* * *
Работа в винограднике идет отвратительно. Ты в одной десятке с Марком Курцием, и спина Курция источает презрение к ковырянию в земле. Как ни взглянешь, он стоит глыбой среди тоненьких веток и массирует шею. Даже декан махнул на него рукой. Потому что на все приказы Курций бубнит угрожающе — словно закипающий котел. Пару раз ты попадаешь ему под руку — межа узкая, не развернуться, и он меряет ротозея уничтожающим взором. В конце концов Курций кидает мотыгу тебе под ноги — и величественными шагами оскорбленного титана удаляется с поля. Многие понимающе смотрят в след. Это знак к перерыву. Ты садишься на взрыхленную землю виноградника. Ужасный день. Ужасное полуденное солнце. Ужасное положение. В голове болтается какая-то байка о винограднике, куда отправились чьи-то слуги и что-то там натворили. Не то выкорчевали посевы, не то кого-то убили. То ли сборщика податей, то ли хозяйского сына. А может, всех их вместе. Мотыгой, наверное, или лопатой. И впрямь пора, давно пора. Этому тебя учил отец, для этого гонял по песку Тит Цессоний, для этого ты здесь. В тебе закипает гнев сродни курциеву. Все давно готово, созрела жатва! Ты взлетаешь из-за утлого куста как стрела — и сталкиваешься с подошедшим десятником Марцеллом, который не досчитался солдата, и заподозрил невесть что. В его руках винный бурдюк. — Почему ты все еще здесь? — спрашивает он. — Хватит! — взрываешься ты, отталкивая бурдюк, — я не раб, я свободный гражданин! Я хочу сражаться, а не удобрять кусты и чистить конюшни! Почему мы торчим в этой дыре? Сколько еще мы будем жить, как изгнанники? Я не хочу сгнить на меже! — Отлично, — говорит десятник. — Не хочешь исполнять приказ императора — ступай в лагерь и сообщи об этом легату. Я ни слова не скажу в твое оправдание. После отбывания наказания снова выйдешь в поле. Он усмехается и отправляется прочь. Ты снова садишься в межу. Перед глазами прозрачная липкая зелень — пятиконечные звезды лозы. Она ни в чем не провинилась — но ты ненавидишь ее за свое бессилие. Болит разбитая губа, напоминает о Диокле, зудит в грудине — напоминает о Курции, всем им ты отплатишь по заслугам, и деканам, и центурионам, и дурным римским законам, и глупцу-императору, и всему, что вокруг. Ничто не достойно пощады. Все враждебно. Как мог ты желать этой жизни еще год назад? И дело не в меже, и не в рутине, а в чем-то другом. Может, прав был отец, нанимая учителя-грека, что наверняка гораздо больше знает о мистах и странных восточных культах, чем Луций Флор — он мог бы подарить тебе спасительный смысл. Но смысла нет, и ты в тюрьме. Ты раб — один из тысячи рабов Империи. И к злорадству твоему тебе это совершенно не интересно. Ты сам не знаешь, что с тобой. Чего ты хочешь. Подчиняться или бунтовать. Пойти к легату и умереть под его рукой. Назло. Доказать, что не трус. Что-то подобное ты уже слышал. Как некий упрямец жизни не пожалел, чтоб доказать. Но к несчастью у тебя слишком хорошее здоровье. Но ты обманешь его — ты зачахнешь в этом винограднике. Не будешь пить, не будешь есть — остальное сделает солнце. Уже сейчас оно палит, как в сирийской пустыне. Тебе противна смерть — но месть желанней. Приедет императорский гонец, а то и сам цезарь, спросит — а где тут Флавий, сын Азиния Сабина? А ему — нету Флавия, умер в винограднике. Как так, — скажет император, — почему не следил за ним его наставник? А потому, — скажут, — что наставник его ученика своего в кости проиграл. Кому? — взъярится император. Двум воинам, — ответят, — что дрались из-за него на мартовские иды, и пока один другого караулил, Флавий наш отжил. Ты хмыкаешь. Отвратная история, глупее не сыскать. И не слишком утешительная. Веет от нее каким-то древним ужасом, несмотря на идиотизм — чем-то, связанным с кровью и смертью в винограднике. С некой нечеловеческой потерей. С нечеловеческой тайной. Кого убили в винограднике? Что стало с убийцей? Кто был виноградарем? Кто? Кто? Неожиданно глаза заливает алым — словно из пор листвы, из пор земли и неба выступает смертный пот. Я есмь истинная виноградная Лоза, а Отец Мой — Виноградарь. Всякую мою ветвь, не приносящую плода, он отсекает. Кто говорит со мной, кто? Я есмь Лоза, а вы ветви, кто пребывает во Мне, и Я в нем, тот приносит много плода, ибо без Меня не можете делать ничего. Чей лик выступает из крови, из тьмы, кто рвет пелену? Кто не пребудет во Мне, исторгнется вон, как ветвь, и засохнет. Если пребудете во Мне, и слова Мои в вас пребудут — то, чего ни пожелаете, просите, и будет вам. Тело цепенеет, ужас подымается из глубин его. Почему длится затмение? Кто господин его? Тем прославится Отец Мой, если вы принесете много плода, и будете Моими учениками. Я возлюбил вас, пребудьте в любви Моей. Ибо бремя мое — легко… …У тебя стучат зубы, бездна подкралась так близко, что ее рука уже сжала сердце, словно губку. «Нет, нет, — бормочешь ты, — не надо! Я знать не хочу ничего об этом! Я не верю!» Но виноградник залит кровью — и это не кровь человека! Ты знаешь — это не кровь человека. Проси, Флавий, для меня нет препятствий — ибо Я Господь воинов, ибо Я — утешение, Я — отмщение, Я — милость. «Неправда!» — кричишь ты, и, вскочив, бежишь из виноградника, не разбирая дороги. Над тобой в высоте застыл, распластав крылья, орел.* * *
— Что случилось? — выскочил Тит Цессоний, полагая, что ты — гонец, и не иначе как напали вероломные варвары. — Говори же! — Я… — осекаешься ты, — я… встретил Бога! В винограднике! — Что?! — Я встретил бога, он говорил со мной… в винограднике… — Что?! — по лицу Цессония проходит нервный тик. Он почти не владеет собой. — Ты видел бога? В винограднике? Какого же? Вакха с вакханками? Козлоногого Сатира? Все, кто слышит это — а их немало, сбежались к Титу в надежде на военный сбор — начинают ржать. Больше от злости, но и от солидарности. Центурион Тит не верит собственным глазам. Одно дело — молчун и драчун Диокл, или славный Курций, заслуживший право на вольности, но необстрелянный сопляк? И такая наглость при таком вопиющем нарушении дисциплины? — Позвать легата! — выбрасывает руку Цессоний. Легат Гай Лепидий Соран явился степенно. И тоже не поверил ни глазам своим, ни ушам. — Отродясь не слышал такой забавной лжи! — сплюнул он и назначил тридцать плетей. — Ступай в караульню, Флавий Себастиан, — успокоив тик, говорит Цессоний. — Спрячься там от своих богов. Караульня — помещение в угловой башне, походная тюрьма. В первом отделении отдыхает стража, караулить солдат легко и приятно, решетка крепкая, хоть и редкая. Хорошо видно, что делается внутри. Один солдат, отерев рот, звенит засовом. Другой припадает к бурдюку. В глубине караульни, во тьме, слышится гогот. Это Диокл дождался своего часа. Крепко молился Диокл своим богам. Но страх перед тьмой и в ней Диоклом — ничто перед тем, что случилось с тобой на свету, в одиночестве. Потому ты идешь прямо в клетку со львом. И останавливаешься в центре. Диокл тянет к тебе грязную ручищу.* * *
— Что тебе нужно? — говоришь ты, моментально готовясь к обороне. Окружающий мир стремительно сужается до размеров клетки, но, оказывается, и это не предел. Ты до сих пор не понял, что произошло. — А вот теперь мальчишка мой! — встает Диокл, разминая кулаки. Вы сцепляетесь мгновенно, словно коты, сила против ловкости. Диокл посмеивается, подминая тебя, ты кусаешься и плюешься проклятьями, к большому удовольствию стражников, что отставили бурдюк и наблюдают дармовой цирк, тыча большими пальцами вниз. Наконец ты выворачиваешься и, пнув Диокла в низ живота, вжимаешься в угол. В дальний, темный угол — и это большая тактическая ошибка. Диокл надвигается, держась за промежность, неотвратимо и жутко. Что ты можешь сделать? Только выпрямиться ему навстречу, как требует того римская гордость. Жалкий жест, который и оценить-то некому. Враг моментально хватает тебя за горло. Он душит медленно, то сжимая, то отпуская хватку, пока у тебя не подкашиваются ноги, и не остается ни гнева, ни надежды, ни зрения, ни слуха. Тишина. Темнота. Только прерывистое дыхание над ухом. Ты открываешь глаза: Диокл сидит на твоей груди, не давая шевельнуться. Победитель. Алчное лицо, рот приоткрыл острые зубы. Ты закрываешь глаза. Но Диоклу нужно совсем не это. Его пальцы, ставшие вдруг быстрыми и точными, бегут по твоей щеке. — Что тебе нужно, Диокл? — хрипишь ты. — Танцуй мне, — наклоняется Диокл. — Как танцуешь Луцию Флору. Ты ожидал чего угодно — но здесь от удивления подаешься вперед. Не тут-то было. Диокл облепил тебя, как огромная медуза. — Я видел вас — тебя и Флора, не отпирайся. Танцуй мне так же, как танцевал перед ним. — Зачем? — Потому что я сильнее. И верно. Стражники, прильнув к решетке и сложив ладони вокруг глаз — чтоб не било солнце — хмыкают подтверждающе. — Я не хочу. — Тогда я убью тебя. Правда, ребята? — оборачивается Диокл к охране, и охрана подтверждает: убьет непременно. — Убей. Убей — и проваливай. — Нет, не сразу… Мы с ребятами хотим развлечься. Охрана одобрительно ржет. Охрана ржет — а ты молчишь. Диокл пинает тебя в ребра. — Давай — вставай и покажи, как ты это делаешь. — Я ничего тебе не должен и ничего не стану делать. — Разве? — ухмыляется Диокл, сжимая коленки. — Уйди, Диокл. — А чем я тебе так противен? Чем я хуже Марка Курция и Луция Флора? А, ребята? Ребята делают непристойные жесты, поощряемые Диоклом. Гнев охватывает тебя — белый, раскаленный гнев. — Пусти, — громко и ясно говоришь ты. — Ладно, Диокл, пусти его, — нехотя соглашается караульный. — Да ладно тебе, — толкает его второй. — Давай, Диокл, заставь его. — Я сказал — хватит! — отчеканивает первый. — Посмотри, кто сюда идет! Пойдем лучше выпьем. Диокл тоже успел рассмотреть, кто идет. Он нехотя подымается, ткнув тебя напоследок коленом, и, ухмыляясь, подходит к решетке. Пришла вторая стража. А во главе нее — Луций Флор.* * *
Флор жестом меняет караул. Долго смотрит за спину Диокла — потом на него самого. — Выходи, — говорит Диоклу Флор, кивая страже на засов. — За что сидит мальчишка? — осведомляется тот, отряхиваясь. — За дело, — цедит Флор, пока торжествующий Диокл выходит на свободу. Впрочем, он тут же застревает возле нового караульного поболтать и хлебнуть вина. — Флавий! — зовет Луций Флор. Покачиваясь, подходишь к засову. Луций ставит локти между редких прутьев, закрывая плащом свет — закатное солнце бьет прямо в глаза, а и без того в полутьме ничего не видно. — Это правда? То, что сказал легат? — А что он сказал тебе? — потираешь ты горло. — Что ты нарушил приказ и наплел несусветной чуши. — Он не понял. Я правда слышал голос. — Чей голос? — Не хочу об этом говорить. — Хорошо, поговорим об этом после. Но ты очень меня подвел. — Прости, Луций. Флор внимательно изучает твое лицо. Он немного бледен. — Сколько? — спрашивает он. — Тридцать. Флор, взяв тебя за затылок, целует твой лоб сквозь решетку. — После этого сразу пойдешь ко мне. Легат разрешил без свидетелей разобраться с твоей ложью. — Это не ложь. — Надо полагать, это была месть безжалостных мистов, — кривится Флор. Его лукавое лицо кажется горьким. — Луций, если ты думаешь, что это твоя вина, — проницательно замечаешь ты, — то ты ошибаешься. — Мне виднее, — отчеканивает Флор, отходя. Он не замечает наблюдателя. Тебе же и подавно не до него.* * *
Перед отбоем ты выходишь на плац. Достойное завершение похмельных суток. Четкое каре центурий, бесстрастные лица. Лишь на некоторых — в задних рядах — ухмылки. Сплетни распространяются быстро. Никто не говорит ни слова — процедура отшлифована годами, как древний ритуальный танец, все исполнители знают свои роли. Подсказывать не придется. Тишина и строгость придают твоему проступку неестественную значимость. Каждое слово — неслучайно, каждая мысль — преступна, каждое движение — обвинительный акт. Ты уже не помнишь, о чем думал в винограднике — забыл даже, как мстительно хотел умереть при подобных обстоятельствах. Вот Родос — прыгай. Конечно, ты не умрешь — от ритуальных танцев не умирают. Они должны прочищать голову — и ты сотый раз, пока крепят руки к копьям, перебираешь свои слова и действия, они вырастают до чудовищных размеров. Но здесь, в провинции, многие нарушают дисциплину. Здесь часто лгут. Ложь, не вредящая маневрам, не карается. Поэтому ты не знаешь, чем заслужил такую церемонию. Но ты не умрешь в неведении. Когда-нибудь ты будешь знать все. Тебя преследует странный запах. Знакомый, пьянящий — это от него кружится голова, темно в глазах, словно в них насыпали мраморной крошки. Воздух свистит. Двадцать восемь, двадцать девять, тридцать. Воздух свистит как вспоротая твердь. Копья опущены — ты держишься на ногах. На каменном лице исполнителя появляется некая задумчивость — он уже готов приказать: «Встань в строй!», когда ты, пошатнувшись, валишься на него боком. Конец ритуала — здесь мистам положено пить кровь птиц.* * *
В палатку Луция Флора ты входишь довольно твердо, даже салютуешь, как предписано. Луций кивает — его лицо снова стало лисьим. Он даже принюхивается по-лисьи, встревоженно и чутко. — Что это за запах, Флавий? — спрашивает он, поводя носом. — Что ты имеешь в виду? — Вся палатка пахнет оливой. Откуда это? — Я не знаю. — Странно, я здесь не приметил олив… Похоже, разлилось масло… Ну да Эреб с ним. Итак, что это за история с голосами в винограднике? Подумав, ты говоришь единственную правду: — Я не хочу об этом говорить. Это тайна. — Эту тайну знает полгарнизона, — возражает Флор. — Позволь мне самому судить о тайном и явном. — Зачем ты спрашиваешь меня, если и так знаешь? Если и так знаешь, что это не более чем ложь? — Я хочу понять. Не набивай себе цену. — Почему ты думаешь, что несусветная ложь, сплетенная мной — недостаточное объяснение? — Потому что ты отказался объяснять. Легкую ложь легко повторить. И я должен выяснить степень собственного участия в твоем проступке, поскольку теперь не Курций, а я отвечаю за твое воспитание. А каков ученик — таков и наставник. Флор, подойдя, берет тебя за плечи, демонстрируя внимание и отеческую заботу. Возможно, он искренен. Запах оливы окутывает тебя, когда ты опускаешь глаза: — Ты здесь ни при чем. Возможно, это жара или хмель, или особенность местного климата. Я не знаю, что это было — но тогда я был уверен, что слышу голос Бога. Весь виноградник был залит его кровью. Он назвал себя истинной виноградной лозой, а всех людей — ее ветвями, плодоносными либо бесплодными, и бесплодные должны были погибнуть в огне. И я в тот миг так явственно это увидел, что испытал ужас. И когда голос обратился ко мне по имени — я побежал от него и от виноградника, и не мог думать о приказе, о чем сожалею. …Флор сжимает твое плечо — цепко, словно это не живая плоть, а учебный муляж: — Ты правильно сделал, сказав это. Теперь скажи — каждый раз во время жары или похмелья ты станешь изменять Риму? — Нет, клянусь — я не стану изменником Рима… — бормочешь ты. — То есть… У меня и мыслей не было, просто все случилось внезапно. Случайно… — Слава богам, никто не слышит, что ты несешь. Ты изменил Риму случайно. Возможно, ты столь же внезапно изменишь ему еще раз. — Нет, нет — клянусь! — Почему нет? Кто может поручиться, что таинственный голос не отвлечет тебя во время битвы? Во время переговоров? Во время охраны жизни императора? В пути, когда каждая минута на счету? — Зачем ты говоришь так? Ведь это не одно и то же — работа пахаря и гражданский долг контубернала или воина! — Вот как? — темнеет лицом Флор. — Ошибаешься. У солдат империи один гражданский долг. Всегда. Роет он траншеи, возводит стены или умирает в бою. Посмотри на меня, Флавий. Мне тридцать два года. Я не женат, потому что семья заставляет ценить свою жизнь больше, чем нам следует. Я забыл все книги, прочитанные в юности, потому что они развращают ум и прививают дурную привычку рассуждать над приказами командиров. Я не верю ни одному богу, потому что нельзя иметь иного бога, кроме божественного цезаря. Я видел много таинственных культов — и не стал последователем ни одного. Даже посвященного Митре — богу воинов. Я делю палатку с такими же солдатами, как я — но я не привязан ни к одному из них настолько, чтобы не предотвратить измены. Я стал твоим наставником, потому что ты юн, красив и одарен — но я убью тебя, если ты опозоришь честь римского солдата и гражданина. Может быть, я испытаю сожаление — но не сомнение. Потому что я не хочу быть воспитателем изменника. Отвечай мне, Флавий — я ошибся в тебе? По твоему лицу катятся слезы от этой страстной и странной речи, от честолюбия, которое ты так хорошо понимаешь разумом, от хрупкости мироздания, что еще вчера казалось гранитным, от того, что ты не знаешь, что случится с тобой, если Бог позовет тебя, и что случится, если Он никогда тебя не позовет. От огромного одиночества среди людей, ни один из которых не оправдал твоей привязанности. От пронзительной красоты империи полубогов. Луций разжимает хватку. — Я принял наказание от легата согласно закону, — говоришь ты тихо. — Ты вправе делать со мной все, что захочешь, согласно праву старшинства. Я не желаю ничего, кроме как отдать жизнь за Рим и божественного цезаря. Если тебе недостаточно моих клятв — испытай меня или убей сейчас… Только не говори отцу, что я изменник. Флор кивает — он удовлетворен. — Хорошо, — говорит он. — Надеюсь, ничего подобного больше не произойдет. Пойдем, я вытру тебе спину.* * *
Беспокойная ночь. Уткнувшись в панцирь Флора, ты стонешь во сне. Разрывая пленку видений, является чей-то лик — темный, дымный, различимы лишь глаза. Светлые, с расширенным зрачком, смотрят из-под спутанных волос, как из чащи. — И трижды не пропел петух, как ты предал меня… Но кто имеет — тому дано будет, а кто не имеет — у того отнимется и то, что он думает иметь… Ибо мир ненавидит тех, кого Я позову… Царство же мое не от мира… Ты весь горишь — жар накатывает волнами, кто-то трясет тебя, тянет за руки. Просыпаешься — и цепенеешь: вся палатка объята пламенем. Флор уже вспарывает мечом заднюю стену — она едва занялась — остальные облизаны огнем, сейчас вспыхнет кровля. Флор кричит спасать доспехи. Наконец вы протискиваетесь наружу — и мрачно смотрите, как горит флорово жилище вместе с трофеями, походными плащами и сотней мелких, но нужных вещей. Четвертый час утра. Часовые трубят тревогу — нужно погасить пламя, чтобы не перекинулось дальше. Время спрессовалось — давно ли горит полотно, давно ли трубили трубы, давно ли вы смотрите снаружи на беготню солдат, что передают ведра, давно ли прервался сон? Для тебя он продолжается до сих пор — и трижды не пропел петух, как ты предал меня, Флавий, бесплодные же ветви будут брошены в огонь. Впервые за всю жизнь тебе страшно.* * *
Утро началось с поиска виноватых. Очевиден поджог — тут и думать нечего, в теплые ясные ночи в палатках не жгут углей и лампад. А раз очевиден поджог — есть и поджигатель. Тит Цессоний с полосой сажи на лице ведет расследование. Часовые на стенах смотрели наружу, а не вовнутрь, и ничего не видели, пока не заполыхало. Один из них ходил за вином и приметил Марка Курция с факелом, шедшего через двор. За самовольную отлучку ради выпивки зоркий страж тут же получил внушение. Марк Курций огрызнулся, что ничего не знает, так как ходил по своим делам, а именно вернуть долг товарищу, проигранный в тот же вечер. Декан Марцелл, начальствующий над Курцием, поручился, что во время пожара означенный Курций спал в соседней палатке и сопел как ганнибалов слон. Поджог имущества самим Флором был исключен за отсутствием выгоды — теперь Флор отправлялся на поселение к одному из своих иллирийцев, чем лишался известной свободы, комфорта и никем не стесненных наставительных бесед с подрастающим поколением. Подрастающее поколение в твоем лице было выгорожено Флором, поскольку нашлись умники, намекавшие на суровость воспитания, экзальтированность и следующие из этого личные счеты ученика к наставнику. Одним словом, виновных не нашлось. Испытанный способ действовать в таких обстоятельствах — сносить голову каждому десятому. Легат обещал децимации — и он их осуществит. В полуденный час никто не работал, не упражнялся и не обедал — центурии снова выстроены в каре, легат проклинает тот день и час, когда решил остаться именно в этом форте, а не в том, что за тридцать стадиев отсюда. Центурионы назначает исполнителей. Самых верных и крепких, в числе которых неизменный Диокл. Начинается расчет. Сейчас двадцать человек перед строем будут казнены. Первым из строя делает шаг молодой италиец. Вторым — сорокалетний Требидий Галл, опытный боец, давным-давно далекий от пьянок, свар и безобразий. Третьим — иллириец Флора, огромный и драчливый. Вышел — и сжал кулаки. Расчет неумолимо приближается к тебе, Марцелл идет восьмым, Курций девятым… Неведомый Бог скор на расправу, бесплодная ветвь отсечена и брошена вон. Ты шагаешь вперед, оглушенный. Ты желал смерти, Флавий — вот она, безупречное и изящное стечение обстоятельств. Просите — и дастся вам, ибо без Меня не можете ничего. Тебе кажется — Бог смеется в могуществе, и ты бесконечно ненавидишь Голос из виноградника, столь явно и быстро доказавший свое господство. Ты совершенно уничтожен. Ты не видишь, как движется расчет, кто твои товарищи по жребию, ты словно мертв уже — и тут из рядов, из-за твоей спины, задев ее плечом, выдвигается Марк Курций. Выдвигается и идет к легату. …Расчет прерван. Никто не слышит голосов — их заглушают барабаны. Наконец легат вскидывает руку: все отменяется, в Марке Курции возобладал здравый смысл и долг, он сознался. Ты не веришь происходящему. Курций ложится под меч. Согласно его последней воле, ты наследуешь его имущество.* * *
Полдень разгорелся — солнце снова жарит, словно в июльский зной. До вечера все работы отменены, кроме хозяйственных. Ты стоишь в палатке Курция и озираешь свое имущество. Соломенная лежанка, крытая черным шерстяным плащом, сверху — алый парадный плащ второго иллирийского легиона, медный кувшин, жестяной кубок, пара амулетов, круглый щит с вмятиной на ободе, меч и знаменитый панцирь с пробитым соском. Ты вынимаешь из него драгоценное кольцо — оно принадлежит только Курцию, и должно быть положено в его урну. Под панцирем на полу неожиданно обнаруживается блестящий медальон, в сравнении с окружающей скромностью кажущийся царским. Что-то в нем тебе знакомо — и верно, ты вспомнил. Это медальон Флора, проигранный Диоклу. А Диокл, значит, проиграл его Курцию. На что же играл нищий Курций с жадным Диоклом? Как бы то ни было, ты не будешь здесь жить — и медальон, и палатку ты отдашь Флору. Этого требует справедливость.* * *
…Флор принимает дар как должное, даже не благодарит. Спрашивает только: — Зачем Курцию все это понадобилось? Не понимаю. — Это не Курций, — говоришь ты. — Это Диокл. — Ты думаешь, Диокл устроил поджог? — Да. Посмотри, как он ухмыляется. — Он всегда ухмыляется. С чего бы ему так рисковать? — Он ничем не рисковал. Подставил Курция. — Глупости. Курций сознался, потому что был виновен. Никто его за язык не тянул. — Он поклялся моему отцу жизнью и славой Рима, что со мной ничего не случится… — В таком случае, ему не следовало проигрывать тебя в кости.* * *
Вечером духота становится нестерпимой — небо затягивают тучи, будет гроза. Вернувшиеся в форт с работ легионеры принесли весть — едет долгожданный обоз с провиантом, а с ним четыре сменные центурии. Кое-кто получит отпуск, а может быть, и всем придется сниматься с места. Пока легат отдает распоряжения, а форт гудит, словно растревоженный улей, ты выскальзываешь за ворота. Под сизым кипящим небом ты бежишь в виноградник. На что ты надеешься? Что Бог из куста обратится к тебе по имени? Что он скажет Свое имя? Что Он живет в винограднике, как в жертвеннике, и готов говорить с тобой? Первые капли дождя застают тебя у холма — ты врезаешься в заросли лоз, падаешь в рыхлую землю, поднимая руки к ливню: — Где Ты, Ты здесь? Кто Ты, ответь! Тишина. Грохот капель в листве. Струи воды на коже. Ты хотел бы уверить себя, что слышишь голос в шуме дождя, в рокоте грома, в дыхании земли, питающей соками виноградник — но это было бы ложью. С тобой говорит природа, а не Бог. Бог молчит.* * *
Глубокой ночью, мокрый и несчастный, ты возвращаешься в лагерь. У ворот стоит частично разобранный обоз и ряды раскинутых палаток. В лагере все пьяны — кто поминал Марка Курция, кто праздновал прибытие долгожданного подкрепления, кто — увольнение, кто пил за компанию. От новых палаток несется рык:От Августы Венделиков до Августы Треверов Узнает покоренная земля Божественное право И воинскую славу, И доблесть легионного орла!
От Августы Венделиков до Августы Треверов Мы встанем как гранитная скала! Нет большего закона Чем честь центуриона И доблесть легионного орла!
Из-за караульни выходит пошатывающийся Тит Цессоний — обозревал свои владения. Манит тебя пальцем. — Не спрашиваю, где ты был, хотя Флор тебя обыскался, — сдерживая икоту, говорит Цессоний. — Он просил за тебя. Чтоб ты тоже ехал в Галлию. Часть центурии едет в Галлию. Под начало Констанция Хлора, хорошего человека… Поедешь на войну. — Зевая и покачиваясь, центурион подается вбок, к палаткам. Мирная жизнь в Паннонии завершена.