* * *
Вечером легионы были снова приведены к присяге, поскольку август Диоклетиан обновил ее форму. Присягать следовало не только Риму и самому императору, но и божественному роду Юлиев, единственных полноправных римских богов. Римский император — живой бог, воплощение Юпитера, со времен Калигулы этим никого не смутишь. Тут же случилась неожиданность — двое солдат твоего легиона присягать Юпитеру-Юлию отказались. Тычки и уговоры ничего не дали, а как дошло до насмешек, и вовсе случился конфуз. Выяснилось, что пара легионеров исповедует восточную веру в единого незримого бога, и это отнюдь не Юлий и даже не Юпитер, а убитый римлянами иудей, за которого они намерены отдать жизнь, поскольку он запрещает иметь иных богов, кроме него. Смутьянов вывели за границы лагеря и закололи копьями. По дороге к месту казни один из них запел. Что-то нереальное, жуткое было в этом событии, хотя в дисциплинарных мерах у нас нет недостатка. Я помню, как на миг повисла тишина над сотнями людей, как холод обвил мои колени, словно подступили воды Леты. Словно все мы вдруг оказались среди помешанных, хотя помешанных было только двое. Но ты… ты смотрел им вслед совсем иначе. Без жалости, без раздражения, без насмешки — ты дрожал от возбуждения, примеривая их судьбу на себя. И тут я понял — ты такой же, как они, ты — их брат по чуждой нам вере, твой Бог, о котором ты рассказывал мне — не сон и не выдумка. И потому ты уже сейчас знаешь, что когда-нибудь Он призовет тебя, и тогда ты умрешь бесславной смертью изменника и плебея, не в бою и не на ложе, а стыдливо выведенный за пределы стен, безоружный, забитый солдатами и проклятый всеми, кто тебя знал.* * *
Жалею ли я тебя? Нет. Жалости достойны только слабые. Сокрушаюсь ли о тебе? Нет. Все, что ты делал, было слишком красиво, чтобы сожалеть. Но ты причинил мне страдание. Времена героев давно прошли, все измельчало, но ты поступал так, словно стоишь в центре мифа. И я страдал от того, что не могу ни понять, ни разделить твою участь. Я хотел бы быть твоим сообщником — но для этого мне нужна была твоя вера. Ты же слишком быстро понял, что для меня не существует никаких богов — это место было свободно, оно хранилось для тебя. Но ты пожелал навсегда остаться человеком. Скорым на смех и на товарищество, легким в беседе. И никогда — больше.* * *
Тем же вечером август Диоклетиан производит повышения, награждения и переформирование сил. В преторианскую гвардию августа — элитные войска, извечную мечту любого солдата — попадает без малого вся моя центурия. Это во многом очевидно, ведь именно она присягнула по своей инициативе и привела к присяге восточные легионы. Из деки преторианцев Проба взято три человека. И я почти не удивлен, когда последним в шатер августа Луций Флор приводит тебя. Он обнимает тебя за талию — и именно так выдвигает вперед. Сдает воспитанника своему императору. Ученичество закончено. Возможно, ты так и думаешь, выслушав последние наставления Флора в его шатре, где вы болтали до темноты. А возможно и нет — не зря ведь ты под стенами лагеря говорил мне о предательстве. Однажды в Паннонии одному из легионеров нечего было предложить другому, чтобы перекупить выигрыш. Теперь ставка слишком высока. Диоклетиан очень доволен. Он не показывает, что знает тебя. — Как твое имя, юноша? — Флавий Сабин, цезарь. — Не сын ли ты того Сабина, что по слухам служил во втором иллирийском легионе вместе с императором Пробом? — Да, цезарь. — Я не знал твоего отца, но, говорят, ты совсем на него не похож… И, говорят, ты прославился при Пробе под другим именем… Кажется, оно звучит как Себастиан или как-то навроде этого. — Да, цезарь, это то имя, которое дал мне император Проб. — Хорошо. Если это имя устраивало Проба — оно устроит и меня. Поскольку имя Сабин не говорит мне ровным счетом ничего. И каждый раз, слыша его, я буду думать, что говорят о каком-нибудь вольноотпущеннике или плебее… …Диоклетиан бросает быстрый взгляд из-под бровей — он оскорбил тебя намеренно и хочет видеть реакцию. Но ты лишь наклоняешь голову: — Как тебе будет угодно, цезарь. — Хорошо… Ты ведь уже служил в претории при Пробе? — Да, цезарь. — С этого дня ты снова зачисляешься в преторианскую гвардию и станешь сопровождать меня по первому слову. Это большая честь для юноши твоих лет. — Благодарю, цезарь. — Ты не желаешь знать, почему из тысячи римлян я выбрал именно тебя? — Нет, цезарь. — Почему? — Потому что императоры не ошибаются в своих желаниях, которые направляет божественная рука. И до их поступков никому из смертных не должно быть дела. — Прекрасный ответ, Флавий Себастиан. Останься — ты развлечешь меня перед сном. Луций Флор прекрасно справился с ролью наставника и обучил тебя не только искусству войны, но и искусству беседы. Пока рука императора жестом отпускает свиту — вы с Диоклетианом пораженно смотрите друг на друга. Непостижимые перемены, что произошли в каждом, не укладываются в головах. Это ли тот Гай Диокл, что не мог пары слов связать, и лишь рычал да скалился при виде урожденных римлян? Это ли нетерпеливый Гай Диокл, что от зависти пускал в ход кулаки? Гай Диокл, которого ты презирал? Это ли тот Флавий, вечный ученик за широкой спиной наставника, что всегда готов показать зубы? Это ли тот маленький гордец, знающий цену себе и своему роду, что скорей умрет, чем снесет обиду? Тот честолюбец с повадками патриция, презиравший все и вся, даже то, чего боялся? А боялся ли ты чего-либо на самом деле? Боишься ли сейчас? Император Диоклетиан не знает. Но ему очень хочется узнать. Потому что теперь наконец-то он тебя заполучил. Законным и мирным путем, по праву сильного. Он ждал этого реванша восемь лет — и если б ты по случайности погиб, август не получил бы от своей власти никакого удовольствия. Потому что главное удовольствие от власти — божественное право обладать людьми, и не просто случайными людьми — а именно теми, которыми пожелаешь. Власть над чужой свободой — это и есть то вино, что пьянит правителей. То вино, что погубило римскую республику и возвысило восточные царства. Вино, которое вы теперь будете пить вместе. Когда я говорю о красоте твоих поступков — я имею в виду именно это: службу у Диоклетиана. Ты, конечно, знал об его отношении к тебе, возможно ты догадывался об его намерениях и уж конечно понимал, что в покое он тебя не оставит. И когда ты говорил мне о Диоклетиане: «Он меня убьет», ты имел ввиду не его ненависть к себе, а его ответ на твой отказ. Ты знал, что откажешься — но не стал прятаться, пошел прямо в его руки. Куда проще было бы скрыться в Галлии, Германии или Британии, или — если уж речь зашла о жизни и смерти — в катакомбах среди твоих единоверцев. Но ты решил идти по острию бритвы. Иногда я думаю — у тебя была своя игра и свои счеты с Диоклетианом, ловкость против силы, римская гордость против варварской хитрости, тот самый жест свободы за миг до того, как крепкие пальцы возьмут тебя за горло. Иногда я думаю — ты хотел проверить свою веру. Она тлеет, когда ей ничто не угрожает, но когда угроза велика — вспыхивает либо гаснет. Но вполне возможно, что все это мои измышления, и в тот момент ты просто плыл по течению, продолжая служить Риму, как должно.* * *
…Ночью лагерь пирует, но вблизи шатра императора почтительная тишина. Только преторий жжет костры, неся караул. Твои приятели ищут тебя, потом ждут, стоя перед императорской охраной, понимающе кивают головами. Впрочем, недолго. Ясное дело — тебя отметил август и пожелал оставить при себе, теперь гусь свинье не товарищ. Скверно, конечно, когда кому-то другому так везет, но с другой стороны хорошо, что этот кто-то — твой вроде как друг, его можно попросить замолвить слово. Но обдумать это лучше в стороне, запивая сплетню горячим вином — а с ней и свои расчеты. Ты стоишь в полутьме перед ложем Диоклетиана — ждешь распоряжений. Он молча изучает тебя, упиваясь своей властью. — Располагайся как тебе будет удобно, Флавий Себастиан, — наконец говорит август. — Не бойся меня. — Благодарю, цезарь, — бесстрастно отвечаешь ты, снимая доспех и садясь на львиные шкуры. — Говорят, ты спас императора Проба от смерти, не так ли? — Персы предоставили мне эту счастливую возможность. — И ты не испугался? — Нет, цезарь. — Ты был отмечен Пробом? — Да, цезарь. Он справлялся о моей ране. — И все? У тебя нет даже гражданского венка? Какая скупость. — Я так не думаю, цезарь. Император волен поступать, как считает нужным. — Ты хочешь сказать, что никогда не осудил бы цезаря, даже если бы он был несправедлив? — Долг римского солдата — подчиняться, не раздумывая. — Очень хорошо, — сощуривается Диоклетиан. Ты ждешь, какую выгоду извлечет август из положения, в которое ты только что добровольно поставил себя. Но он не торопится. — Позволь предложить тебе вина, цезарь. Диоклетиан кивает. Вежливый раб и многообещающий солдат в одном лице — это удобно и приятно. Особенно учитывая августово происхождение — и твое. — Я слышал от Флора, что ты не только искусный воин, но и хороший танцор. Это правда? — Нет, цезарь. — Разве? Но я помню, что слышал это не только от Флора… К тому же ты ловок в бою — это видно по твоим движениям. Поэтому я желаю видеть, как ты танцуешь. — Хорошо, цезарь. Ты увидишь это, когда прикажешь. — Приказываю. Сейчас. Диоклетиан подается вперед — он почти не верит своему могуществу и твоей покладистости. Но ты решил накормить императора досыта. Ты знаешь, что сладок только запретный плод, а тот, что всегда под рукой, быстро надоедает. Ты надеешься, что сытый император скоро потеряет к тебе интерес. Поэтому ты достаешь свой меч, становишься в свет треножника и танцуешь самый дикий из тех танцев, которыми могли бы славиться мисты, если б вовремя не избавлялись от свидетелей. Ты танцуешь бой с тенью, изображая сразу обоих — человека и его гордыню. И гордыня побеждает. — Это все, что ты умеешь? — тихо спрашивает Диоклетиан. — Нет, цезарь. Это то, что я хотел тебе показать. А что ты хотел бы видеть? — Славу. Ты можешь изобразить славу? Славу ты танцуешь со щитом. Со щитом и на щите. Слава кончается смертью. Август трижды хлопает в ладоши. К нему вернулось самообладание. — Очень хорошо, Флор не ошибался. А ты лгал мне, Флавий Себастиан. — Прости, цезарь. Я просто не хотел смущать тебя недостойным зрелищем. — Ты слишком скромен. Но это исправимо. Теперь покажи мне вожделение. — Боюсь, цезарь, с этой просьбой тебе лучше обратиться к весталкам. — Но я не желаю видеть, как пляшут весталки. Я желаю видеть, как римские солдаты, не рассуждая, исполняют свой долг. …Вожделение ты танцуешь без туники, и оно более пугает, чем привлекает. Это танец саморазрушения. Твое лицо тупеет, взгляд выцветает, руки раскорячиваются — это было бы смешно, когда бы не было так страшно. — Вот значит как ты понимаешь плотскую любовь… — тянет, поджав губы, Диоклетиан. — Нет, цезарь, — переводя дыхание, говоришь ты. — Любовь я понимаю иначе. — Покажи. …Не знаю, почему ты решил открыться перед Диоклетианом. Это был большой риск — шести часов не прошло, как он казнил твоих единоверцев. Но ты умел рисковать. Потому что рискнуть в нужный час — значит, провести раздел. И оказаться с той стороны, где ясность. Ты заворачиваешься в пурпурный плащ цезаря, в тончайшую, невесомую шерсть с двойной золотой каймой, и цезарь великодушно прощает эту наглость — заворачиваешься с головой, как делают это матроны и арабы, и уходишь в дальний край шатра. И, отвернувшись от цезаря, встаешь там на молитву. Идет время — ты шепчешь неслышные цезарю слова, встав на колени. Диоклетиан напряженно всматривается в полумрак, в твой затылок — ждет. Но ничего не происходит. Ты молишься. Это понятно и слепому. Идет время. Диоклетиан понял — ты как и прежде считаешь его не только варваром, но и презренным глупцом, тупицей, не способным отличить послушание от издевки, плебеем, на глазах которого можно без опаски вершить преступный культ — все равно не поймет. Но цезарь понял. В гневе он бьет кулаком по парадному своему щиту, и перстни звенят о медь, а медь гудит, как гонг. — Довольно! — кричит август, забыв о своем величии, — Ты вздумал оскорбить меня, тощий недоношенный засранец?! Миг висит тишина. Цезарь встает порывисто — и в этот момент ты поворачиваешься к нему, раскинув руки. Твои глаза закрыты, но лицо озарено улыбкой — и она предназначена не цезарю. — Как ты смеешь! — отчеканивает Диоклетиан, с размаху ударив тебя по лицу. Бывший землекоп и легионер, теперь отец солдатам — не чета изнеженным Клавдиям — знает, как навести в армии порядок. Ты с трудом сохраняешь равновесие, только губы открываются шире, выпуская струйку крови. — Смотри мне в глаза! — приказывает цезарь, вкладывая во второй удар весь свой гнев. Ты падаешь, раскрывшись, как под солнечными лучами. — Встать! — цедит Диоклетиан, пиная тебя в ребра. И тут нога его замирает: что-то такое же с вами уже случалось, император дважды вошел в одну и ту же реку. Мгновенно проносится перед августом картина: он требует от тебя некой незначительной, но необходимой ему вещи — но ты отказываешься, и он, вспылив, применяет силу, но ты скорее дашь себя убить. Теперь эта вещь получена им по первой же просьбе — но ситуация осталась, как была. Это неприятно и тревожно. Словно бы никаких перемен в жизни не произошло. Однако за восемь лет цезарь поумнел. — Вставай! — говорит он. — Забавная вышла шутка, но довольно. Ты открываешь глаза — в них лучится благодарность. — Благословенна рука карающая, — говоришь ты, — но трижды благословенна рука милости. Ибо в милости познается любовь. Диоклетиан молчит, сдерживаясь. Благороднее молча перенести преподанный урок. Впрочем, он собой доволен. Еще не поздно выдать все за спланированный розыгрыш. — Прекрасное представление, — говорит он, хлопнув в ладоши. — Хорошая демонстрация воли. Ценное качество для римского солдата. Ты не разочаровал меня. А теперь ступай. — Благодарю, цезарь. — Да, ступай. — Властным жестом август указывает на выход, и ты, отдав салют, мгновенно исчезаешь в нем.* * *
…Я поймал тебя перед первым костром имперского караула, в который ты непременно бы упал. Я видел тебя сквозь шелк шатра, и знал, что нужно быть наготове. Ты дрожал, как осенний лист, как лист оливы, и, припав к бурдюку, ополовинил его одним глотком. Караульные заулюлюкали при твоем появлении, но узрев императорский плащ, а под плащом не узрев уставной формы, осеклись, зацокали. Я слышал их гогот в наши спины. Ты прославился, Флавий, за одну ночь. Все видели, как ты шел с лицом совершенно счастливого человека через лагерь, одетый лишь в паллий августа, и улыбался своим мыслям. И на десять шагов вокруг тебя разносился аромат дорогого оливового масла.* * *
— Ну что, Флавий, не убил тебя август? — спросил я, догнав тебя у твоей палатки. — Знаешь, он очень изменился… — сказал ты. — Он вовсе не зверь и не дикарь. Я виноват перед ним. — С чего бы? Я видел, он молотил по тебе, как по серву. — Я думал, в нем нет ничего человеческого… Постой-ка, ты что — подглядывал? — Я просто волновался, видишь ли, ты же сам сказал однажды ночью, что опасаешься августа… и я просто ждал, но шатер был освещен. Сам знаешь. — Ну да. Ладно, забудем. — А чем ты так взъярил августа? Он, вроде бы, был очень расположен… Ты мерцаешь в свете луны и факелов, наматывая на руку лиловую ткань. Во тьме она кажется черной, только позолота блестит. Жреческое одеяние фанатичного Востока. Распахиваешь полог палатки, но мне так любопытно, что рука сама тянется наперерез. — Ладно, — говоришь. — Я скажу тебе, но ты станешь смеяться. — Нет, клянусь. — Помнишь, той ночью я говорил тебе о Боге? Сегодня вечером за него отдали жизнь два человека. А я струсил. Хотя еще в Риме я дал ему слово обета… А Бог прощает все, кроме предательства. Потому что Он сам был предан человеком, и убит. И потому я сказал императору, какова моя вера. Это было искупление. Иначе бы я не знал покоя. — Ты улыбаешься. — Вот. Но император меня пощадил. Хотя я знаю, что он понял. Я сказал ему не словами — но он понял. Я хотел, чтобы он понял. Наверное, он просто не ожидал. К утру он одумается и примет решение. — Ты что — хладнокровно ждешь, что август утром прикажет тебя убить, как тех, двоих? — догадываюсь я. — И ты вот так стоишь здесь и улыбаешься? — Я улыбаюсь, потому что мое сердце полно до краев. Потому что мне дана передышка. Потому что август явил мне милосердие, которого я не стою и которое прекрасно — не потому что оно обращено ко мне, а потому что оно исходит от него. Потому что мой Бог со мной. — Что ты сделал со своей жизнью, Флавий? — только и мог сказать я. — Я ее подарил, — рассмеялся ты, скрываясь за пологом. …Утром император Диоклетиан назначил тебя центурионом преторианской гвардии. Ты взял свое Золотое Руно. Не знаю, было ли оно для тебя все еще золотым.