Золотые осколки в её глазах

NC-17
В процессе
35
1
автор
Серия:
Размер:
планируется Макси, написано 137 страниц, 44 429 слов, 9 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
35 Нравится 30 Отзывы 29 В сборник

Глава 8: Теодор

Настройки
Примечания:

Мы одиноки, словно дети, и умудрены опытом, словно старики, мы черствы, печальны и ребячливы, — я думаю, мы потеряны. Эрих Мария Ремарк

      «Чувства — бабочки, которым легко порвать крылья», — часто говорила Кора Нотт, когда они всей семьёй выбирались на луг, находящийся за несколько миль от их особняка. Она любила устраивать голову на плече Джонатана, когда он переносил её тело с инвалидной коляски на мягкую блестящую траву и усаживался рядом, чтобы она не упала. — «Они хрупкие и часто живут совсем недолго. Иногда их прячут в клетках, чтобы победить одиночество и заполнить чем-то пустоту, а они неизбежно задыхаются, будучи запертыми в кромешной темноте. Кто-то боится их, кто-то — убеждает себя, что они не коснутся их сердец, другие вовсе считают, что они бесполезны. И тем не менее именно они — средоточие нашей человечности».       Обычно она говорила мало — но каждое вырвавшееся с её мертвенно бледных губ слово бетонной плитой придавливало четырёхлетнего Теодора к самой земле: он садился подле её кровати, клал голову на краешек и прикрывал глаза, впитывая в себя её голос. В особо светлые дни его висок щекотали навязчивые травинки, а голые стопы целовали полевые цветы, пока Кора наслаждалась лучами прощающегося с ними солнца, а Джонатан ласково сжимал в ладонях её подрагивающие пальцы.       Раньше её волосы были темнее самой чёрной смоли. Тео трогал их всего один раз — после того, как он провёл ладошкой по ломким выцветшим прядям, пока мама спала, и обнаружил после этого осторожного движения несколько волосков, так легко оторвавшихся с её головы, то перестал касаться их, боясь, что может сломать их — сломать её.       В её глазах были похоронены леса. Большую часть времени они оставались закрытыми, но когда она едва приоткрывала их, Тео видел в её потускневших радужках лишь разлагающиеся вечнозелёные деревья.       Она не любила прикосновения. Когда Тео обнял её в первый раз, она громко вскрикнула — словно перед ней был не её единственный сын, а гремучая змея.       Больше всего Кора боялась змей.       Больше всего Тео боялся её страха.       Рождённый в руках десятков нянь и воспитанный сотней домовиков, обделённый вниманием занятых друг другом родителей Теодор был на удивление очень привязан к матери. Он тайком пробирался в её комнату тёмными ночами, когда монстры под кроватью не позволяли сомкнуть глаз, и прижимался к свисающему из-за её постели краю одеяла, представляя вместо него хрупкую ладонь. Когда отец, навсегда забывший о глубоком сне, просыпался и обнаруживал его спящим на полу, то не скупался на ругательства, значение которых Тео пришлось понять слишком рано.       Он привык склонять голову перед сильнейшими.       Он знает, каково это: пытаться дотянуться до созвездий, пока светит жестокое солнце.       Он осознаёт ничтожность своих попыток потеряться так же отчётливо, как и тот факт, что навсегда проклят быть найденным.       Она находила его везде: в Хогвартсе среди недалёких девушек и парней, думавших, что он ещё способен испытывать нечто светлое; в Министерстве, где он брал на себя большую часть работы, лишь бы отвлечься от потирающих в предвкушении когтистые руки последствий; в психиатрической больнице тёмного Лондона; в Азкабане в окружении промозглых крох оставшихся счастливых воспоминаний; в коридорах особняка, который в особые дни называл домом.       Фантомный отзвук собственного крика отскакивает от стенок черепной коробки, выбитый из воспоминаний внезапно распахнувшейся дверью.       — Что-то хотел? — мягко улыбаются губы высунувшейся из-за комнаты Элизы.       Он даже постучаться не успел.       — Знаешь, это пугает, — уголками-крючками губ цепляется он за скулы, царапая лицо ответной слабой ухмылкой, и указывает на дверь. — Ты, что, чувствуешь моё приближение за несколько метров?       Элиза пропускает его внутрь, а сама направляется к ожидающим её на полу книгам. Не успевает Тео и слова вставить, как его тут же оглушает тихо прозвучавшее:       — Я привыкла быть начеку.       Невинно. Твёрдо. Без скрытого смысла, который нужно прочитать между строк.       И тем не менее он был.       Криво натянутый рот на мгновение дёргается в болезненной гримасе. Он опускается рядом с Элизой и опирается спиной об идеально заправленную кровать с отсутствующим — оторванным — изголовьем.       Тео нащупывает в кармане пачку сигарет и, достав, принимается нервно крутить в пальцах.       — Насколько хорошо ты всё помнишь? — осторожно спрашивает он.       Она ещё раз улыбается и тянется к самому толстому фолианту, название которого Тео не удаётся разглядеть сквозь обнявшую зрачки дымку после того, как рукав её любимого синего свитера задирается, обнажая на запястье тёмные полосы шрамов. Книга опускается на её колени, а пальцы по привычке находят на шее деревянную ласточку.       — Возможно, это закон подлости, — начинает она. Покрытая ранками улыбка трескается, — но в моей памяти не повредились лишь плохие воспоминания. Взять к примеру мой последний день рождения с отцом: я помню лишь то, как он ушёл. Как мама плакала ещё несколько дней и пыталась скрывать это от меня. Мне не запомнилось ни одно рождество, ни один семейный праздник — но зато я могу в подробностях рассказать, как мама привела меня в больницу и оставила наедине с транквилизаторами и… ним.       Его взгляд скользит к сплетённой из ломких волос хрупкой косе — он отчётливо помнит, как учил заплетать её пару лет назад, когда Элиза представляла из себя разваливающийся комочек нервов, который хотелось согреть.       Глаза, в которых разлагались деревья, прикрываются, лишая его возможности прочитать её.       Тео не умел утешать — отец утверждал, что он лишь портит всё, к чему прикасается, и у Нотта не было причин не верить ему.       Тео не умел обнимать — Лин услужливо напоминала об этом чуть ли не каждый день, пытаясь докричаться до него сквозь разделяющее их пространство. Несмотря на то, что их камеры отделяла лишь сырая каменная стена.       Тео не умел дозировать свою заботу, предпочитая обрушивать её на голову разом — так, чтобы треснул череп наряду с хромающей на обе ноги выдержкой.       По-настоящему он это понял в ту роковую ночь, когда всё-таки вернулся за Элизой.       Дверь в палату распахивается, неизбежно врезаясь в белую стену — кажется, из-под дерева выползают трещины, но это последнее, о чём он сейчас думает.       Тео делает несколько широких шагов к замершей у пожелтевшей от времени раковине девушке, но не успевает и слова выдавить, как она выглядывает из-за его плеча и испуганно произносит:       — Мистер Ной очень разозлится, когда придёт.       Он давит в глотке рвущееся наружу удивление поспешным:       Если. Нам пора, Элиза.       Тео опускает ладонь на её плечо, чтобы аппарировать, но она оказывается быстрее: отшатывается от него, словно обжёгшись, и хватается за чёртову птицу так отчаянно, что его сердце чуть не колет жалость.       В её мутных радужках прорезается вспышка осознанности. Это заставляет Тео вспомнить об истинной причине его возвращения в это богом забытое место — причине, придавленной зябким февралём и запахом мокрой травы, бьющем прямо в рецепторы и распространяющимся по нервам почти болезненным импульсом.       Причине, что будет мучить его на протяжении нескольких лет.       Причине, которую никак нельзя было прикрыть внезапно проснувшимся благородством и желанием помочь.       Потому что если бы она была другой, он бы и не взглянул на неё. Несмотря на то, что она явно была не на своём месте.       Потому что если бы его больной мозг приметил хотя бы одну гранёную разницу, то он не предпринял бы попытку приблизиться к ней снова.       Протянуть руку.       Не касаться.       Расправить ободранные крылья с проскальзывающими между прорехами заплат отблесками несмываемой скорби. Словно бы говоря: «Посмотри, я такой же». Словно бы прося: «Доверься мне ненадолго». Словно бы обещая: «Я уйду, как только всё будет в порядке — как только ты будешь в порядке».       И прямо сейчас он не удивляется не её шагу — шагу назад. Не слабому покачиванию головы. Не ссутулившимся плечам, которые едва прикрывала тонкая ткань тряпьём висящей рубашки.       По-настоящему его удивляет брошенная исподлобья надтреснутая улыбка, враз вспоровшая грудину и задевшая острыми гранями замершее сердце.       И распахнувшиеся губы, которые собираются в отчётливое:       — Ты отведёшь меня домой?       Перескакав переход на «ты» ещё одним шагом назад, к плюющей облупившейся краской стене.       Тео теряется. В вырвавшейся из-за поволоки надежде, обретшей форму хрупкой — живой — ветки жаждущего света дерева. В отозвавшемся колющей болью осознании.       — В пристанище, — он сглатывает отчего-то сгустившуюся слюну. Делает маленький шажок навстречу разверзнувшей пасть пропасти, кишащей гремучими змеями, останавливаясь у самого края. Под его ногами хрустят мелкие камешки, которые неизбежно падают в тьму, подталкиваемые его тяжёлыми ботинками. — Я не могу дать тебе то, чего нет у меня. Но я в силах обеспечить тебе то, что не смог дать этот так называемый врач — спокойствие. Свободу. Выбор. Возьми меня за руку, и мы просто…       — Зачем ты вернулся? — не без крупиц невинного любопытства. Не без едва уловимого кивка в сторону прижимающихся к стакану воды таблеток на старой тумбе. Не без возведённого к камерам видеонаблюдения почти затравленного взгляда. — Я не могу стоить больше твоей репутации в волшебном мире. Ты наверняка работаешь в… в Министерстве?       Порой обыкновенная фраза пугает хуже смертельного проклятия. Насколько много она знала? Кто ей это рассказал, если в Хогвартсе она не обучалась? (Тео лично это проверил)       И самое главное: что она здесь делает?       — Не можешь стоить больше примитивного «ничего»? — тянет он крючок чуть выше, разрывая тонкую кожу левой скулы. На рану пропитанным солью пластырем ложится ещё одна слабая улыбка, не излучающая ничего, кроме усталости.       — Когда вокруг тебя одна лишь пустота, примитивное «ничего» приобретает другой смысл.       Конечно, прямо сейчас Тео не до конца понимает, что на самом деле она имеет ввиду. Что́ скрывается за этими словами-иголками, нашедшими цель прямо под ногтями зачесавшихся от желания прикоснуться к истине пальцев. Что́ ему придётся осознать спустя жалкие шесть лет.       Потому что сейчас Тео попросту сконфуженно-удивлённо моргает, слыша в ушах отдалённый звук падения камешков в глухую бездну, приобретающую форму её вымученной улыбки.       Наряду с собственными бесшумными шагами, всё больше и больше уходящими в средоточие клетки, из которой не выходят живыми.       — Тогда выбирай, Элиза Морель, — не касаться. Протянутая рука затекает, но он не смеет опускать её — отпускать её. Упустить шанс дважды. — Пустота или ничего.       Он ждёт.       С минуту или бесконечность, не разобрать.       Каждый отсчитанный камень-миг тянет его всё глубже в себя.       Пока люди обвиняют в разрушении души высшие силы, Тео верит лишь в отравляющее действие ожидания.       Которое никак не хочет заканчиваться. Которое варит его в покрытых дымкой глазах, будто зная, что времени у них много — что те, кто мог им помешать, давно спят в собственных кабинетах, обезвреженные простым Обливиэйтом.       Он всё ещё ждёт.       Ответа не следует.       Вместо него тишину срывает его рваный вздох, когда в него врезается хрупкое тело, тут же окольцевавшее его невесомыми объятиям — это столкновение не сильнее приземления пёрышка на распахнутую ладонь, но Тео всё равно отшатывается. В грудь чуть явственнее прижимаются влажные глаза, и с него спадает оцепенение. Так и застывшая рука медленно — словно боясь раскрошиться — сгибается, опускаясь на дёрнувшиеся плечи.       Тео больше не медлит.       Он сжимает её в объятиях чуть сильнее, и они навсегда покидают это злосчастное болото.       Он не уверен, но, кажется, среди ударившего в уши белого шума, характерного для аппарации, ему удаётся выцепить крючком придушенное «Ничего».       — …и, конечно, что я точно знаю так это, что прямо сейчас ты совершенно меня не слушаешь, — А? Что? — Думаю, тебе стоит поесть, если не хочешь превратиться в иссыхающую мумию. Для кого, по-твоему, старалась Лисия?       Перед лицом раздаётся отрезвляющий щелчок.       Тео выныривает из пучины воспоминаний, внезапно обнаруживая себя в столовой особняка.       Когда они успели?       Сколько сейчас времени?       Он опускает взгляд на накрытый небольшой стол, ломящийся от количества еды, явно не предназначенной на двоих. Вновь поднимает его, чтобы споткнуться о внимательный прищур тёмно-зелёных глаз. И почти без зазрений закопанной в сгоревшем лугу совести резковато произнести:       — Не смотри на меня так, ладно? Говори уже.       Тео вновь попадается, когда не отводит взгляд от неё вовремя — потому что лишь мягкая понимающая улыбка, распахнувшая тонкие губы, заставляет его стиснуть онемевшие пальцы на ложке, до этого подпиравшей наполненную ароматным рагу тарелку.       — Твоя «пауза» длилась около получаса, — докладывает она таким тоном, будто рассказывает о том, какая сегодня погода. Тео тяжело вздыхает, и Элиза ободряюще задевает его стопы носком мягких тапочек с пушистыми кроличьими мордочками под столом. — Никаких вспышек я не приметила, ты был тише, чем обычно. Как чувствуешь себя?       — Умоляю, — наспех цепляет он уголки губ к ушам. Не прокатывает. Тео надувает щёки и, выдохнув, растекается по стулу, меняя агрегатное состояние на консистенцию того же овощного рагу. — Не знаю. Это… странно, непривычно. Я просто задумался, а потом… бум, и мы уже в столовой.       — И ты не помнишь то, что было до этого «бум»?       Он качает головой.       Заточение в Азкабане принесло много проблем, и одной из них стала потеря многих счастливых воспоминаний. Целители разума лишь пожимали плечами, говоря ему одно и то же: «Последствия близкого контакта с дементорами может исправить только время». Тео не мог смириться с этим, не мог свыкнуться с тем фактом, что те тщательно оберегаемые воспоминания о матери были просто высосаны из него, как нечто инородное. Он сходил с ума, разрушая себя до основания, пока в какой-то день голову не пронзил давний эпизод семейной прогулки по забывшемуся им лугу.       Он радовался, как самый настоящий придурок.       Впервые за столько болезненных недель после освобождения на его лице расцвела улыбка.       И та держалась ровно до момента, когда Элиза обеспокоенно спросила его, какого чёрта с ним произошло.       Потому что пока он проживал детское воспоминание заново и пребывал на лугу в окружении полевых цветов и с виду беззаботных родителей, в реальном мире прошло два часа.       Два часа, которые пролетели мимо него.       Два часа, в которые Элиза пыталась его разбудить всеми возможными способами.       Два часа, которые он не помнит.       «Ты будто спал с открытыми глазами», — сказала Элиза, когда ему удалось вернуться. — «У тебя руки тряслись».       «Я собирал ей герани», — так и осталось в заточении его износившихся связок.       Время ускользало сквозь его пальцы, пока он собирал по крупицам давно утерянное счастье в обрывках прошлого — пока он сшивал их между собой, его настоящее неумолимо крошилось пеплом.       Его забрасывало назад, к мёртвому пляжу, как бы он ни старался сделать шаг вперёд — в пропасть.       Он задевал неосторожными словами-стрелами ни в чём не повинные цветы, отравляя их пропитавшим наконечники ядом.       Не обращая внимания на то, что противоположные концы были воткнуты под его собственные рёбра.       — Не помню, — обречённо отвечает Тео, соизволив попробовать рагу и заострив на нём всё своё внимание. Мягкий кроличий нос вновь тычется ему в ногу, и он решает перескочить этот заунывный диалог одним размашистым шагом. И заодно почти невинным: — Как там Поттер?       Нож издаёт неприятный звук, когда, прошедшись по мягкой булочке, прокатывается по поверхности тарелки. Две половинки сдобы расходятся в разные стороны, глухо приземляясь на хрупкий фарфор. Элиза плавно приподнимает плечо, спустя мгновение опуская его. Она принимается разрезать булочку на четвертинки, ровно как и он уделяя этому действию слишком много внимания. Но в отличие от него, она редко пытается убежать от болезненной правды.       — У Джеймса скоро день рождения, — четвертинки крошками рассыпаются под лезвием. Элиза печально усмехается. — Он хотел подарить ему небо. Джеймс часто рисовал на стенах звёзды, и Гарри решил, что на праздник заколдует все комнаты в доме: потолки отражали бы звёздное небо — а потом мы бы принесли большой торт в форме снитча с надписью «Будущему чемпиону»…       Её губы поджимаются на мгновение.       Чёрт, как же она была привязана к этому ребёнку…       Тео видел его всего раз и испытал к нему только отдалённое презрение, переплетённое с отчаянным желанием испариться, лишь бы не обнимать его. Он никогда не понимал искренней любви Элизы к этим исчадиям ада, но старался не слишком выдавать себя, предугадывая реакцию, которую получит, если скажет хоть слово по этому поводу.       Тео приподнимается и, стараясь не касаться кожи, отбирает у неё нож, которым она насиловала ни в чём не повинную булочку. Он непринуждённо ставит прибор на салфетку и тянет уголок рта в сторону.       — И кто тут не ценит труд Лисии? — он глубоко вздыхает, соскребая со стенок рёбер полудохлую выдержку, прежде чем неубедительно произнести: — Поттер собрал очень сильную команду, — поверить невозможно, он вправду это говорит. Судя по лицу поднявшей голову Элизы, она думала точно так же. — Он одолел самого тёмного лорда, думаешь, жалкие шестёрки этого безносого ублюдка ему не по зубам? В конце концов, ты же знаешь его: для этого придурка нет ничего невозможного.       Элиза мягко улыбается. Не смотрит на него.       «Не обманывайся», — шептали её напряжённые плечи, которые она всеми силами пыталась опустить чуть ниже.       «Не бросай слова на ветер», — кричали её подрагивающие ресницы. Тео становится не по себе, когда он встречается взглядом с птицей на её шее. — «Он злопамятен и жесток».       Весь её вид говорил о том, что она не поверила ему ни на йоту — однако сама Элиза никогда бы не сказала этого вслух.       И, конечно — как и всегда — она отвечает совершенно не то, что он ожидает услышать.       Не «Возможно, ты прав».       Не «Поговорим о чем-нибудь другом?»       Не «Ты меня успокоил».       Его располовинивает, когда Морель открывает банку арахисовой пасты («У неё особые свойства, она становится вкуснее ближе к ночи, я серьёзно, Тео») и, зачерпнув огромную гору приторной сладости, обрушивает тонну калорий на уцелевшую половину булочки, прежде чем странным тоном протянуть:       — Мистер Ной заговорил со мной на третий день моего пребывания в больнице, — металл ложки принимается распределять пасту по чуть неровной поверхности. Липкая масса успевает прихватить с собой несколько крошек, которые неизбежно утопают в ней спустя какие-то мгновения. — Первым вопросом, который он мне задал, был: «Как вы считаете, мисс Морель: существуют ли границы?» Что, по-твоему, могла ответить ничего не понимающая четырнадцатилетняя девочка, которую обвинили в поджоге школы какую-то неделю назад, а потом привели в незнакомое место и оставили, так ничего не объяснив?       У него дёргается рука, почти поднёсшая полную рагу ложку ко рту. Элиза кивает, словно его реакция и была ответом на её вопрос.       — Я сказала, что хочу домой, — …ты отведёшь меня домой? Она подбирает с тарелки одну из четвертинок и принимается намазывать пасту и на неё. — «Но есть ли у тебя дом на самом деле?» — спросил он, резко перейдя на «ты». — «Ты называешь домом какое-то определённое место, ограниченное четырьмя стенами: к примеру, ваш маленький уютный домик на окраине Страсбурга — или всё же дорогих тебе людей, по которым ты безумно скучаешь? Каким бы ни был твой ответ, не меняется одна лишь истина: все понятия в мире основываются на границах. Границы равносильны преградам. Преграды приводят к ослаблению разума, а оно в свою очередь — к деградации. Деградация есть синоним разрушения. Я — человек, пытающийся сдвинуть множество «прогрессов» в мире с мёртвой точки. Я хочу спасти тысячи — миллионы — невинных жизней; доказать, что каждый имеет право на лучшую жизнь. Я — тот, кто раздвинет границы, не позволяющие таким, как ты, найти своё место в мире. Если ты присоединишься ко мне, я докажу тебе, что для нас нет ничего невозможного».       Тео ошарашенно распахивает рот; Элиза лишь ведёт плечами, так и не отводя взгляда от сладкой бомбы на своей тарелке.       — Да, Тео, — тихо говорит она. — Я запомнила каждое слово. К чему я веду: мистер Ной скрывался от Министерства Магии Франции много лет, прикрываясь фальшивыми фамилиями и постоянно переезжая с места на место. Он погубил жизни сотен детей по всему миру ради своего эксперимента. Он думал, что когда сможет добиться успеха в наделении сквибов магическими способностями, то благодарные ему волшебные семьи со спасёнными детьми смогут компенсировать бесконечное число безымянных могил. Что уж говорить: многие дети даже не были похоронены. Спустя множество попыток у него ведь получилось. Казалось, будто для него вправду нет ничего невозможного — но вот беда: то, что он посчитал пробудившейся магией, оказалось последствием его лекарств и вследствие этого взбунтовавшейся нервной системы: обычным фантомом, галлюцинацией. Я была рядом с ним в этот момент и собственными глазами видела, как его вера в «отсутствие невозможного» тоже теряет невольно выстроенные им же самим границы.       И в следующую секунду она выдаёт фразу, от которой у Тео леденеют все внутренности. Невинную, почти легкомысленную — но тем не менее, стянувшую рёбра так сильно, что сердцу было впрок и вовсе провалиться вниз, к сжавшейся диафрагме.       — Убеждения поверхностны. В чём смысл дыхания при отсутствии крови? В чём смысл принципов при отсутствии веры? Когда ты начинаешь потакать своей лжи, ты становишься похожим на ребёнка, искренне верящего в существование Санты Клауса или Пасхального кролика — глупо, но безобидно. Но стоит тебе уверовать в эту ложь, как тебя неизбежно тянет ко дну — и что самое ужасное, ты тянешь за собой всех, кто протягивает тебе руку помощи, и они всегда достигают конца быстрее, чем ты, — она выдерживает паузу, в которую Нотт едва успевает сделать короткую передышку. — Поэтому не корми меня ложью, Тео. Не хватайся за руку, которую собираешься отпустить при первой же возможности. Я наглоталась обещаний в своё время — и не хочу, чтобы ты, сам того не замечая, проложил путь к саморазрушению таким сомнительным способом.       Элиза всегда была такой, насколько Тео помнил. Она видела мир по-другому: замечала неприметные детали и часто придавала им излишнее значение, что иногда раздражало до скрипа зубов. С её точки зрения даже пожухлый лист, придавленный жёсткой подошвой, заслуживал человеческого внимания. Каждый рубец на коре дерева был для неё порталом в прошлое, каждая капля дождя — украшением, дарованным небом и поглощённым жадной почвой. Она могла подолгу наблюдать за мутными каплями, оставляющими разводы на стекле окна, и не возвращаться во внешний мир, пока ливень не кончится — с таким же спокойствием она ловила беглых пожирателей, расправляясь с тьмой за считанные минуты.       Элиза немного откусывает от булочки, возвращаясь к трапезе, а Тео даже смотреть на еду тошно.       Она выбивала из колеи.       Она придавливала его к самой земле.       Она была одним сплошным сходством.       А Тео всё равно резался.

***

      Крики отбивали дробь в солнечном сплетении. Кажется, у него тряслись пальцы. Может — всё тело.       Они близко.       Ободранное о жёсткие стены плечо прижимается к твёрдому холоду, кидаясь в объятия поджидающей тени в самом дальнем углу камеры. Побелевшие от напряжения пальцы ещё сильнее впиваются в кожу, чтобы передать перегоняющей кровь мышце оставшиеся крохи тепла.       За стеной раздаётся приглушённый женский смех, и он опускает голову, зажимая уши согнутыми коленями и становясь ещё-ещё меньше. Набитые доверху крошками стекла лёгкие сдуваются.       Не кричать.       Не думать.       Не сопротивляться.       Он сшивает подрагивающие губы обещанием, которое дал ей давным-давно, и жмурится, лишь чувствуя, как сырой воздух наполняет ледяной смрад.       Сломанные ногти вонзаются в истончившуюся кожу, почти добираясь до стёртых в труху костей. Боль прокатывается по оголённым нервам, заставляя его дёрнуться.       «Пап, споёшь мне колыбельную?»       «Не путайся под ногами! Не видишь, что мне не до тебя?!»       Он обнимает себя — как когда-то стискивал в ладошках плюшевого кролика, которого Кора выпросила у Джонатана на ярмарке цветов, обычно устраиваемой в особо тёплую весну, когда те только-только начали строить планы на…       …будущее.       Когда Тео не существовало.       Между ними ведь всё вправду было хорошо — по крайней мере, так подсказывали раскиданные по потускневшему особняку светлые крохи прошлого, которые Тео ловил, как потерявших семью бабочек.       Удача и судьба скрепляли их связь сильнее уз брака и протянутой сквозь годы любви. Они озаряли их ярче тысячи солнц, окутывая тёплым обещанием того самого «долго и счастливо»…              …пока он не снёс с трудом отстроенный фундамент их будущего своим рождением.       Это знание — на удивление — не причиняло особой боли. Многие недооценивают силу наивности. Когда тебя с рождения кидают лицом в грязь, перед этим раздирая лицо до мяса, а потом прячут раны за пропитанными ложью пластырями-словами, ты невольно начинаешь подставлять голову сам — чтобы тебя похвалили за терпение к концу беспричинного наказания. Потому что иных путей получить нечто тёплое от острых айсбергов попросту нет — остаётся лишь перетерпеть, прижаться ещё ближе, надеясь, что перегоняемая барахлящей мышцей кровь растопит участок их душ, пребываемых в бесконечной зиме.       Со временем эта боль перерастает в едва заметный гул, который незаметно перетекает в благодарность. Так дети остаются у обнищавшего отца-пьяницы. Так подростки возвращаются домой, зная, как сильно будет болеть спина от воспалённых продолговатых следов. Так люди привязываются к своим мучителям, отказываясь уходить, несмотря на разбросанные по телу кричащие о помощи галактики-гематомы.       Тео терпел до последнего. Он стоял на краю пропасти, зная что в любой момент может упасть. Погружался в иллюзию, понимая, что не сумеет всплыть обратно. Целовал костяшки матери, осознавая, что придётся выслушивать причитания взбешенного отца до момента, пока он не выбьется из сил.       Домовики, которым было суждено стать его няньками вплоть до десяти лет, не знали колыбельных. Никто не умел петь. Тео засыпал под тишину, отбрасываемую молчаливыми деревьями за окном в собственной комнате. Просыпался под скрежетания колёсиков инвалидной коляски, когда Джонатан вёл Кору на прогулку.       Пальцы слабеют.       Тео кладёт ладонь на отдающую гнилью стену камеры, видя перед собой раскинувшийся под стеклом своей комнаты сад, где Джонатан солнечно улыбался маме, выглядевшей так, словно вот-вот уснёт.       Меж прутьев решётки проскальзывает тьма.       Сквозь тянущиеся к небу травинки проглядывает зелёный росток, который он загораживает от попытавшейся сломать его реальности.       Дементор широко распахивает чернильную пасть.       «Мама?»       «Ты споёшь мне?»       «Кто это, Джонатан?»       Мороз облизывает кости. Гнилостный выдох смерти кислотой ошпаривает лицо. Его целует боль, обещая, что вскоре всё закончится, и он услышит долгожданную похвалу. Обнимает надежда, оставляя на спине кровоточащие раны, которые никогда не затянутся — но и её отрывают от его тела, не позволяя наложить швы стальной леской-истиной. Ободряюще задевает вспоротые сосуды всё ещё дышащая любовь, которая питала его разлагающееся тело до сих пор и которая всегда говорила, что страдания продлятся недолго.       Только вот ничего не заканчивается.       А ему становится до невообразимости тихо.       — Этот листик тоже подойдёт, — в пальцы всовывают что-то, и он быстро промаргивается, внезапно оказываясь на заднем дворе особняка в окружении золотисто-жёлтой листвы, а не пугающе больших дементоров, собравшихся ради крох его счастливых воспоминаний.       Тео облизывает пересохшие от чего-то губы и делает осторожный шаг к собирающей листья Элизе, одетой в шерстяной белый свитер и домашние штаны.       Она бросает взгляд из-под полуопущенных ресниц и осторожно ему улыбается.       — Твоему букету не хватает красного, — она протягивает ему яркие листья, и он машинально сжимает черешки в пальцах. Элиза с особым трепетом прокручивает в пальцах одну из ладошек осени и глубоко вдыхает пропитанный приближающимися морозами воздух, устремляя чистый взгляд вверх — на сизое небо, затянутое серыми тучами — и смотря на него так, словно видит в этих хмурых скоплениях дождей нечто по-настоящему прекрасное.       Тео часто задумывался над тем, что Элиза была гораздо сильнее него. После нескольких лет заточения в богом забытом месте, которое смели называть психиатрической больницей, она сумела найти силы для того, чтобы попытаться выкарабкаться из пропасти, в которой его тело подвергалось разложению. Большую часть жизни она провела под психотропными веществами, будучи для этого долбаного Ноя обычной подопытной птичкой, которой можно ломать крылья, сколько вздумается — всё равно срастётся. Она была одной из немногих, кто выжил после стольких лет пыток, которые этот сумасшедший называл экспериментами.       И несмотря на это, она смогла перебороть зависимость от таблеток за какие-то месяцы и прийти в себя меньше, чем за год. Заслугой Тео здесь и не пахло — он был лишь сторонним наблюдателем. Смотрел, как она поднимается по скалистым выступам, сдирает кожу до крови, делает передышки, но двигается дальше.       А он сам сидел у похороненных под высохшими слезами трупов образов прошлого, не находя сил даже на то, чтобы чуть приподняться. Думая, что когда Элиза достигнет неба, он вновь останется один. Стыдливо надеясь, что она сорвётся и больше не станет пытаться — веря где-то глубоко, в подкорке.       Но она не падала. Он в свою очередь уже захлёбывался в смрадной смоли, настигающей со всех сторон.       Поэтому когда нарастающая с каждым днём паника всё же вышла из-под его контроля, он потянулся за ней. Сжал почерневшие от гари пальцы на её исцарапанных ногах и предпринял попытку коснуться солнца.       После чего они упали, врезавшись о твёрдый холод сгущающейся вокруг тьмы.       Элиза попала точно в цель дротиками-словами — ей даже не пришлось пропитывать их ядом. Тео не знал, как ей удавалось так точно прочитывать его — это пугало.       Потому что он не мог позволить себе быть открытой книгой.       Элиза устраивается на качелях неподалёку. Садится на самый край, чтобы ему тоже хватило места — несмотря на то, что эти качели уместили бы ещё двоих.       Качели, в которых Кора и Джонатан прятались от живого доказательства их провала, от её болезни и беснующей реальности.       Тео присоединяется к ней с маленьким букетом золота в пальцах и откидывается на спинку. Прослеживает глазами направление её взгляда и устремляет его за пределы высоких ворот, через которые он наблюдал за удаляющимися вглубь леса неподалёку родителями в детстве.       Когда мысли опасно сворачивают к пахнущему приторной сладостью лугу, он встряхивает головой — словно от бьющих по вискам слов можно избавиться, лишь вытряхнув их из испещрённого сквозными дырами черепа. Элиза принимается раскладывать на коленях листья: Тео замечает, что она подобрала с земли самые тёмные, почти разложившиеся. Он отрешённо протягивает один из своих, более симпатичных.       Она качает головой. Уголки надтреснутых губ расходятся в стороны.       — Они же уродливые, — говорит он. Морель по-доброму усмехается, нежно проводя подушечками пальцев по разрушенным жилкам.       — Да, — признаёт она и, осторожно взяв его букет, кладёт у своего бедра, на самый краешек досок качелей. Берёт почерневший листочек и, аккуратно сомкнув руку на запястье Тео, устраивает на своих коленях. Пожухлая сухость оседает на раскрытую ладонь, почти полностью её накрывая, и, кажется, даже приобретая её форму. — Прям, как мы.       Уходящая осень хватает его за руку, ободряюще проходясь шероховатыми подушечками по изрезанным линиям жизни. Воспоминания многолетней давности размываются, оставляя после себя лишь шлейф аромата гераней.       — Этот мир держится на уродстве. Без него вся земля выжглась бы ещё в момент возникновения жизни, — говорит она. Улыбка трещиной проходится вдоль её лица, формируя слишком ровный серп. Элиза распахивает собственную руку и кладёт на ладонь ещё один покорёженный лист. Тот почти сразу же расползается по коже чёрными зигзагами, формируя узорчатый рисунок. — Сравнения, порождаемые завистью, рано или поздно приводят к смирению, а оно — к принятию себя. Этот путь — одна из истин, которую никто не может признать. Бывает так, что кто-то сбивается, заворачивая на другую дорожку, но и она — гораздо-гораздо позже — приводит к одному и тому же месту. В начале ты можешь быть самым уродливым человеком на свете, но в конце обязательно обретёшь настоящую красоту. Если бы всё в мире было прекрасно и солнечно, смогли бы люди добиться таких успехов? Разве не это главный двигатель «прогресса» — желание не быть самим определением уродства?       Во время её речи он не смел перебивать, занятый тем, чтобы вставить своё выпрыгнувшее в глотку сердце в наспех выстроенный механизм из поломанных рёбер. Тео встряхивает его, но удара не следует.       Вновь тихо.       — Значит, мы — двигатели «прогресса»? — спрашивает он осипшим от чего-то голосом.       Элиза соединяет их ладони после его слабого кивка на шёпотом заданное «Можно?». В её глазах не вспыхивает то самое чувство, обычно проявляющееся среди мёртвых деревьев, когда кто-то касался кожи — потому что от прямого контакта их отделяет спасительная гниль листьев.       Она впервые позволяла такое прикосновение — и себе, и ему.       — Мы — фундамент, — и улыбается так, что сердце самовольно нанизывается на искривлённые рёбра, подхваченное в ударе хрупкими крылышками крохотных бабочек.       Их ладони отсоединяются друг от друга бесшумно — так ощущается шёпот мертвецов, навсегда погребённых под землёй. Превращённые в жалкие обрывки листья уносит поднявшийся ветер. Тео берёт у Элизы свой букет и бросает его вниз — почти не задумываясь.       Он отрывает ноги от земли, устраивая их на качелях, и кладёт голову ей на колени, на мягкую подушку из подобных им созданиях осени.       — Мы такие странные, — шепчет Тео, прикрывая глаза и чувствуя, как его тут же стискивает рождённое весной солнце в объятиях. Как запах гераней коконом окутывает тело, не позволяя мёрзнуть.       — Странности случаются.       Он кривовато усмехается.       — И правда. В семье не без уродов, — говорит Тео ещё тише. В уши начинает проникать голос отца, переплетённый с пением редких птиц.       Листья исчезают.       Травинки мягко целуют внезапно уменьшившиеся стопы.              Его уносит течение навстречу жгучему водопаду.       И единственное, что не позволяет ему утонуть по пути — тихие нежные слова французской колыбельной, доносимые с мёртвого вечнозелёного леса.       Первой колыбельной, которую он услышал за двадцать семь лет.
35 Нравится 30 Отзывы 29 В сборник