***
Раскинув жемчужные крылья под низким свинцовым небом, Эдалин шла над лесом низко, почти касаясь перьями верхушек елей. Холодный воздух, подсечённый её полётом, распарывал туманное марево, и из-под седых лап ветвей вспыхивали голубые огоньки — разведчики-сигналы, что маги ставили с утра, чтобы не потеряться в сером безвременье метели. За спинами людей бежали марлинги — крупные волкоподобные псы с густым белёсым подшёрстком; то и дело они останавливались, поднимали морды и брали свежий след, переговариваясь низким горловым воем с дрессировщиками. Ветер пах хвоей, остывшей золой и далёким дымом — где-то впереди кто-то грелся, или что-то горело само по себе. — Ветроклин, вперёд! — коротко бросила престолонаследница. Сложенные в определённую, до боли привычную вязь ладони вспыхнули матовым отблеском; над передним строем снежная пелена разошлась, как занавес, и отряд увидел дальше, чем позволяла погода. Эдалин просекала коридоры в тучах не силой шквала — строгим, выученным ещё у наставников на северных полигонах «разгоном»: она не спорила с небом, она раскладывала его на части. А всё равно били по лицу ледяные иголки, и щёки под шлемом немели. Снизу подал голос один из разведчиков: — След одиночный, свежий! — он показал рукавицей на правую просеку. — К детскому. — Не отвлекаемся, — отрезал главнокомандующий поисковой группы, седой, с тёмной полосой в крыльях. — Сначала дым. Они взяли чуть левее. Снег стал тяжелее, под подошвами его тянуло, как мокрое полотно; под ним чувствовалась чужая, не лесная твердь — то ли лёд, то ли спрессованная мерзлота заболоченного места. Эдалин, скользнув взглядом назад, удостоверилась, что шеренга вытянута в «нитку», как учили в Сальвале у егерей: по одному, на расстоянии, чтобы ударной волной не положило сразу всех. Земля под ногами коротко вздрогнула — будто у огромного зверя внизу свело мышцу. Марлинги, шедшие слева, одновременно припали на лапы и зарычали. В следующую секунду из-под белого сугроба вспучилась курчавая тёмная полоса — корневая борода векового дерева — и, словно переворачивая шерстяной ковёр, пласт земли треском пошёл вверх. Тянущиеся вверх корни выворачивались скрипом, хрустом ломали мерзлую глину; сугроб прогибался, белизна сползала, и из серого паза вылезли сперва когти — длинные, как ножи мясника, потом — морды: вытянутые, оскаленные, с ржавыми зубами и глазами-точками. Гоблины — не лесные, а скальные, тяжёлые, грубым, железным звуком костяшек вываливались из разлома на снег; некоторые с грязными, кожаными перепонками под мышками — таких ветер легко подхватывал, и они скользили в воздухе, как чёрные птицы со слишком длинными руками. Стена под ногами перевернулась до конца. С утробным рокотом опрокинулся целый пласт берега — вместе с корнями, с камнями, с аккуратными, убранными человеком бревенчатыми рёбрами — и шмякнулся на снежную целину. Из-под него, распрямляясь, полез он — огромный, как дом на одну улицу, тролль-каменник: плечи — глыбы, лапы — столбы, спина — корка скал со снегом в трещинах. Он поднял дубы, бывшие деревьями ещё мгновение назад, ухватил их по одному, как гроздья, и раздвинул, чтобы самому выйти на простор. Рот, раскрывшись, показал зубы — половина заточенных временем, половина искрошенных в бойне. Главнокомандующий успел только: — В одиночную! Принцесса — верх, верх чистишь! Остальные — тролля в пятна! Лучники, маги — по моей! Кристаллы маны едва звякнули в ладони Эдалин; кровь в пальцах откликнулась привычным жаром. Без усилителя королевская кровь держит форму, но не силу — так учил отец. Она вложила два камня в обод своих наручей: тепла хватит на лук, на три стрелы «на вынос», и на «задёржку» — чтобы не свалиться с высоты, когда ветер вздумает играть. В пальцах, там, где у иных просто рука и кожа, у неё повис тонкий, почти невидимый красноватый шнур; шнур на глазах набрал поверхность, вырастил упругий ствол — и через мгновение в её руках был лук, такой, как в старом инкунабуляре с кровными чертежами: лёгкий, тугой, с мягким светом маны на тетиве. Стрела родилась сама собой — её «зазывало» остриём в первую тварь, что заскользила в воздухе. Крик лисицы в горах — так выходила эта нота у Эдалин: первый удар крови всегда отзывался чужеродным птичьим голосом. Стрела свистнула, вошла в гоблина под ключицу, и, разбрызгавшись, тут же забралась внутрь, разлетевшись на дрожащие капли; капли, управляясь её волей, рванули в стороны, выбивая другим в глазницы красные «гвозди». Снизу ответил рёв — уже не восторженно-военный, а глухой, злой: тролль заметил, как над ним крутится белая птица-человек, и стукнул ладонью по земле. Воздух ударом шевельнуло: каменная волна, взлетев дугой, пошла по снегу, как гребень по воде, и передние бойцы, не успев уйти в сторону, поехали на спины. Марлинги, глухо тявкнув, прыгнули влево и вправо; двое испуганно взвыли — мелкие камни, вырванные ударом, скользнули по лапам. — Стреляй! — рубанул воздухом главный. Снятые рукавицы, стянутые капюшоны — всё это стало неважным. Маги пустили в дело «запалы» — простые, короткие, зато верные молнии первого разряда, которые приучают бить туда, где уже светит чужой фон. С десяток синих стрел ударил троллю в лицо и в основание нижней челюсти. Голова дёрнулась, глаза на миг ослепли, и гигант, найдя нелепую равновесную точку, осел на колено. Эдалин на второй стреле взяла летающих, на третьей — добрала тех, кто вился над марлингами, пытаясь занять им глаза и уши. Не каждому гоблину подарили чёрные «крылья» — обноски и кожа, прикреплённые к телу, держали только лёгких. Но легкие первые и мешают: их нужно снимать, иначе «низ» не увидит, чем его бьёт «верх». Заклинанием она «подшила» себе воздух под крылья — чтобы не сносило, — и ушла выше, ухватив тролля в «коробочку»: глянула, где у него слабее пласты — обычно там, где тепло от тела не даёт льду держаться. Откос лопатки, полоса под ухом, сгиб локтя — там и надо. — Марлинги — в пятки! — крикнул главнокомандующий дрессировщикам. — Не кусать! Вязать! Белые звери, разом поменяв «станок», вытягивались вдоль земли струями и заходили веером за тролля, выхватывая слабые связки над пятками. Не пасть — зубы были не «на того», а утяжелённые ошейники с кожаными ремнями и крюками. Два, три, пять крючьев взялись за кожу, и тролля повело: тяжесть ударила его крутящей силой, и он вынужден был подставить плечо. Маги — в челюсть. Лучники — туда, где развязали марлинги. Всё это было не красивой сценой, а работой — иногда чересчур хриплой, иногда слишком грубой, но именно такой по зиме и нужно.***
В этот миг, за далеким коридором белых стволов, у старой усадьбы, которую огонь уже облизал и бросил, другая сцена складывалась в кровь и дыхание. — Назад! — коротко бросил через плечо. — Засада! Кусты, пока он говорил, уже зашуршали. Огры выходили неторопливо, как выходят в собственный сарай: потягивая плечами, постукивая палицами — то по бедру, то по ладони — и ухмыляясь своими ужасными ртами. Шкура — клоками, рубища — грязью, ожерелья из кости — смрадом. Холод им был ничто: плоть, набранная на болотах, держит тепло лучше тройного сукна. У некоторых на животе виднелись шрамы от грубых стежков — там, где лишнее мясо пришлось пришить обратно. Живучесть у них — как у дубовых пней. Джозеф одним движением скинул пальто с крыльев. Перья — не только полёт: распахнув их, он стал вдвое больше — силуэт, от которого иногда начинают путаться даже те, кто не боится человека. Принцесса, по его знаку, метнулась к самой высокой балке — лёгкий рывок, и она уже на перекладине, там, где тронь — и всё пойдёт вниз, если размахнуть грубо. Огры, заметив движение, дружно хмыкнули, но шли к лису. Он отступал ровно настолько, чтобы их «траектории» сводились, — и в тот миг, когда первый вогнал дубину туда, где можно было бы размазать его по снегу, он просто нырнул под брюхо, оставив на коже длинный, хоть и неглубокий, порез. С правого фланга ударил другой. Тяжёлая деревяшка вошла в щепу у самой стены, взрывом щепок осыпав его щёку; по звуку было понятно: если бы поймал в ребро, полуслов не сказал бы больше никогда. Третий уже обходил с тыла, и Джозеф, успев прикрыть висок крылом, услышал над собой оторопелый сип радости: тот, что стоял ближе к балке, догадался, что добыча его — выше — и двинул туда дубиной, как баран в ворота. Балки, на которых пряталась девочка, сложились, как карточный домик. Дори, теряя опору, зафруктовала в воздухе — крыльями, ладонями, каблуком — и повисла, как кажется в такие секунды, над всеми мирами разом. Чья-то лапа внизу ухватила её за щиколотку — жирная, шерстяная, в чёрных волосках; Дори вскрикнула, воздух перед ней стал мал, и в следующий миг лапа исчезла — не лапа, а её половина, отрезанная намертво. Кровь брызнула не струёй — фонтаном, прорывом. Вонь мяса и железа ударила в нос. Джозеф, присев на колено и отстранив брызги крылом, воткнул меч первому в горло — туда, где соприкасаются два грубых хряща и яростно ходят вверх-вниз от дыхания. Клинок вошёл туго, как в мокрую, плотную древесину; рука чуть не сорвалась, когда он поворачивал и выдёргивал, и красный хлыст ударил ему в лицо. Огр пошёл назад, глупо ловя стекающую кровь ладонями. Краем глаза он видел, как два других играют с ним в «зажим»: левый имитирует удар, правый встретит в уход. Он шагнул не туда, где ожидали, — на них, в «медь», — и подскочил, и «верх» вдруг оказался внизу — клинок в глазнице, откуда чудовище смотрело на мир. Взвыв, тот пошёл в слепую пляску и что было силы опустил палицу туда, где секунду назад был лис. Отскочить выше он не успел: третий огр, догадавшись, схватил его за ступню — крепко, двумя пальцами — и ударил о землю. Мир дернулся, воздух вышибло; он ощутил, как загудела спина, как в горле подкатил горячий вкус, и оттолкнулся, переваливаясь через плечо. Балки — те самые, что держали крышу — как раз в этот миг повалились, и один обломок шандарахнул самого резвого по шее, увалив того в снег. Он встал шатко, но ровно, и, набрав воздух, плюнул красным рядом с ботинком — легче стало чисто по-человечески. Волосы слезли на глаза, спина ныла тупо, под пальцами на животе липкая влажность. Перья, привязанные к оперению малыми «штифтами», от удара осыпались — и теперь из крыла торчали злобные торцы. Внутри появилось то знакомое, старое, горячее — не злость даже, а решение. Он уткнул конечник меча в снег — на секунду, чтобы вывести из рук ту форму, что он учил ещё мальчишкой: не «огонь в ладонь», а «огонь в шар». Губы не двигались — не шёпот заклинания, а механика. Не сжечь их обоих — себя и принцессу — а раскрыть пламя так, чтобы опалило только врага. Огр мчал, тяжёлый, как хмельная мельница; и шкура на лице, такая хвалёная, сгорела быстрее, чем он успел вдохнуть. Запахло жареным — он отогнал мысль о еде разом, как пчелу от лица, и переключил хват. Последний, пожалуй, оказался умней своих: он не бросился вверх, а пошёл «вниз» — копьём из кости, нелепым, пережжённым, но острым. Джозеф взлетел на рывке, махнув раз, другой — и всё же не ушёл: колючая боль рванула икру, как будто туда вонзили трезубец. Он рухнул, коротко всхлипнув, от неожиданности — не от боли — и ухватился за древко, разом отрубая его остриё снаружи и внутри. Кровь нашла дорогу в шерсть; ботинок сделался тяжёлым, и земля подплыла. — Не подходи! — хрипло бросил он в сторону дерева, где мелькнула девчоночья тень. — Стой там! Слова принцесса услышала — и не послушалась до конца: подбежала ближе и села на колени, маленькие руки дрожали, рот издавал совсем не королевские, а детские звуки — всхлипы и всхрюки. — Я так… я так испугалась… — сквозь слёзы, задыхаясь. — Тот меч… — он ткнул пальцем, и она уже скакала, уже несла, уже возвращалась. Он отрубил древко по обе стороны икры, как учил доктор на учениях: оставить то, что внутри, до тепла, иначе раздерёт мясо в клочья. — Прости, — сказала она и приложила ладони туда, где вовсю проступало красное, — прости, большего я не могу. Запах белогорца — сухой, травяной, с молочным оттенком — поднялся в нос, и зелёноватый дымок лёг вокруг, как поздний туман над болотцем. Лечебная магия первого порядка — не чудо, не замена врачу; но кровь хватит остановить, края «зализать», дыхание выровнять. Ему стало легче; он понял, что стоит, и это было главным. — Сверху… там пещера, — выдохнула Дори, подхватывая его под плечо так, будто это она была старшей, — пустая, кажется. Мы успеем. Они шли, как ходят раненые: не медленно даже, а очень аккуратно, каждая ступенька — решение, каждый вдох — обещание следующего. Пещера оказалась не настоящей «горной», а нишей в холме, у которого весной текут воды; снегом засыпало половину входа, остальное — сдувал ветер. Внутри — просторно на двоих, низко для трёх. Проваленные бревна огров, сброшенные на ходу покрышки с убогих лежанок — всё пригодилось. Она прислонила его к стене, где камень был сухим, и зашуршала — то там, то тут — как мышонок в амбаре. Сняла шкуры с разбросанного добра, накинула на него. Каминчик — из головней; искра — из того огня, что ещё жил в обугленных дубинках; воздух — из белых ладоней, бережливый, не в пламя, а в жар. Она выскользнула наружу — на минуту, на вечность — и вернулась с каким-то несчастным зайцем, которого смогла прихлопнуть камнем у входа, и обожгла шкурку просто в огне, чтобы запах крови ушёл. Супом послужили ножны — выскобленные снегом наскоро; когда металл начал пахнуть жиром, она сняла с огня. В рот ему удалось влить два глотка — дальше тело решило само: спать. Во сне ему опять виделся зал: великокняжеская ложа пустая, самый маленький трон разрезан в клочки — не от злобы, а как будто кто-то скучая резал ножом по краю ткани. Музыка звучала не от оркестра, а от стен; люди танцевали не для него, а вообще — и всем было не до него. Он пробирался, толкался, просил — его толкали обратно. В другой сон вошло тепло — кто-то пытался раскрыть ему рот и вливал горячее; он не понимал слов, но понимал заботу. В третьем зал стоял пустой — полумрак, гром в распахнутых окнах, на середине — маленький трон, но целый; он потянул к нему руку, и в этот миг молния ударила так близко, что стул, как живой, свалился набок. Разлепив веки, он первым делом нащупал себя и рядом — мир. Мягкое — под рукой. Это оказалось не мех и не шкуры, а спящая принцесса, которая забралась под тёплую «горку» и прижалась к нему не для нежности — для тепла. Он аккуратно откинул камзол, пальто и маленький плащ поверх их сдвоенного кокона. Икра болела тупо, но терпимо; из неё торчал обрубок — не грязный, обожжённый по краям; спина — гудела, как тетива. У ног валялись ножны, пахнущие мясом — супом, вытопленным за ночь; рядом — обгорелая шкура зверька; головни ещё отдавали теплым дыханием. Шаги он услышал раньше, чем свет. Поначалу — лёгкий шорох, как от падающего снега, затем — низкое, регулярное, подвижное: много ног. Он потянулся к мечу, встал — не быстро, зато намертво — и прикрыл принцессу крыльями. На вдохе — запах: озон, белогорец, лёд, пепел… и — её запах, королевский, родственный — как зов крови. — Пш-ш… — шепнул он вниз, на макушку девочки, и напрягся. Свет прорезал вход, как нож сало — яркий, холодный. Снег у порога ухнул, поддаваясь тяжести шага; в глубину пещеры шагнула женщина, и в белых искорках на ресницах он узнал лицо. — Слава Великой Эофилии, — сказала Эдалин так просто, будто небо пришло в человеческий рост. — Сюда! Она здесь! Следом вошли двое — лекарь с сумкой, маг с «плащом» от холода. Вход загородили надёжные спины. Внутри стало тесно и в первый раз за долгое, долгое утро — безопасно. — Сначала ты, — сказала Эдалин Джозефу тоном, не терпящим спору. Он попытался было возразить и кивнуть на принцессу — мол, она — прежде всех, — но девочка уже сидела на шкуре и, моргая, улыбалась сквозь сон так, как будто это она и привела сюда всех. Лекарь, опытной рукой проверив повязку на икре, кивнул: сделано, как учили. И добавил зелёную «повязку», что держит чистоту; дал тёплой настойки, в которой одна горчинка белогорца, одна капля «против холода», и капля вина для сна. Маг схлопнул «плащ» на входе — пещера изменила звук: теперь снаружи была метель, а внутри — только их дыхание. — Дори, — Эдалин не наклонилась к сестре, лишь встретила её взгляд с высоты своих крыльев. — Нашла вас. Пора домой. Сказано это было без тени важничанья — просто родовое «так надо»: кровь отзывает кровь, особенно когда ребёнок в беде. Эдалин коротко кивнула на девочку и, переступив невидимый порог, вывела их из каменной пещеры. Не оглянулась — долг исполнен. Маленькая принцесса всхлипнула тихо, без истерики; провела тыльной стороной ладони по носу и упрямо взглянула исподлобья — как обиженный мальчишка.***
Дорога до Страте заняла меньше, чем они думали ночью, и больше, чем ожидали утром: расчищенная солдатами «нитка» вела прямо, но снега насыпало, и санные полозья то и дело звенели по жестяному льду, то уходили в мягкую, обманчивую муку. Джозеф сидел в возке лекарей, завернутый в серый плащ, и впервые за всё время позволил себе просто смотреть на еловые вершины — без решения, без просчёта следующего шага. Принцесса сидела рядышком, уткнувшись лбом ему в плечо, — как будто мир снова схлопнулся до этой точки, где их двое, и это всё, что нужно. Город встретил их так, как встречает зима — скрипами, паром из труб, ворчанием стариков у ворот. Во дворце при Страте, в глубине правого крыла, где лечат тех, кто приходит с трактов, его устроили на широкую, не слишком мягкую, но очень тёплую постель. Врач, понимавший в гвардейцах больше, чем многие воины, посмотрел на икру, похвалил девочку за прижигание и наложил вдобавок плотный белый бинт с травами. Пару дней — и встанешь, сказал, не геройствуй, дерись с собой не сильнее, чем требуется. Этой ночью Дори пришла к нему и устроилась у края, как котёнок, у которого каждой клеточкой тела хочется убедиться, что всё — рядом. И лекарь, злой на всех притворщиков и притворщиц мира, на этот раз не прогнал: принцесса — да ещё ребёнок — имела право на своё «рядом». Утром она пришла снова — и днём — и вечером, и на другой день — и ещё. Ей обещали, что никто не расскажет спящему Джозефу; она просила слишком по-настоящему. Дори рассказывала ему о Залесье — такое, каким видели его глаза, зажжённые чужим подвигом. Как старшие рыцари на «решетчатых» санях прыгали через снежные «воронки», не переворачивая повозки; как стреляли в «бегущую звездь» — шар изо льда, который маг, не касаясь, гонял ветром; как марлинги брали след сразу после старта и вели пару, пока дрессировщик не свистнет — и как одна, слишком горячая, собака рванула за чужой метёлкой и устроила шутникам представление, за которое они потом недолго чистили конюшни. Как в «белой клетке» — азартный бой один на один на площадке, разграфлённой на квадраты — победил эльф с Сальвалы, чьё имя она забывала каждый раз заново, но помнила, как он улыбается. Как Эдалин сама вышла в высоту и обстреляла «мух» — летающие залпы магический светлячков — когда тех призвали на арене, и как её лук выглядел «как у картинки», только лучше, потому что живой. Она приукрашивала — но так любят украшать те, кто в первый раз увидел, как «их» побеждают, и счастливы. Он слушал и кивал; в груди сидела старая, чистая мальчишеская зависть — не к тем, кто стоял на пьедестале, а к тем, кто уже успел вступить в снег и испытать, как там тяжело и как оттуда светло. — В следующем году, — сказал он однажды вечером, когда лекарь выскользнул за новую мазь, — я поеду. Возьму первую награду и подниму над столом у себя дома. Даже если это будет последний мой год, я поеду. Дори подняла на него глаза — тихие, серьёзные; улыбка уехала в уголок губ. — И я поеду, — упрямо сказала. — Не скажи только никому. Он рассмеялся — не громко, чтобы не прибежал злой лекарь. Смеялся так, как смеются люди, у которых много забот, но не отняли способности радоваться. Он не знал — и знать не мог в ту минуту — что, когда снег сойдёт, когда ледоход утащит крошево переправ и тракты снова станут жить прежней жизнью, за его дверью появится старик с глазами, в которых чёрные тени сидят глубже, чем просто усталость. Старик положит на стол убедительные бумаги; скажет много бессердечных, правильных слов; а потом дочитает то, что и так было ясно по молчанию Пределов: «Я уезжаю в Хребет. Ты — вместо меня». И мир опять передвинется — не на шаг даже; на удар сердца. Но пока — снег, тепло бок-о-бок, шёпот девочки в темноте, тихий жужжащий стих печного воздуха и просторное, как поле, чувство, что они справились. И если кто-то спросит через годы, как пахла зима, когда принцесса и её лис заблудились на озере и вернулись, — он скажет: «Белогoрец, обгоревшая шкура, снег от ножен, и на самый краешек — едва-едва — жареное мясо. И ещё — волосы ребёнка, пахнущие дымом и еловой смолой». А высоко на стене лазарета, над его кроватью, висел гвоздик. Совсем обыкновенный, для светильника. Он, не зная ещё, когда, но уже зная — зачем, обещал себе: вот здесь, на этом гвоздике, будет висеть тонкий, блестящий венок Степенного Залесья. И пусть смеются те, у кого за плечами тридцать зим; ему, у кого за плечами — принцесса, лёд, огни и огры, — было достаточно одной.