Quiproquo

NC-17
Завершён
175
2
автор
Размер:
484 страницы, 189 489 слов, 30 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
175 Нравится 234 Отзывы 54 В сборник

Angst 20

Настройки
Примечания:
День, помеченный в календаре красным маркером, настал. День начала судебного цирка процесса. День, когда на ринге продажного правосудия схлестнутся в яростной схватке, не вставая со скамьи, Фальконе и Марони. Испытывала ли я по этому поводу какие-либо эмоции? Перед днем, к которому меня готовили месяцами? Перед людьми, которым мне предстояло откровенно лгать, которые знали, что я лгу, для которых ложь давно стала синонимом правды. Вопрос стоило поставить несколько иначе: волновали ли кого-нибудь мои мандраж, страх и ужас? Мне ясно дали понять, что я должна выглядеть, как студентка, которую только что выдернули с занятий, деловую молодую леди с легким флером растерянности и скорби. Как доктор Крейн выверял мои слова для суда, тщательно и скрупулёзно, так София предвзято перебирала мой гардероб, остановив выбор на овер сайз: деловой чёрный костюм со свободной белой, как у школьницы, рубашкой, кожаной жилеткой и оксфордами. Не сильно бросающийся в глаза нюдовый макияж с лёгкой черной дымкой теней. Я не шевелилась, как актриса, которой наносит макияж гример, пока София старательно выводила тонкой кистью на нижнем веке ровную черную линию. Весь процесс я молча наблюдала за её раздражающе спокойным лицом, как будто мы собирались на чаепитие к дальней умирающей родственнице, от наследства которой зависит наше благополучие. Ища в её лице схожие черты, я невольно задалась вопросом, могло ли все сложиться иначе, будь я другой. Быть может, это не семья отвергла меня, а я отвергла семью. Каково бы было на моей душе, попытайся я стать сестрой, племянницей, дочерью. Быть может, тогда меня не везли на поводке в роли жертвы — единственное, на что Виттория Фальконе могла сгодиться этой чете. Я надеялась, что перед слушанием мне устроят встречу с Джонатаном, как ведущему игроку футбольной команды с тренером, но вместо этого меня ожидало чёрное нутро автомобильного салона, неловкая тихая поездка в компании семьи. Музыку слушать не хотелось. Даже когда Виктор включил радио, дядя, сидевший на обезболивающем из-за сломанного ребра, тут же рявкнул, чтобы тот немедленно выключил шарманку. И всю поездку я преодолела, сдерживая подступающую к горлу тошноту от духоты салоны, наполненной несочетаемыми ароматами парфюма. На подъезде к суду — монументальному зданию, что охраняли каменные львы, а по центру высилась беспристрастная Фемида, стойко державшая каменной рукой весы, — у меня началась паника. Мне не позволили принять таблетки ещё с вечера, чтобы я не выглядела излишне вялой, и теперь тахикардия ощущалась вибрацией в самой глотке, усиливая смесь сладости от блинчиков и горечи от чая, в который я опаздывая забыла положить сахар. У подъезжей части гурьбой толпились журналисты всех мастей: одни держали микрофоны и планшеты, готовые выстреливать вопросами, как пулями, другие держались за спинами своих стрелков, с тяжелой видеоаппаратурой в руках — в этом хаосе и не разобрать, кто к какому каналу принадлежит. К моему счастью, машина обогнула эту взволнованную волну человеческой массы, едва сдерживаемую шеренгой полицейских, и направилась к заранее огороженному более усиленной охраной черному входу. С трудом я добралась до зала, неся свое тело, мокрое от пота. Стоило оказаться в этом огромном просторном помещении, где не было места и камню упасть, как грудь пронзила тупая боль. Гул стоял, как в пчелином улье. Слов не разобрать. Зал постепенно сжимался, давя стенами на мою голову, тело, легкие, сердце. Но в реальности мне на плечо надавила только София, чтобы усадить на переднюю скамью. Я опустила на прижатые друг к другу коленки маленькую черную сумочку и попыталась сделать несколько глубоких вдохов и выдохов. Все шахматные фигуры расположились на своих местах. Позиция потерпевших с правой стороны: моя бледная унылая фигура, старающаяся вести себя непринуждённо, подобающе голливудской звезде, не обращающей внимание на окруживших её стервятников папарацци; пылко державшая меня за руку София, внезапно обретшая сестринские чувства на глазах десятки свидетелей; невозмутимый, но строгий Кармайн, всем видом показывающий, что пришел не на судилище, а на очередную бизнес-сделку. Где-то позади нас сидел Виктор и ещё несколько телохранителей, недовольные тем, что их заставили сдать оружие. Противоположная позиция: Сали Марони с лоснящейся залысиной от обильного количества геля, которым он зачесал свои редеющие волосы назад. Он не выглядел, как человек, которому вменяли несколько уголовных статей, напротив его физиономия скорбящего отца, недавно потерявшего сына, вызывала невольную жалость, и лишь его острые косые взгляды, в которых полыхал недобрый огонёк, говорили о том, что этот человек жаждет своей интерпретации «Око за око». Лже-Пугало сидел в клетке за решеткой и со стороны казался не преступником, а скорее разнорабочим, просто присевшим отдохнуть не на ту скамейку. В стороне от него сидело еще несколько человек, как я догадываюсь, проходивших по делу в качестве сообщников. Ожидание тянулось, как жвачка, прилипшая к ботинку. Из-за плотно теснящейся толпы, громких голосов и слившихся в один сладковато-горький душок запахов дышать становилось все сложнее. Отчаянно хотелось достать мобильник и проверить нет ли хотя бы одного сообщения от Крейна. Хоть что-нибудь? Хоть слово? Удачи? Все будет хорошо? Не забудьте быть вменяемой, как тому предписывает выстраданное заключение? Вытерла тыльной стороной ладони пот со лба — на бледной коже руки отпечатался более тёмного оттенка след тонального крема. Спустя несколько минут пустую клетку заняла еще одна фигура с нашей позиции: доктор Крейн, бросив формальное холодное приветствие, занял свое место. Меня разобрала короткая вспышка гнева: он даже не посмотрел в мою сторону, и мне оставалось только искоса подглядывать в его сторону и вжимать отросшие ногти глубоко в тонкую кожу ладони — только эта лёгкая сладкая боль позволяла не уйти камнем на дно, выкинув фортель, пришедшийся по вкусу разве что стороне Марони. Наконец-то появился и Дент, занявший отдельное место прокурора, олицетворяющее его беспристрастность и непричастность ни к одной из сторон. Он не удостоил никого взглядом. Дядя кривил губы, с трудом сдерживая злость: ему так и не удалось поставить выгодного для нашей семьи прокурора. Ещё через несколько минут кто-то произнес фразу, известную всем, если не на личном опыте, то из множества просмотренных кинолент: «Встать, суд идёт». Едва сдержала истеричный приступ смеха, представив, как идёт здание суда, а во главе него сама Фемида. Я опустила голову, прикрыв нижнюю часть лица ладонью, притворившись, что сдерживаю чих. В это время судья — темнокожий, высокий мужчина с уже начавшими серебриться висками — занял трибуну и водрузил на круглое лицо очки, через которые оглядел нас, несмешной цирк, тяжёлым взглядом. — Судебное дело номер 2349, Фальконе против Марони. Похищение Виттории Фальконе. Убийство Джесики и Альберто Фальконе. Слушания объединены по ходатайству окружной прокуратуры ввиду общего обвиняемого организатора. — Голос судьи звучал беспристрастно, чётко, быстро, точно проигрываемая аудиозапись. — Обвиняемый Сальваторе Винсент Марони, вы признаете, что организовали похищение Виттории Фальконе и убийство Альберто и Джесики Фальконе? — Нет, ваша честь, — поднявшись, уверенно ответил Сали Марони, окруженный адвокатами — рыцарями, застегнутыми в бизнес-доспехи. — Обвиняемый Джордж Ллойд, — обратился судья к тому, кто сидел за решеткой, — вы признаете, что похитили и удерживали Витторию Фальконе на протяжении месяца по приказу Сальваторе Винсента Марони? — Да, ваша честь, признаю, — ответил лже-Пугало, номер четыре, козёл отпущения обыкновенный. В зале поднялся шумный ропот, который утих по второму стуку судейского молотка. — Очень хорошо, — неизвестно к чему подвёл итог судья. — Стороны можете приступить к прениям. Изо всех сил я старалась вслушиваться в происходящий фарс: в проникновенную прокурорскую речь, в парирования адвокатов, вовремя вставляющих слова протеста, даже в шёпот пересуд позади, но на меня с каждой минутой наваливался глухой вакуум, тяжёлый, как дремота. Я не часть шахматной партии. А отстраненный наблюдатель, вынужденный терпеть скверный спектакль, потому что двери партера заперты на тяжёлый засов. Вот бы сейчас прогремел взрыв, как тогда в театре. Стены перестали бы сжиматься, обвалился бы потолок, и мы все заснули бы вечным сном в братской могиле лжецов. Уши заложило, как при свисте, когда самолёт стремительно набирает высоту. Я отстранённо наблюдала за чисто сердечным признанием лже-Пугала, скучающе слушала ещё четырёх обвиняемых, которые то ли по правде, то ли по дядиной указке выдавали за тех, кого я называла Бобель и Мобель. Они тоже признали вину и упорствовали на том, что их нанял не кто иной, как Сальваторе Винсент Марони. Порой я застывала взглядом на безынтересном взгляде судьи, который мыслями, казалось, был так же далек от этого действия, как и я сама. Он мог бы сойти за мертвеца, умершего от тихого внезапного сердечного приступа. Я настолько глубоко ушла в себя, окончательно потерявшись в сером шуме, что упустила момент, когда доктор Крейн оказался за трибуной. — Это правда, у мисс Фальконе диагностирован посттравматический стресс, характеризующийся приступами панических атак, бессонницей, ночными кошмарами о пережитом негативном опыте, первой стадией депрессии, — ворвался профессионально бесчувственный голос доктора в мой вакуум. Он отвечал на вопрос Дента, скептически скрестившего руки. — Мутизм был связан исключительно со стрессом, вызванным психотравмирующими событиями: гибелью родителей мисс Фальконе. Однако, как вы скоро сможете убедиться, после успешно пройденного курса психотерапии мисс Фальконе вновь овладела навыками речи. В ходе освидетельствования было заключено, что Виттория Фальконе полностью дееспособна, — мимолетный взгляд в мою сторону, ледяной, ничего не выражающий, будто не упомянутая Виттория Фальконе пыталась повеситься неделю назад в его кабинете. — Она находится в ясном сознании, нет причин не доверять её показаниям. — Тогда почему бы мисс Фальконе прямо сейчас не продемонстрировать нам не только ясность своего сознания, но и показаний. — Харви Дент, с присущей прокурорам ядовитой театральностью, обернулся ко мне, раскрыв руки так, словно намеревался пожать плечами. Я оглянулась на сестру. На дядю. Лица — застывшие маски. Ожидающие, что я сыграю свою роль безупречно. Безукоризненно. Судья пригласил меня занять трибуну по левую руку от него — место показаний, покаяний и разоблачений. Когда я поднялась, мне показалось, что мои туфли вместо каблуков, которые меня заставила надеть София, нашпигованы тонкими острыми иглами. Зал шатался передо мной, точно на слушанье я пришла пьяной. Чтобы удержать равновесие, мне пришлось напрячь все силы и зашагать к трибуне. Харви Дент проводил меня испытывающим проницательным взглядом, я смотрела прямо ему в глаза, пока не оказалась к нему спиной. Забравшись по ступенькам, удивилась, как сильно это место напоминает на то, где студенты выступают с докладом. Рядом со мной положили библию — процедура, через которую за сегодняшний день прошли все мои предшественники. Я онемела. Умом понимала, что мне нужно выдавить из себя слова клятвы, говорить правду и только правду, но мой язык присох к нёбу. Однажды, где-то, от кого-то я слышала совет: чтобы справиться со страхом перед публикой, нужно представить толпу в самом уязвимом виде — голыми. Но уязвимость в моих глазах выглядела иначе: передо мной сидели мертвецы. Пустые глазницы, склеванные падальщиками; пепельная кожа, по которой проступают ярко-сиреневые вены. Харви Дент повернулся ко мне мертвой стороной лица, искаженной ухмылкой, торжествующей над моим молчанием. И в этот момент я начала говорить. Зачитала клятву, как положено подняв левую руку, зычным и уверенным голосом. Затем, как того потребовал Дент, пересказала все события точно так, как множество раз репетировала изо дня в день об убийстве моих родителей, о похищении, о месяце заточении, о побеге. Картинки наслаивались одна на другую: ложь на правду, правда на ложь, так что не разобрать: где одно, а где другое. На Крейна не смотрела. Как и на Дента. Скользила взглядом по всем причастным и непричастным в этой истории мертвецам, пока не заметила лица родителей. Они сидели в третьем ряду, любопытно вытянув шеи, в их глазницах извивались черви, а кожа, обтягивающая кости, приняла тошнотворный серый оттенок, так напоминающий небо Готэма. Верно, чтобы подумали твои родители, услышь они, как ты врешь. Они бы мной гордились. — Это безусловно все очень печально, мисс Фальконе, — дал оценку моим словам Харви Дент, в голосе его не было ни грана сочувствия. — И мы безусловно сделаем все, чтобы сегодня правосудие пролило свет на правду, разоблачив истинных преступников. Для этого мне нужно, чтобы вы взглянули сюда и кое-что подтвердили. Дент подхватил пульт и нажал на кнопку. На белом мониторе, прикрепленном к стене, отобразилось изображение листа, исписанного несколькими фразами. — Вы узнаете почерк? Верно. Мой почерк. Кажется, эти почеркушки меня заставил написать Дент во время нашей встречи. — Да, это мой почерк, вы просили написать меня эти предложения во время встречи в департаменте полиции, — невозмутимо ответила я. — В таком случае вы не станете отрицать, что это тоже ваш почерк? Дент переключил слайд. Изображение сменилось еще одним листом бумаги. Я похолодела, прочитав первую фразу. В зале поднялась какофония взбудораженных голосов. Судья заинтригованно поглаживал подбородок. — Этот листок был найден среди личных вещей одного из обвиняемых. Это список, написанный мисс Фальконе, вовремя её заточения, — именно он стал первой и главной уликой в этом деле, ваша честь. У меня пока нет больше вопросов к мисс Фальконе. — Харви Дент попятился к своей трибуне. Я приросла к месту, пытаясь заставить ноги двигаться, но мне не позволили уйти. — Адвокат у вас есть вопросы? — сухим тоном поинтересовался судья. — Конечно, ваша честь. — Один из рыцарей Марони — молодая акула в синем костюме с накрахмаленным воротником белой рубашки — немедля занял место Дента. С той же театральностью поглядел на список, все еще мерцающий на белой стене, приложил пальцы к подбородку, а затем с хитрецой в глазах улыбнулся мне. — Наш век и правда славится исключительным гуманизмом, мисс Фальконе. Многие пансионные дома прошлого века, пожалуй, не смогли бы похвастаться сервисом, в котором вас держали в плену. По залу прошелся длиной очередью шепоток. Я не шевелилась. — Посмотрите хорошенько на этот список, — обратился как к судье, так и к публике адвокат: его лицо с идеальным загаром, присущим калифорнийцам, вызывало острую ассоциацию с поджаренной курочкой. — Название книг, духи от Армани. И только коротенькая приписка со странным вопросом «Где София?». Это похоже на список похищенной напуганной девушки, которая только потеряла своих родителей? — выразительно отчеканил адвокат, решительно указав на список, а затем громогласно выкрикнул: — Нет, это список девушки, чья семья сымитировала её похищение, поместив в комфортные условия! А теперь пытается переложить вину на моего подзащитного, подбросив улики! — Если вы так переживаете о содержимом списка, то могу вас заверить: духи от Армани мне никто не принес, — выпалила я, не подумав. Сквозь зубы. Сощурив глаза. Хотя врала, именно их аромат сейчас окутывал меня зловещей аурой. — В материалах дела лежит медицинское освидетельствование, констатировавшее ряд не только психических, но и физических заболеваний, которые мне принес этот, как вы выражаетесь, сервис. Мой ответ вызвал одобрительный кивок со стороны дяди. Доктор Крейн сохранял профессиональное безучастие, однако я знала этот цепкий взгляд, не спускающий пристального внимания со своей жертвы. Адвокат не выглядел сбитым с толку из-за моих слов, напротив на его лице засияла самоуверенная ухмылка, достойная без пяти минут победителя. Он демонстративно прошелся по залу, уперев руки в бока. Я прищурилась. Адвокат развернулся и с тем же гонором, нарочито подозрительным тоном спросил: — Сколько вы провели с доктором Крейном? Я перевела возмущенный взгляд на Дента. Тот соизволил подняться. — Протестую ваша честь. Вопрос не относится к существу и задан некорректно. — Протест принимается, — кивнул судья и взглянул строго на адвоката. — Мистер Аньери, это уже третье предупреждение, формулируйте свои вопросы более корректно. — Простите, ваша честь, — прижав руки к сердцу, адвокат выглядел так, будто сдерживал себя от излишнего пафоса, чтобы не раскланяться, — я хотел лишь спросить, сколько длилась психотерапия мисс Фальконе? А вот это действительно вопрос с подвохом. Я ведь не должна учитывать месяц, проведенный с Пугалом? Я ожидала, что Харви Дент вновь вынесет протест, даже я, будучи неопытной студенткой, понимала, что вопрос задан с целью дискредитировать мое психологическое состояние из-за слишком короткого срока лечения, но чертов Дент в этот раз молчал. Раздраженно закатила глаза: — Сеансы нашей психотерапии начались в мае. Думаю, вы сами в силах посчитать. Но на всякий случай отвечу: четыре месяца. — Четыре месяца, — резюмировал адвокат, взметнув выразительными бровями — явным плодом татуажа. — Не слишком большой срок с точки зрения психотерапии… — Протестую, суждения адвоката субъективны и не располагают доказательной базой, — вставил слово доктор Крейн, но адвокат быстро продолжил свой монолог: — Но достаточный с точки зрения психологии отношений. За это время можно порядком хорошо узнать друг друга, привязаться, — адвокат издал неопределенный звук, вызвавший у меня стойкое отвращение и, выдержав драматичную паузу, закончил: — завязать в некотором роде отношения? Я смотрела прямо в глаза адвокату, чувствуя легкий бриз ажиотажа. Публика почуяла подвох в вопросе. По спине скатилась долгой холодной струёй капля пота. — В каких отношениях вы состоите с доктором Крейном? — Он мой психиатр, я его пациентка, — просто ответила я голосом, полным уверенности, но так что бы это звучало нейтральным тоном. — И все? — не унимался адвокатюшка, а децибелы веселья в голосе все возрастали. По залу прошелся ропот. Я не удержалась и мимолетно прошлась взглядом по незнакомым и знакомым лицам. Дядя сжал челюсти, мимолетно обнажив клыки зубы. София скривила губы, выражение её лица отражало смесь гнева и отвращения. На доктора Крейна я не решилась взглянуть, вместо этого выдавила из себя улыбку и уверенно наклонилась к микрофону трибуны: — Не знаю, к чему вы пытаетесь разыграть этот фарс, нас с доктором Крейном связывают типичные для врача и его пациентки отношения. — Ладно, — адвокат примирительно поднял руки и круто развернулся на плоских каблуках, — в таком случае вы подтверждаете, что это типичные для врача и его пациентки отношения? По мановению взмаха его руки, на белом экране проектора, где еще совсем недавно демонстрировалось сравнение почерка двух моих записок, вспыхнули фотографии, содержимое которых поначалу отказывалось укладываться в моей голове. По правде говоря я даже не сразу узнала себя и Джонатана и тупо таращилась на экран под уже откровенный шум, вызванный хлебом и зрелищем. А обсуждать было что. Фотографии менялись одна за другой, ускорь их — получилась бы гифка, где доктор Крейн услужливо открывает двери своего автомобиля, приглашая Витторию Фальконе сесть на соседнее от водителя место, а та в свою очередь перед тем, как исчезнуть в салоне, страстно целует его. Я никогда не осуждала людей за их ложь, считая, что честной игры в Готэме априори не существует. Есть только десятибалльная шкала подлости, в которой предпочитала придерживаться золотой середины. Но глядя на фальшивые снимки с фальшивым поцелуем я не могла дать оценку этому поступку. Меня охватил ступор. С каждой секундой взбудораженные голоса превращались в белый шум, за которым тонул бесконечно причитающий голос адвоката: «Глядите-глядите-разве-этот-человек-нарушивший-все-нормы-врачебной-этики-способен-вынести-беспристрастное-решение-о-реальном-психическом-состоянии-Фальконе». Последние слова и вовсе исказились, превратившись в нечленораздельную речь. Я же продолжала смотреть на снимки, словно ничего вокруг во вселенной более не существовало. Все пустота. Иллюзия — правда. Случилось нечто странное. Перед этими живыми шумными мертвецами, смеющими осуждать меня за то, что не имело отношения к сути дела, я почувствовала себя просто ребёнком. Меня охватил страх, что мертвые родители могут встать с третьего ряда, покачать головой, развернуться и покинуть зал. От меня лишь требовалось не создавать проблем. От меня лишь требовалось сказать то, что выгодно. Возможно, даже мне. Но все рушилось карточным домиком. Внутри меня зияла дыра. Внутри меня зияла пустота. Внутри меня зияла рана. Она, эта рана, стала больше тела, и, казалось, что всю меня затягивает в эту пустоту. Дыхание мое участилось, стук сердца, заменивший молот судьи, перекрыл белый шум. Как же чешутся руки. Словно что-то под кожей мешает, мешает, ерзает, извивается, просится наружу. Пытаюсь успокоить зуд ногтями. Чешу. Чешу. Чешу. Но ничего не помогает. Глухой удар заставляет меня вздрогнуть. Передо мной искаженное наигранной оскорбленностью лицо адвоката — заплывшее сытой, теплой, двуличной жизнью. Он что-то продолжает брюзжать. Поворачиваю голову. Смотрю на судью. Тот из-за своих круглых очков поглядывает на меня. Точно так он сможет разглядеть во мне лгунью лучше и сразу скинуть с трибуны в восьмой круг ада для лжецов. Бегло скольжу взглядом по публике, не замечая слившихся в одно пятно лиц. Это мертвое лицо. Стараюсь не фокусироваться на Джонатане, как на спасительной удавке, которая вытащит меня из бушующего моря. Все же смотрю. Невозмутимое лицо. Лицо штиль. Безразличное лицо. Его губы шевелятся. Он что-то говорит судье и тревожно смотрит в мою сторону. Будь и Фальконе, и сумасшедшей, однажды посоветовала доктор Харлин Квинн. Кто я такая, чтобы не слушать советы врачей? Пряча руки под трибуной, открываю серебряный браслет с выгравированной надписью «Potentia", внутри него спрятана таблетка в мир Зазеркалья, где исчезнут все вопросы, снимки, судьи, ответы. Acta Est Fabŭlа, господа. Занавес опускается. Рампы гаснут. Стихают аплодисменты. Покиньте свои места. Это конец. Нет, не покидайте. Сожалею. Горько, остро, эклектично сожалению, что не могу забрать зрителей с собой. Ведь спектакль, артисты и зрители — единое целое. Как сладко, как прекрасно было бы достань все они карманные ножи, как чудесно обнажи они синхронно лезвия и сладко порежь они себе глотки. Мы бы пали вместе, и в наших глазах было бы понимание ужаса скоротечности и бессмысленности жизни и сладости конца. Я никогда не чувствовала себя спокойнее, приятнее и легче, чем в эту минуту, когда кисть лезвия вела алую полосу смерти, перечёркивающую жизнь. У всего должен быть конец: у фильма, сериала, книги, композиции, спектакля. Наши жизни не исключения. Но почему? Почему я должна вверять свою судьбу невидимому автору? Разве герой не вправе сам решить, когда истории должно закончиться на громкой ноте? Разве должна соната доходить до последней ноты, почему ей нельзя оборваться в самом пике середины композиции? Если человек — Бог, разве он не вправе не только лишать жизни других, но и себя? Быть может, так все и произошло миллиарды лет назад. Бог устал писать. Бог устал творить. Бог устал убивать. И Бог убил себя, оставив произведение и его героев идти своим чередом в полном хаосе свободы выбора. И я ставлю точку. За него. Созданная по подобию божьему, живущая по подобию божьему. И уйду я как ушёл Бог. С сожалением, что не в силах забрать вас с собой. Будь мы в шестнадцатом веке Гойя изобразил бы нашу самоказнь на холсте, мы висели бы в вечности на стенах галерей, контрабандистов, богачей. Но фотография обесценила искусство, и мы попадём на страничку новостного портала. Утопленные в крови. Кровь соединит нас потерянных братьев и сестер. Виттория, немедленно поднимите руки так, чтобы я их видел. Слышу оклик доктора Крейна, требующий, чтобы я немедленно подняла руки и вышла из-за трибуны. Догадался? Зачитайте мне мои права, доктор Крейн. В панике негнущимися пальцами быстро мажу острой стороной поперек запястья второй, третий, четвертый раз. Запоздало вспоминаю, что резать нужно вдоль вен. Пытаюсь выгнуть руку под удобным углом, подушечки пальцев кровоточат от слишком острой для тупого края стороны. Злюсь на эту боль и надавливаю сильнее, чувствуя, как спасительная, живительная, живая, возвышающая боль возвращает меня к жизни, отнимая у жизни. Боль душевная отступает приливом, зуд исчезает, первая кровь пролита, плата принята, и я блаженно улыбаюсь, чувствуя контроль над собственным телом. Жизнью. НО. НО. Не успеваю насладиться эйфорией законченности. Меня резко толкают в бок, хватают за запястье и со всей силой бьют рукой, сжимающей лезвие, об пол. Лезвие выскакивает, и я кричу, как кричит новорожденный несогласный с тем, что его разрешения не спрашивали на право жить. Пытаюсь ничком добраться до билета в один конец. Но меня крепче прижимают к полу. Объятия заменяют смирительную рубашку. Белый шум возвращается. За ними множество взбудораженных голосов. За ними крики судьи «Немедленно вызовите скорую». За ними шепот Крейна над моим ухом, что все будет хорошо, все будет хорошо, все будет хорошо. Все не будет хорошо, если ты живешь в Готэме. Все не будет хорошо, если ты Фальконе. Все не будет хорошо, если причина твоего невменяемого состояния твой психиатр.

***

Хорошо. Мне, правда, хорошо. Покой, подобно ручью, вливается в устья вен. В целые вены целой руки. Тем, что можно назвать силами, поднимаю руку, на которой наложена, если верить патетичным крикам дяди из коктейля английской и итальянской речи, пятнадцать швов. Их не видно за бинтами, но я верю, что врачи сотворили настоящее произведение искусства поверх моих росписей. Не знаю, сколько потеряла крови, но верю, в эту самую минуту Интернет страдает несварением информации и отрыжкой фотографий из кровавых пятен Роршаха на полу судейского зала. Следы этого искусства — краску, окропившую художника, вижу на докторе Крейне; в этот раз он помечен моей, а не своей кровью. Белоснежные рукава рубашки, выглядывающие из-за пиджака, сам пиджак, подошва обуви, темно-серые брюки в районе колен — все в разных оттенках красного. Он оттирает влажными салфетками свидетельства плодов его психотерапии, комкает и бросает на столик, где разбросаны медицинские инструменты. Его лицо слишком спокойно для человека, на которого кричит Кармайн Фальконе. В минуты дядиной передышки уверяет, что фото — откровенный, но, нужно признаться, качественный монтаж, и скоро экспертиза это подтвердит. Довольно забавно, что Марони, желая скомпрометировать Крейна, попал в самую точку. — В порядке? — рычит дядя на очередную бесчувственную реплику Крейна. — Ничего не в порядке, Крейн, — трясущейся от гнева рукой дядя указывает в мою сторону, — моя племянница на глазах десяток камер перерезала себе вены прямо в суде! Прямо в суде, где все должно было пройти гладко, — чеканит каждое слово Кармайн, сжимая пальцы в кулак. — È un fallimento totale! Это полный провал! Теперь мы не сможем использовать её показания против Марони! — Уверен, вы позаботились об уликах, которых будет в достатке, чтобы избавиться от вашего противника даже без показаний мисс Фальконе. Испепеляющий взгляд против самого пепла. — То есть я хотел сказать: у полиции достаточно улик, чтобы отправить преступника за решетку, — поправил себя Крейн, в голосе которого звучал откровенный сарказм. Представила, как дядя валит Крейна на кровать, прямо к моим ногам, и начинает душить. Со все еще спокойного даже в момент смерти лица слетают очки, и я начинаю хохотать во весь голос. Смех из параллельной вселенной прорывается в эту реальность. В комнату вошла София. Она потирала запястье так, словно это её вены сшивали иглой. За ней последовал Виктор, закрывший дверь ногой. Он хотел что-то сказать, но дядя предупреждающе вскинул руку, чтобы тот молчал. — Это все Дент, — прошипел сквозь зубы Кармайн; его лицо лоснилось от пота, а на висках вздулись вены, — он позволил разыграться этому фарсу. Он желает видеть нас обоих за решеткой. А если не обоих, то меня! — Ты прав, отец, — кивнула София, оглядывая окровавленные марли на столе. — Дент точно пошел на сделку с адвокатами Марони. Если бы Витта не порезала вены, он бы потребовал перенести слушание, чтобы провести повторную психиатрическую экспертизу. Если даже монтаж подтвердится, — она скользнула ничего не выражающим взглядом по Крейну, — Витту все равно бы вывели из игры. Мне хотелось спросить, значит, я молодец? — Пока мы не избавимся от его мерзкой рожи в зале суда, ни о каком правосудии не может быть и речи! — Мне работать? — уловив профессиональный намек, спросил Виктор. — Нет, — покачал головой Кармайн, чуть успокоившись. — Это должно произойти не тихо. Прилюдно. И так, чтобы на нас ничего не указывало. Выведем его из игры красиво. Чтобы послужило громогласным предупреждением на экранах для всего Готэма. — Лицо дяди исказилось от гнева, он выразительно вытянул указательный палец так, как хозяин приказывает собаке сидеть. — Это мой город. И я его контролирую. И если пара ублюдков забыла об этом, самое время напомнить им о своем месте. Слышишь, София, чтобы я последний раз видел его рожу! — София безмолвно кивнула на этот недвусмысленный приказ. — А ты, — Кармайн вновь развернулся к Крейну, на лице которого царила невозмутимость, — возьмешь на эту неделю отпуск и будешь двадцать четыре на семь не сводить с неё глаз, — на этот раз Кармайн указал в мою сторону, не потрудившись взглянуть, — а Виктор будет следить за тобой. Если произойдет хоть что-то, что вызовет мое неодобрение, из отпуска ты не выйдешь, Крейн. Так и знай. Джонатан встретил это предложение вежливой улыбкой и проводил Кармайна взглядом до самой двери. София остановилась у изножья кровати и некоторое время глядела на меня взглядом, которому я не могла дать точной оценки: ни отвращения, ни гнева, ни испуга. Разочарование? Затем она посмотрела на доктора Крейна, и какое-то время они вели этот короткий немой диалог. Пока София не исчезла в тихо закрывшейся двери. Когда три действующих лица — сестра, дядя и Виктор — покинули сцену, я не спешила подать голос. Голос. Если задуматься, насколько эффективно мы используем то, что заложено природой? И отличается ли мое молчание от того, что я говорю не от своего сердца? Молчать было проще всего, я не обременяла себя ролью марионетки, предпочитая игнорировать спектакль, оставаясь на задворках кулис. Но когда я говорю, что меняется? Н-И-Ч-Е-Г-О. Не хочу больше говорить. Молю всех богов, одобренных и отринутых, чтобы голос мой исчез так, как исчезает утренний туман. Джонатан молчит. Только подходит ко мне. Берет влажные салфетки, садится на кровать рядом и дотрагивается до моего лица. По тому, как влажные салфетки из белых становятся черно-белыми, догадываюсь, что по лицу у меня размазана косметика. Небольшие красные следы — то ли от помады, то ли от крови. Молчание угнетало. Но и спасало. Раньше я бы сравнила это ожидание с хищником и охотником, но сейчас ясно видела в обоих концах открытого поля прячущимися за густыми деревьями двух охотников, полагающих, что на том конце находится трофей, а не такой же убийца с ружьем. — Он вас убьет. — Голос незнакомки. Голос исходит от Виттории Фальконе, но это не Виттория Фальконе. Обозначение этому голосу еще не введено в толковые словари. — Не убьет, — откровенно усмехается Крейн, как человек, которому нравится играть не только с чужой, но и со своей жизнью. Только сейчас это поняла. — Не сейчас. Страх потерять контроль не позволит ему совершить действия, которые только подтвердили бы озвученную в суде клевету. Моргаю, чувствуя легкость от исчезнувших разводов и комочков туши, щипавших глаза. — Знаете, мисс Фальконе, преступность вечна — это факта. Так сложилось, что человек создал правила, чтобы их нарушать. Только это правило нерушимо. Но вот что эфемерно, — он качнул головой, цокнув языком, — так это власть. Можно бесконечно обманывать себя, правя через страх, но что делать с теми, кто не боится? — Вопрос был задан выразительно, иронично, риторично, точно преподаватель обращался к аудитории, заключенной в одну мою персону. Не бойся, стань сама страхом. Слова призрака. Слова отца. Ответ на все вопросы. — Я хочу сказать правду. — А до этого вы, значит, лгали? — усмехнулся Крейн, закрыв упаковку влажных салфеток. — Я не хочу умирать. И я ожидала, что он скажет: «Я тоже». — Я знаю. От такого пореза вы не умрете. Люди просто так не умирают. Люди сильнее, чем они думают. — Я не любила своих родителей. И я ожидала, что он скажет: «Я тоже». — Вы сделали этот вывод благодаря тому, что смогли ответить на вопрос, что такое любовь? — Я ненавижу своих родственников. И я ожидала, что он скажет: «Я тоже». — Все ненавидят своих родственников. — Я вас люблю. И я ожидала, что он скажет: «Я тоже». — А вы очень упрямы. — Я хочу вернуться обратно к Пугало. В квартиру в Нэрроуз. На этот раз я не ожидала, что он скажет: «Я тоже». Но Джонатан промолчал, ответом мне послужила лишь таинственная мрачная улыбка, которая и означала «я тоже».

***

Если и существует идеальная метафора той ситуации, в которой я оказалась, то это несомненно комната страха. Меня заперли в худшем из всех вариантов: моей камере комнате. Посадив возле меня вместо двух церберов двух психопатов. Один психопат периодически шаркал за дверью, точно этим призрачным хоррорным шорохом напоминал о своем существовании. Другой психопат дремал в моей постели. Не так я ожидала, что доктор Крейн окажется в моей кровати. Не когда я вместо духов источаю аромат аптечки. Не когда одна из моих рук ноет от боли: действие обезволивающего подходит к концу, но никто не спешит меня от неё избавить. Крейн не уходил. Не только из-за приказа дяди. Но и по своей воле. Я это чувствовала. Все вернулось на свои места. Пришла ночь. Время, когда ещё далеко до рассвета, когда остается три-четыре часа до того, как Виктор Зсазс, уснувший где-то в коридоре, заглянет с проверкой. Это время, когда ни один шорох не выдаёт присутствие живой души. Это время безмерно. Как вечность, и бездонное, как душа. Я то погружалась в зыбкий короткий сон, то всплывала на поверхность, не уверенная, а засыпала ли вовсе. Меня знобило. Рубашка промокла насквозь, и какое унижение: Джонатан помог мне переодеться. Я дрожала в его руках, пока он расстёгивал пуговицы, стягивал мокрую ткань, снимал брюки без намека на эротизм и помогал натянуть ночную сорочку. Слава богу, он не предложил искупать меня. Мне хотелось провалиться под землю, а он так насмешливо и высокомерно смотрел на меня своим типичным раздражающим «Я доктор, я видел все и даже больше, меня ничем не удивить». И не уходил. Торчал в моей комнате. В моей постели. В моей голове. Как настоящий червь-паразит. — Я никому ничего не скажу, — просипела я. Опустив, важное, что «Ты — Пугало». Что эти фотографии хоть и ложь, но заключают правду. А Крейн погладил меня по голове, ухмыляясь, все понял. — Конечно, ведь ты умная девочка, какой бы безрассудной не пыталась казаться. Тело все ещё помнило его руки на влажной коже. Это было интимнее и волнительнее, чем любой вид секса. Так ко мне — в таком состоянии — прикасался только один человек. Пугало. Не знаю, была ли среди всех тех таблеток, что в меня закинули как в таблетницу, снотворное, но мне совершенно не хотелось спать, и я бесцельно наблюдала за тенями на потолке и прислушивалась к тихому сопению доктора. Сам факт того, что он мирно спал, вызывал во мне, мучимой очередной тривиальной бессонницей, жгучую ревность. Как кто-то, весь мир, имел право спать, когда страдала я? Как он, монстр во плоти человека, мог наслаждаться сновидениями, не гонимый ни совестью, ни кошмарами? Этот человек, точно кот насытился моими страданиями. За день. За месяц. За полгода. Он наслаждался моей уязвимостью, моей беззащитностью. Вдыхал глубоко мой страх, источаемый кожей. Питался каждой панической атакой и испугом. А я кормила его досыта, не подозревая, что меня откусывают по кусочку. Может, после наших сеансов, он всерьез запирался в кабинете и онанировал, снимая напряжение? Вспоминал мои широко открытые оленьи глаза на вопросах о замкнутых пространствах. Воспроизводил мой учащенный пульс под своими пальцами, пока трогал свою напряженную плоть. И кончал, представляя крик ужаса. Точно, я ведь ни разу, никогда, не кричала от страха при нем. Его это наверняка оскорбляло. Он позволял себе спать в то время, как я не могла отделаться от мысли, очередного сладкого видения: я прислоняю к его лицу подушку и душу, сидя верхом на нем, на его крепком члене, испытывая оргазм, прямо во время его последнего вздоха. Я повернула голову. Крейн спал крепко, такое умиротворенное спокойное лицо. Никогда не подумаешь, что его обладатель садист. Я потянула руку и провела пальцами по его скуле, — немного ощущалась отросшая щетина. Опустилась ниже, к впадине на шее, по расстёгнутой на две верхние пуговицы рубашке. Остановилась на ремне, вглядываясь в ресницы. И положила руку на пах, провела вниз-вверх. Сначала невесомо, затем чуть надавливая. Его ресницы затрепетали, и он открыл глаза. — Знаете, чего я боюсь больше всего? — задала я риторический вопрос, не останавливая движение руки. Кажется, или его плоть начинала оживать. — Что сильнее пауков, стен и крови? Джонатан повернул голову, в его глазах горел нездоровый интерес и возбуждение. Он не останавливал мою руку. — То, к чему приводит укус ядовитого паука, обвал стен, выпущенная кровь. Это банальный страх смерти, — выдохнула я, сильнее давя на плоть сквозь ткань брюк. — Я так сильно боюсь смерти, что выжила в машине. Джонатан шумно втянул воздух — как хищник вдыхает запах только что пролитой крови. Он протянул руку, к моей груди, пальцы задели через ткань ночной сорочки затвердевший сосок. — Я так сильно боялась смерти, что сбежала от Пугала. Из тех сил, что у меня были, я приподнялась и перекинула ногу через Крейна, сев промежностью ему на пах — он был чертовски возбужден, я чувствовала его тонкой тканью белья. — Я так сильно боюсь смерти, что переборола часть галлюцинаций газа, — нервно стуча зубами, протараторила я, расстёгивая пуговицы рубашки. Я двигалась, терлась инстинктивно, на самой грани и краю безумия. Джонатан, не разрывая зрительного контакта, хаотично гладил мои бедра, бока, лицо. Когда его пальцы задели мои губы, я дотронулась до них кончиком языка и прошептала: — Я так сильно боюсь смерти, что готова сама убить себя, только не позволить третьим лицам, судьбе или катаклизмам оборвать мою жизнь. Джонатан поддался вперёд, он так крепко прижал меня к себе и вцепился в волосы на затылке, что я едва не прошипела, запрокинув голову. Он сам вжимал меня в себя, и я готова была поклясться, что из его груди вырывается не то хрип, не то стон. — Разве я не должна убить себя, чтобы перебороть страх смерти? — скуля сквозь прерывающиеся от стона слова, хватаюсь за его плечи. — Кто мне нужен, доктор или Пугало, кто может вылечить меня? — едва не прокричала я, изнемогая от восторга, от ощущения, как он отодвигает полоску трусиков и входит в меня. Я почти закричала. Но не от страха. От удовольствия. Под пальцами я ощущала, как бегут мурашки на взмокшей коже Джонатана. Я окончательно стянула рубашку с его плеч. Наконец-то имея возможность чувствовать его ближе. Сильнее. Сливаясь в прямом и переносном смысле. Насаживаясь. Ускоряясь. Сходя с ума от чувства наполненности, окончательности. Джонатан подхватил меня под бедра и резко опрокинул на спину, не разрывая контакта. Глаза в глаза. Я трогала лицо, как если бы хотела запомнить тактильно каждую черту. Джонатан перехватил мои руки и прижал к кровати, всем весом своего худощавого, поджарого тела. Его губы накрыли мои, беспощадно, дерзко, немного грубо. Это нельзя было назвать поцелуем, он кусал меня, лизал, его язык трогал мой язык, проникая, как членом в лоно. А потом он сильнее задрал мои бедра, подсунул руку под ягодицы и запустил в трусики. Меня подбросило вверх от неожиданности и немного испуга — я сильнее вжалась в него, а он действительно сделал то, о чем я подумала: запустил палец в мой анус, вызвав тупую вспышку боли. Я заскулила ему в рот от радикального чувства наполненности, он дал мне привыкнуть и начал двигать пальцем в такт члену и языку. Он был везде, заполнял меня без остатка. Подобно наркотику, проникал, отправляя похотью. — Ты полностью под моей властью, девочка моя, — неистово прошептал он мне в губы. — Не думай, что сможешь сбежать. Тебе не ускользнуть от меня даже через петлю. Тебе никто не поверит, никому не выгодна такая правда. Будешь пытаться кричать, я заткну твой рот так же, как и раскрыл. Захочешь попросить о помощи, и ты получишь ее: в стенах Аркхема. Ты даже не представляешь в каком положении находишься. Я мог бы делать с тобой все, что только могу вообразить. Но я великодушен, мои действия не выходят за границы твоих интересов. Ты первая на ком Фобос сработал как лекарство. Ты поддаёшься лечению. Ты способна исцелиться через страх. Все, что тебе необходимо, перестать сопротивляться и усложнять себе жизнь. Суд не важен. Не важен Марони. Не важен Фальконе. Важна только ты и твои страхи. Так впусти их в себя. Перестань бояться, стань сама страхом. Я кончала, долго и мучительно, оргазм накрывал одной волной за другой. Мне казалось, я не выдержу и потеряю сознание. Он кончил бурно, с полухрипом, с полустоном, кусая меня за шею. Зажмурилась. Мои ногти впились в его спину — наверняка я разодрала его, оставив не меньше шрамов, чем на собственном теле. Он сильнее навалился на меня, не спеша выходить. Уткнулся в изгиб шеи и тяжело дышал. Теперь я нежно гладила его спину, как бы извиняясь за причиненные увечья. После страсти меня накрыла странная волна нежности, мне хотелось расцеловать его всего. Я гладила его по волосам, ждала, когда он приподнимется. А затем дотронулась нежно губами до щёк, носа, подборка, губ — всюду куда могла дотянуться. Он лишь ухмыльнулся и, дав мне наластиться, сам поцеловал меня ласковым проникновенным поцелуем. Долгим и глубоким. Мы трогали друг друга языками, пока у меня не начали неметь губы. Все это время он был во мне. И когда он медленно вышел, я с досадой простонала. Между ног немного жгло от непривычки: в процессе я плохо соображала, но сейчас ругала себя за сумасшедшую страсть и излишнюю скорость. Все-таки стоило пожалеть себя. Джонатан перекатился на спину и зашипел: я гордилась тем, что страдала не я одна. Крейн перевернулся на бок, рукой скользнув к обнаженной из-за опущенной рубашки груди. Сердце билось о его ладонь. Он бы вырвал его и выбросил за ненадобностью. Ведь человеческий мозг интереснее — и эротичнее — какого-то сентиментального комка мышц, романтизированного драматурги. Интересно, что бы подумал дядя, войди он и увидь, как мой психиатр сидит верхом на мне, интимно близко и угрожает госпитализацией в Аркхем. Застрелил бы его сам или позвал бы для этого Виктора? Это мысль перебила тянущую боль, заставив меня крепче сжать бедра. Стоило только представить, как пуля входит в голову Крейна, разбрызгивая кровь, что падает на мое лицо, глаза, язык, я кончаю, и теперь мы становимся по-настоящему единым целом, в своей интерпретации сказки: «Они жили недолго и не совсем счастливо, и он умер в оргазме прямо на ней». Ведь именно это и есть любовь. И я его любимый объект. Возможно, он правда тоже любит меня, как профессор любит свою диссертацию.
175 Нравится 234 Отзывы 54 В сборник
Отзывы (9)