***
Первый сеанс психотерапии разорвал меня изнутри. Комната, в которую меня привели, была стерильной. Безжизненной. Холодные, серые стены, будто покрытые пылью времени, воняли формальдегидом и безнадежностью. Одинокая лампа, свисающая с потолка, мигала, заливая всё мертвенным, дрожащим светом. За массивным металлическим столом напротив меня сидел он — мой милый доктор, обещавший позаботиться обо мне. Джонатан Крейн. Его серый костюм почти сливался с бесцветными стенами — из-за того, какой вялой я чувствовала себя, мне казалось, что он сливается со стеной. Блестели только очки — прозрачные, узкие. В них отражался больничный, режущий глаза свет. Выражение лица, как обычно — безэмоциональное, сдержанное. Вероятно, многие считали, что этот человек не испытывал ничего кроме равнодушия, ведь как говорят о людях в очках — замкнутые, закрывшиеся от всего мира и переживаний за стеклами, вечно в себе. Но я знала, каким радостным, каким взбудораженным, каким возбужденным он может быть. Это веселье пряталось за едва поднятым уголком губы, в стуке ручки о стол, в подрагивающих от приятного волнения пальцах, как у ребенка, которому не терпится развернуть упаковку подарка под рождественской елкой. Этим подарком была я. Он не говорил ничего минуту, может, две. Только улыбался. Узко, тонко. — Виттория, — наконец начал он, голос его был мягок, будто бархатный, и от этого вдвойне опасный, — вы провели в замкнутом пространстве восемь часов. С сотней пауков, десятками тараканов… Я так надеялся, что они произведут на вас впечатление. Но вы не испугались. Ни звука, ни движения. Словно отсутствовали в моменте. Да, я представляла, что нахожусь на солнечном лугу, в окружении бабочек и цветов, а не в тесной камере, где по моему телу ползали десятки лапок. Специально включенный свет позволял мне видеть каждую рыскающую тварь. Но вместо того, чтобы кричать, когда мне за ворот заползали пауки, а вокруг уха копошился таракан, я думала о своем подаренном паучке по кличке Деймос, задаваясь вопросом, куда его и манула сестры отправили полицейские после того, как вынесли трупы из особняка. Крейн наклонился ближе. Я почувствовала запах кожи, бумаги и… чего-то горького, почти химического. — Это прекрасно, — прошептал он с восторгом. — Это прогресс. Прогресс? Для кого? Для него? Его взгляд выедал меня, как кислота. Мои губы дрогнули. — Я хочу знать, кто был моим настоящим врагом все это время. — Холодный жар поднимался от позвоночника к черепу. Я сглотнула вязкую, как желе, слюну и заставила себя выдавить слова: — Кто убил мою семью? Кто упёк меня в это место? Больше нет смысла скрывать от меня правду. Крейн чуть склонил голову. Его глаза, две арктические льдины, отражали только мою беспомощность. — А ты уверена, что не боишься правды? — Его тон был нейтральным, но голос сочился ядовитой снисходительностью, пытавшейся вывести меня из себя. — Зачастую чистейшая правда наносит самую глубокую рану. Для тебя она больше не имеет никакого значения. Он кивнул кому-то за моей спиной. Медбратья — молчаливые, как тени. Пустые лица, как у манекенов. Я вжалась в стул, но они уже подхватили меня под локти. — Тебе нужно очиститься, — произнес Крейн, и легкая, как удар плетью, усмешка украсила его лицо. — Небольшой прием ванны взбодрит тебя после ночи с пауками. Была ли у меня возможность возразить? Отныне нет. Меня поволокли по мрачным, казалось, бесконечным коридорам. Никто не обращал внимание на потерянный взгляд, обращенный к проходящим мимо медсестрам, лениво бредущим пациентам и подслеповатым камерам видеонаблюдения — никому не было дело то Виттории Фальконе, оказавшейся в геометрической ловушке кошмара. Новая комната отличалась грязно-белым потрескавшимся кафелем и стоящей прямо посреди пустоты старой пустой ванны, слишком напоминавшей гроб. С меня беспардонно срывали одежду, каждое прикосновение чужих пальцев, наполненное грубостью и необъяснимым отвращением, оставляло синяки на моей коже. Я попыталась прикрыться, испытав непривычный для меня приступ стыда, но меня снова подхватили под локти и, полностью обнаженную, опустили на дно, покрытое ржавчиной. Холод от керамики обжигал. Щелчок — и мои запястья захлопнулись в наручниках, прикрепленных к металлическим ставням на бортиках ванны. Я изогнулась, стиснув зубы. — Что вы делаете? — Мой голос дрожал от холода, унижения и страха. Никаких ответов. Только шорох шагов. Они открыли краны. Я ожидала воды. Холодной или горячей — неважно. Но то, что хлынуло, было густым. Красным. Кровь. Густая. Липкая. Она хлестала с силой, с глухим, мокрым звуком, будто нечто живое вырывалось наружу. Я не могла поверить в это, только смотрела, как она поднимается — к моим бедрам, животу, груди. А запах. Медный. Сладковатый. Трупный. — Нет! — Со всей силой, подобной моему воплю, я попыталась вырвать руки и подняться, но наручники держали крепко. Жидкость коснулась подбородка. — Это кровь! Вы что с ума сошли? Я запрокинула голову, пытаясь дышать, но она всё прибывала. — Нет… нет! Не надо! Капли попали мне на губы. Я попыталась сплюнуть, он она просочилась в рот — и вкус, солёный, металлический, мерзкий, как сама смерть, прошил мой язык, скрутив желудок. Меня вырвало, но некуда — рвота, стекая по подбородку, смешалась с этой жижей. А потом длань самого страха опустилась на мою макушку и меня толкнули вниз. С урчащим криком я опустилась на самое дно. Захлебываясь. Извиваясь. Дергаясь. Не видя ничего за алой пеленой. Только ужас. Я кричала — внутри себя, в захлёбывающемся беззвучии. Кровь была везде — в ноздрях, в горле, в ушах. Я не могла дышать. Кричать. Паника разворотила сердце, будто взорванный детонатор, тело в судорогах металось под поверхностью. Легкие наполнялись кровью, будто меня живьем заливали в бетон из плоти. Я умирала. Пальцы бессильно соскользнули с липкой керамической поверхности. И вдруг — вспышка. Воздух. Меня выдернули обратно. С криком новорожденного, покинувшего развороченную материнскую утробу. Голос сорвался в судороге. Все мое тело било в ознобе. Я, захлебываясь воздухом, изрыгала красную жижу, не понимая, где начинается моя рвота, а где заканчивается чужая кровь. Глаза лихорадочно бегали по комнате. Крейн. Он стоял напротив, как видение в бреду. Его силуэт двоился, нечеткий, размытый, но я знала, что это он. Наблюдал. Как всегда. Я закричала. Громко, животно. По инерции дернув руки вперед, будто могла схватиться за него — но зачем? Умоляя о пощаде? Желая разодрать в клочья? А затем наступил туман. Он окутал всё, как пелена над могилой. Легкий, почти невидимый. Но я узнала этот химический, пронзительный, горький запах. Запах самого Пугало. Фобос. Мои пальцы заскребли по бортику ванны, но запястья были все еще прикованы. Меня крепко держали за голову, не позволяя ни вырваться, ни уйти на дно. Комната изменилась. Нет — я изменилась. Всё вокруг сгустилось. Жидкость вокруг темнела, густела. Как болотная жижа. Как замерзшая кровь. Она цеплялась за мою кожу, желая оставить меня здесь навсегда, сделать частью не только ванны, но самой комнаты, самого Архкэма. — Выпустите меня! — завопила я, но голос звучал приглушенно, как будто я орала изнутри саркофага. — Вы хоть понимаете, кто я! Я, МАТЬ ВАШУ, ФАЛЬКОНЕ! Вы не имеете права так обращаться со мной! Я засужу вас! Засужу каждого из вас! Приду за каждым! Вы поплатитесь! Вы поплатитесь своей кровью! Я это так не оставлю! Потому что я Фальконе! Фальконе! Я билась головой о край ванны, часто моргала, чтобы сбить кровавую пелену, чтобы разглядеть проклятое лицо, скрытые за непроницаемыми очками. Но прежде чем я успела разглядеть Крейна — улыбался ли он, насмехался или был по-жестокому сдержан, как начались галлюцинации. Кровь в ванне застыла, как лёд. Из глаз что-то потекло. По щекам. Горячее. Я моргала, пытаясь стереть грязные слезы плечом, и увидела кровавый развод. Кровь. Я плакала кровью. Потолок плавился и осыпался, как протухшее сгнившее мясо. На стенах вокруг проступали алые прожилки, что ползли, медленно и уверенно, как пауки, обволакивая комнату. Они подобрались к ванне, к моим ногам, к моему телу. Я завизжала. Визжала так, будто могла вырвать собственную душу этим криком. Билась, дергалась, но наручники впивались в запястья, оставляя следы боли. Кто я? Я уже не Витта. Не Фальконе. Я — крик. Я — ужас. Я — мрак. Кровь была везде. Мир качнулся. Мои руки обмякли. Шум ушел. Цвета потемнели. Сознание погасло, как лампа под потолком. И все исчезло. Я погрузилась в беззвучную, липкую тьму.***
Меня несли, но я почти не чувствовала тела. Руки медбратьев были тёплыми, но всё, что касалось моей кожи, казалось чужим. Ненастоящим. Неправильным. Мир плыл. Пульс отдавался в ушах, тяжело, как удары железного молота по черепу. Я была липкой, промокшей до костей, как если бы кровь просочилась под кожу, пропитала собой мясо, сухожилия, впитавшись в сами кости. Всё тело гудело от усталости, как после пытки. Собственно, так оно и было. Они несли меня сквозь коридоры, покрытые внутренностями выпотрошенного человека. Воздух, густой и металлический, не позволял сделать лишнего вдоха. Лампы мерцали, и их алый свет оставлял в глазах ожоги. Не в силах говорить, шевелиться, я только глядела в потолок и считала мерцающие пятна да кровавые прожилки, пока меня несли, как сломанную куклу. Я почувствовала, как подо мной прогнулась койка — с холодным, жёстким матрасом, натянутым белой тканью, пропахшей антисептиком и потом. Простыни были мокрыми. Или я была. Разницы нет. Тени от медперсонала исчезли, и остался только он. Король Страха. Он появился в поле зрения плавно, как тень на стене. Присел рядом. Склонился. Как ворон над трупом. Его глаза были спокойны — почти добрые, как у врача, который уже знает, что пациент не доживёт до утра, и это чудесно. Лицо бледное, скорее даже серое в тусклом галлюциногенном алом свете. Измождённое. Как будто он тоже пил этот страх вместе со мной. — Ты хорошо справилась, Витта, — тихо произнёс он. Его голос был мягким, почти убаюкивающим. — Лучше, чем я ожидал. Я попыталась сказать что-то — насмешку, проклятие, шёпот. Но язык — размякший, раздавленный во рту червь, и губы не слушались. Крейн провёл рукой по моим волосам. Осторожно. Словно боялся меня потревожить. Пальцы прохладные, уверенные. И я позволила. Злость покорно и уютно свернулась где-то под сердцем. Не хватало сил даже для страха. Потом — холод металла на коже. Шприц. Укол в шею. Жжение — как от маленького костра, поглощённого телом. — Противоядие, — сказал он. — Чтобы ты хотя бы немного отдохнула. Я смотрела на него снизу вверх, дыхание было сбивчивым, как у смертельно больного. Веки опускались сами собой. Он склонился ближе. Взял моё лицо — всю меня — в свои ладони. Его рука аккуратно подняла мой подбородок — костлявые пальцы с заусенцами, сухие, цепкие. Его лицо приблизилось. Настолько близко, что я могла разглядеть мельчайшие трещинки на губах. — Хочешь, я тебя поцелую… — прошептал он. — И кошмары пройдут? Я не ответила. Не могла. Только смотрела, как тень от его лица накрывает меня. Он поцеловал меня в лоб. Осторожно. Почти заботливо. Его губы были ледяными, чуть обветренными, и всё его прикосновение было чужое, отдалённое, но в чём-то — пугающе нежное. И вдруг… Мир стал тихим. Настолько тихим, что мне показалось, будто я снова в утробе. Без страха. Без боли. Без кровавых ванн, без Фобоса, без Крейна. Тишина была тёплой, мягкой, без запахов и воспоминаний. Я проваливалась в сон, как в бездну, пустота обволакивала подобно тяжелому одеялу, и впервые за всё это время… я не чувствовала ужаса. Мне не снилось ничего. И, странным образом, это было самым страшным из всего.***
Бойтесь своих желаний, они имеют свойство сбываться. Ведьмино проклятие сработало: семья исчезла. Медицинская полосатая роба, очень похожая на арестантскую, висела на мне как дряблая кожа, болталась слишком длинными рукавами, идеальными, чтобы, если под рукой не окажется смирительной рубашкой, скрутить меня буквально подручными средствами. Чего таить: я испытывала уныние и тревожное чувство осиротелости в этом старом, насквозь продуваемом чертоге, бывшим особняком Амадея Аркхэма. Вечерами я бесцельно глядела, погрузившись в полное медикаментозное отупение, в высокое крохотное решетчатое окно, под самым потолком, за которым, постепенно сгущались фиалково-синие сумерки. В серебряных узорах от флуоресцирующего света с потолка играли тени от черных паукообразных веток. Сильный осенний ливень хлестал в стекла крохотного окна, за которым дрожала и струилась последняя листва. Казалось, что ничто, кроме этой пелены дождя, не отделяет и не защищает Архкэм от мятежа, вот уже несколько дней бушевавшего в городе. Если верить новостям, что порой можно было уловить из старых пыльных телевизоров, стоявших на столах постов охраны, новоизбранный, сверкающий золотыми коронками мэр Освальд Кобллпот объявил, что положит конец вспыхнувшим межклановым войнам, из-за которых по городу, пока преимущественно в бедных кварталах, вроде Нэрроуз, гуляло химическое оружие, вызывающие страшные галлюцинации. Забавно. Стоило одной Империи пасть, как шавки оскалили зубы, желая возглавить Рим. План Пингвина пришел в исполнение, и я своим аморфным молчанием, позволила ему не только чужими руками уничтожить Фальконе, заполучить пост мэра, но и погрузить город в хаос. Никто не скорбел по моей семье: уверена, весь месяц показных следственных действий легавые показывали друг другу фото мёртвых мафиози за игрой в покер и продавали их журналистам вместо утраченных от мафии взяток. Только я, призрак Фальконе, заточенный в доме ужасов, была предоставлена горю. Ведь горе — единственное настоящее достояние на этом свете. В столовой нас кормили пищей, похожей на человеческие экскременты, вымоченные в клее. Язык не поворачивался называть то, что вязло, горчило и вставало поперек горла, настоящей едой. Первое время я отказывалась это есть, скребя пластмассовой ложкой по металлическому выцветшему судну. Все острое, колющее, режущее — строго запрещалось на территории Аркхэма во имя безопасности пациентов, которые были далеки во время терапии, свободного часа и сна от этого самого рудиментарного права. Но голод брал свое. В конце концов мне пришлось, стараясь не вдыхать и не жевать долго, проглатывать супы, каши и запеканки, наивно представляя на их месте то, что я не ценила в своем привычном рационе: жаркое, ризотто и мои любимые клубничные круассаны, вкус и запах которых постепенно стирался из моей памяти. Одним из обычных ритуалов перед тем, как получить порцию в своей очередь был ответ на банальный вопрос от дородной женщины, раскладывающей кашу по нашим мискам. Я не знала её имени — персонал не носил бейджиков, кроме самих врачей, но она всегда спрашивала: «Как дела, котенок?» На что я, глядя сквозь неё отвечала без энтузиазма: «Так, как у пациента, заключенного в Аркхэм». Она дарила мне дежурную улыбку и докладывала одной ложной больше, приговаривая, что больно я худая. Как будто вес это то, из-за чего, действительно, стоило переживать в этой богадельни. Каждую ночь я предавалась безобидным мечтам о побеге, о том, как Брюс, Селина, Рейчел, да хоть кто-нибудь натравливают на Аркхэм лучших адвокатских стервятников и меня, под вспышки папарацци, закутанную в одеяло, выводят из разоблаченного лагеря страданий. Но все меньше, с каждым новым днем, эти надежды отступали как утренний туман. Как бы я ни пыталась заманить сон в свой холодный, звукопроницаемый закуток, я мучилась от шума дождя, лившего как из ведра, от тошноты, скручивающей мой желудок спазмами — была ли виной местная отвратительная кухня или бесчисленное количество таблеток — сложно сказать. Я потерялась в этом белом-голубом-красном серпантине пилюль. Уколов. Капельниц. Газа. Даже не чувствовала боли в плече, забыв, что там зияет настоящая, физическая дыра, отличная от той, что образовывалась в душе. Аркхэм представлял собою легко проницаемую для звуков постройку, так что стены моей камеры и даже койка отзывались разнообразными вибрациями на энергичные шаги на верхнем этаже, на внезапный скрежет в соседних камерах и криках нижних ярусов. Я куталась в пропахшее плесенью покрывало, продрогшая от бесконечных сквозняков, с запахом рвоты во рту, и возобновляла свои фантазии, едва способные дойти до решительного эпизода побега за пределы этажа. Если мне и удавалось заснуть, меня преследовали тяжелые, тревожные сны — с мутными образами отца, матери, дяди и сестры. Поначалу они пробуждали во мне мертвое тепло, приятную ностальгию, которые, казалось, раньше были мне чужды. Я не хотела просыпаться, готовая вечно застрять в столовой дяди — в обыкновенные, праздные трапезы. Но пробуждение было неминуемо. И стоило мне открыть посреди ночи глаза, от чужого вопля, воя, стука, шаркающих шагов и скрипа дверей, как у меня начиналась паника, меня всю колотило, как в лихорадке. Виной было обрушившееся горе и осознание острого одиночество. Никто за мной не придет.***
Меня привели в комнату с серыми, как гнилое мясо, стенами и слабым тусклым светом, словно кто-то намеренно сделал его недостаточным — чтобы лица расплывались в полутени, чтобы не различать, кто человек, а кто зверь. Полукруг из металлических, привинченных к полу, стульев ждал своих обитателей, как гильотина. Я сразу почувствовала: здесь не место для спокойных разговоров. Здесь пахло потом, лекарствами и чем-то более резким — словно кто-то когда-то умер посреди этой комнаты, и смерть застыла не проявляемой фотографией. Доктор Крейн уже сидел. Его поза — идеальная осанка, руки сложены в замок. Перед ним на коленях — блокнот, угольно-чёрный, как его зрачки. Он поднял глаза, когда меня ввели, и слегка наклонил голову, будто я была очередным микробом под микроскопом. — Присаживайтесь, Виттория. — Голос — спокойный, сухой. Как звук карандаша по бумаге. Я села, напротив — пациенты. Изуродованные. Психованные. Души, выжженные изнутри. Я знала многие из этих лиц по новостям, по слухам, по Готэму. Один покачивался взад-вперёд, как маятник, шепча себе под нос что-то про мясорубку. Женщина с провалившимися глазами теребила плюшевого зайца, вцепившись в него с такой силой, что из разорванной лапки торчала проволока. У другого, на вид интеллигентного, с пристальным взглядом за очками— на щеке вырезан крест. Кто-то стонал. Кто-то смеялся. Кто-то молчал. И он. Джокер. Сидел вальяжно, с раскинутыми на спинке стула руками и развесёлым видом, будто это не терапия, а комедия на сцене. Улыбка выжжена навеки. Глаза жгли. Весёлые, весёлые глаза… как у палача, поющего детскую колыбельную перед казнью. Он подмигнул мне, и я почувствовала, как холод пополз по позвоночнику. — Сегодня мы попробуем проговорить… внутреннюю правду, — начал Крейн тем тоном, каким любят увещать и успокаивать политики. — Без лжи. Без фасадов. Только то, что прячется глубже всего. То, что вы не хотите слышать. Пауза. Он перевёл взгляд на меня. — Например, Витта. — Что? — Я нахмурилась. — Ты задаешься вопросом, почему оказалась здесь, верно? Почему именно в этой группе? Челюсть напряглась, я подавила первый порыв кивнуть, оставив вопрос повисшим в воздухе вместе со смертью. Крейн снова взглянул в блокнот и сказал спокойно, как будто речь шла о погоде: — У тебя ярко выраженные признаки антисоциального расстройства личности. Нарушение эмпатии. Холодный контроль. Отсутствие раскаяния. Проще говоря — социопатия. Пальцы сжались в кулаки. Я понимала, к чему он подводит и проскрежетала сквозь зубы, не выдержав провокации: — Я никого не убивала, и вы прекрасно знаете, что мне здесь не место. Я яростно обвела рукой собравшуюся компанию. Женщина прижала плюшевого зайца к груди, словно я хотела отобрать её драгоценного друга. А затем раздался смех. Резкий, визгливый, словно нож по стеклу. Джокер расхохотался и, запрокинув голову, вскинул руки в театральном жесте. — Ах, доктор, доктор… Как там у вас в книгах? «Ярое отрицание — признак признания неправоты»? Ха! Верно, док? Крейн не ответил. Только слегка кивнул, будто подтверждая точность цитаты и что-то пометил в блокноте — месте, где незаметно велись записи травматических эпизодов детства, подсознательных страхов, реализованных в преступления желаний, всплывавших там и сям подобно трупам. Джокер перевел взгляд с Крейна на меня и сложил губы трубочкой, имитируя воздушный поцелуй. Гнев во мне заклокотал, усыпляя страх. — Заткнись, — прошептала я. — Что? — Он наклонился вперёд, будто не расслышал. — Повтори, моя кровавая леди. Я стиснула зубы. В комнате было душно, как в гробу. Пот стекал по лицу, шее, забегая под медицинскую робу. Один из пациентов — тот с очками и бледным лицом пялился на меня. Не отрываясь. Его глаза не мигали. Меня затошнило, и я решила, что лучшая тактика смотреть только на Джонатана. Он только наблюдал. Как обычно. Не вмешивался. Просто смотрел, как будто всё шло по его сценарию. Забавно, сильно ли Крейн отличался о тех, над кем глумился? Пациент в халате доктора. Он любил это, легко догадаться, любил находиться в центре, как самый настоящий социопат, где все взгляды, даже самые пустые, были прикованы к нему. Как учитель, как режиссёр, как палач перед казнью. — Итак. Правда, — продолжил Крейн, его голос как шелест сухих страниц. — Без отговорок. Без театра. Только честные ответы. Потому что именно там, где начинается правда, начинается лечение. Комната была почти квадратной, серой, с металлическим эхом и недостаточным кислородом. А мы сидели на стульях, словно фигуры на доске, каждая со своей трещиной. — Кто хочет начать? — Крейн скользил взглядом по лицам. — Джером? Джером, с подёрнутыми мутной плёнкой глазами, тот, что бормотал о мясорубке, раскачивался взад-вперёд. — Мне снится, как я разрезаю людей на ленты… как новогодние подарки, — пробормотал он. — У некоторых внутри — свет. А у некоторых — черви. Это значит что-то, доктор? Крейн не моргнул. — Это значит, что ты всё ещё ассоциируешь людей с объектами. Мы это обсуждали. Прогресс в том, что ты начал видеть различие между ними. Он даже не записал. Просто улыбнулся чуть-чуть — одобрительно. — А ты, Джей, — повернулся он к Джокеру. Тот хлопнул в ладоши, будто только и ждал когда к нему обратятся. — О, я? Я скучаю по городу, доктор. По настоящей сцене. Аркхэм — чудесное место, но… тут слишком много экранизированных ремейков. Я хочу чего-то оригинального, знаете? Ха-ха-ха! — И ты думаешь, что возвращение на улицы даст тебе это? — уточнил Крейн, всё так же спокойно. — А разве не это делает нас живыми? Вдох, выдох, глоток хаоса… — Джокер облизнул губы, изуродованный в вечной ухмылке. — Но давайте не обо мне. У нас ведь сегодня новая звезда, да? Не каждый день выпадает шанс послушать о резне Фальконе, ха-ха-ха! Он залился умалишённым смехом, снова хлопнув в ладоши. Один. Второй. Третий раз. Словно отвешивал мне аплодисменты — к сцене, которая не успела разыграться. Все взгляды одновременно пронзили меня. В том числе и Крейна. — Витта, — произнёс он чуть мягче обычного. — Ты готова поговорить о том, что случилось во время семейного ужина? Это было спланировано? Или спонтанно? Ты неоднократно упоминала на наших сеансах о том, что твой телохранитель Виктор Зсасз учил тебя стрелять. Полагаю, подсознательно ты все же готовилась к этому ужину. Итак. Ты пришла с прикладом, чтобы убить Марони, как того, кто погрузил твою жизнь в хаос, но слегка увлеклась, — сделав акцент, Крейн выдержал небольшую паузу, чтобы каждый, включая меня, прогнали в воображении картинки расстрела членов мафии. Я сжала подлокотники стула. — Это ложь, — выплюнула я. — Я никого не убивала. Крейн не сводил с меня глаз. Мы сидели друг напротив друга. Как противоборствующие шахматные король и королева. Его тонкая фигура замкнута в строгое одеяние, как в кожаный кокон, глаза — как две пустые линзы. На коленях блокнот, в руке карандаш, он постукивал им по ноге с нечеловеческим терпением. — Что ты чувствовала, когда тебя впервые погрузили в ванну? Я вздрогнула. Вопрос оказался неожиданным. То есть он даже не собирался скрывать перед другими пациентами антигуманные методы психотерапии? Только если он не проделывал то же самое и с другими… Воздух стал липким. Остальные ждали. Кто-то дышал с хрипом. Кто-то царапал себе руку, не замечая крови. — Ничего, — выдавила я. — Просто… мерзость. Это ведь не моя кровь. Это было… экспериментально. Не больше. — Значит, ты не испытываешь страха при контакте с насилием? Я молчала. — А что ты почувствовала, когда впервые напала на человека? На Пугало. Я вздрогнула. Джокер откинулся на спинке стула и расхохотался — вот-вот сползет на пол. — Я его не убила. Он жив, здоров и пребывает… — В тюрьме, — будто суфлер, подсказал мне Джокер, приставив ладонь ребром к лицу. — Но ты хотела. — Крейн наклонил голову. — Ты напала. Инстинкт, правда? Я резко встала. Стул скрипнул. Кто-то из пациентов тихо запричитал. Джокер, засвистев, громко аплодировал. — Это провокация, — прошептала я. — Ты снова провоцируешь меня. Крейн молча записал что-то в блокнот. — Отлично. Это уже диалог. Он перевёл взгляд на женщину с куклой. — Мэри, ты хотела что-то сказать? Мэри посмотрела на меня. — У неё глаза, как у тех, кто не знает, что уже умер. Я села обратно. Постаралась сделать вдох и выдох, отсчитывая до десяти. Крейн улыбнулся. Как всегда — на грани одобрения и осуждения. А в моей голове всё ещё звучал его голос: Отрицание — признак. Прогресс — в признании. Я дышала всё быстрее. Давление росло. Я чувствовала взгляды. Один из них — особенно. Тот тип, с чахоточно-бледной кожей и очками. Он смотрел. Не мигая. Будто хотел выдрать что-то из меня взглядом. Я пыталась игнорировать. Не получалось. Он продолжал. — Почему ты пялишься на меня? — спросила я тихо. Молчание. — Перестань, — бросила я. Он не отреагировал. Я отвела взгляд. Секунду. Вернулась. Он всё ещё смотрел. — Я спросила, почему ты на меня так смотришь?! — Громче. Выразительнее. На грани крика. Остальные замерли. Даже Джокер приподнял брови с интересом. Тот тип продолжал пялиться. Его губы слегка дёрнулись, будто он хотел что-то сказать — или рассмеяться. Очки. Его очки были точь-в-точь как у Крейна. И что-то во мне оборвалось. — Я ТЕБЯ СПРАШИВАЮ! Я вскочила и ринулась на него, вонзив ногти в лицо. Кровь. Крик. Его голова ударилась об пол, а я била, била, била, пока меня не оттащили. Руки медбратьев схватили меня за плечи, за талию, вжали в пол. Крейн не шелохнулся. Только записывал что-то в блокнот. — Удивительно, — произнёс он вслух. — Прямое провоцирование, агрессивный ответ. Импульсивность. Отсутствие контроля. Классика. Я металась в чужих руках. Пена на губах. Ярость в горле. Сердце билось, перекрывая чужие панические вопли. Всё гудело. Мир сжимался до одной мысли: убрать этот взгляд. Вырвать. Уничтожить. Стереть. Меня укололи. Тепло растеклось по венам. Ноги отнялись. Руки обмякли. Я упала на колени, дрожа. Слюна стекала по подбородку. Я задыхалась. Крейн возвышался, как лик темного ангела с тусклым нимбом над головой. Молча. Его глаза блестели. От восторга. От подтверждения теории. Он получил, что хотел. Меня уносили прочь. А Крейн, как дирижёр после концерта, только тихо сказал: — Это была отличная работа. Это, определенно, прогресс. Сеанс окончен.***
Я сидела, как тень. Как чёрный силуэт на фоне дышащих стен. Я больше не чувствовала себя телом. Я была оболочкой, пустотой, из которой постепенно выдували душу. Таблетки действовали — мои руки были моими… но не до конца. Моё дыхание — словно дублёр дышал за меня. Даже голос, который иногда вырывался из горла, казался не моим. Виттория Фальконе исчезала. Крейн что-то говорил. Его голос шёл издалека, как будто он стоял на другой стороне реки, но всё равно проникал под кожу, как ядовитые пары газа. — С какого возраста ты начала бояться обрушения стен? Я моргнула. Раз. Медленно. И ощутила: кто-то во мне ответит. Не я. Кто-то во мне. Чужой голос, но говорящий моим языком. Он зашевелился, пробудился и произнёс: — Мне было восемь… Отец взял меня с собой, на встречу. Сказал, это быстро. Я сидела в машине, помню — кожаные сиденья скрипели подо мной, в салоне стоял раздражающий запах хвои. Шел моросящий дождь, размывающий здания, улицы в мыльное пятно. Отец вышел. И я осталась одна. Пауза. — Потом он вернулся, завёл двигатель. И здание… — Взорвалось? — подсказал Крейн, едва слышно. Я кивнула. Горло пересохло. — Стены обрушились, одна — прямо передо мной. Отец даже не вздрогнул. Он знал. Знал, что так будет. Он сделал это сам. Так он завершал неудачные сделки, переговоры — и все по приказу Кармайна. Я не плакала. Просто смотрела в пустоту. А потом — на Крейна. И вдруг мне показалось… Он не сидит напротив. Он, человек хамелеон, человек в сером костюме, врос в стену. Его тело слилось с бетонной поверхностью, пальцы уходили в камень, как корни, глаза — как трещины в штукатурке. Он и был этой стеной. Он и есть Аркхэм. Он следил за мной сквозь щели, сквозь стены, сквозь всё. Его голос — вибрация самого здания. И рано или поздно Аркхэм встрепенется и погребет меня под своими глухими стенами, в жилах которых течет кровь страха. Когда я открыла глаза, было темно. Очень темно. Я не могла пошевелиться. Руки упирались в крышку. Деревянная. Сырая. Узкая. Холодная. Влажный запах земли. Плесени. Стены были везде. Вокруг. Внизу. Сверху. Давили. Я… в гробу? Паника вспыхнула мгновенно, как спичка. Я забилась, задыхаясь. Стучала, кричала, билась. Ногами, кулаками, головой. — ВЫПУСТИТЕ! Но гроб не поддавался. И тогда я услышала его голос. Тихий. Откуда-то сверху. Как шёпот в голове. — У тебя клаустрофобия, Витта. — Не-е-е-е-ет! — Ты должна справиться с этим страхом. Он внутри тебя. — Выпусти меня! — Дыши. Дыши, пока есть чем. Что-то зашипело. Я услышала, как в гроб поступает газ. Поначалу — резкий, химический, потом — вязкий, будто густой воздух. Это был Фобос. Снова. Снова. Снова. Сердце ударилось в грудь, как нож убийцы. Лёгкие сжались. И началось. Стенки гроба начали сдвигаться. Медленно. Но я видела, как щели уменьшаются, исчезают просветы. Крышка опускается. Давление усиливается. Казалось, ребра лопнут. Я кричала. Захлёбывалась. И снова кричала. Раздирая глотку. Ломая ногти под корень. Сдирая кожу до мяса. Скоро от моих пальцев останутся лишь обрубки — и я буду пить собственную кровь, чтобы утолить жажду, обсасывая изувеченную плоть. Затем меня ослепил свет. Но то была не спасительно поднятая крышка, нет. Гроб стал стеклянным, а за ним — люди. Они смотрели на меня, обсуждали, тихо смеялись, пытаясь натянуть на лицо маску скорби. Сколько раз я видела это представление, находясь с ними в одном ряду. В первом ряду. Но хоронили меня не живые, а мертвецы. Мой отец. Моя мать. Дядя. Кузина. Все, кого я потеряла. Я стучала в стекло, молила заметить меня, что я еще жива, еще не все потеряно, но они не слышали. Они отворачивались. Исчезали. Пингвин подошел к гробу, с мэрским значком на лацкане пиджака и толкнул его здоровой ногой, чтобы скинуть меня в вырытую яму. Стекло снова стало плотным деревом. Знакомый звук: лопаты о землю. Удар. Земля ползла внутрь гроба. Через трещины, через дыхательные щели. Я чувствовала её на языке, между зубами, в ушах. Меня засыпало. Я задыхалась. Стены начали шептать. Они говорили голосом Крейна, голосом дяди, голосом Джокера. «Ты умерла уже тогда, когда впервые солгала» «Лучше бы это была ты, Витта, ты это знаешь» «Аркхэм — это ты» Вдруг потолок гроба стал зеркалом. Я увидела своё лицо. Но оно было не моим. Оно было пустым, с глазами, из которых текла чёрная кровь. Улыбающееся лицо. — Ты всегда была частью стен, безвольная твердыня, — сказал искаженный голос, и всё внутри меня оборвалось. Я закричала, рванулась, билась до хруста, до слёз, до судорог. И всё стало чёрным.***
Я вынырнула из тьмы с криком, будто меня вырвало из чужого рта. Свет — резкий, ослепляющий, ударяющий током. Воздух — холодный, колючий, слишком настоящий. Меня держали. Две пары рук — медбратьев. Я дрожала, как пойманная в капкан лиса. Мокрая от пота, слюны и слёз. Гроб был открыт. Настоящий гроб. Черный, лакированный, подобранный со вкусом. Крышка лежала рядом, словно деревянный язык, вывалившийся из пасти. Я едва могла говорить, язык, тяжелый и непластичный, не слушался. В голове всё ещё пульсировал гул голосов, смех, дыхание стен. И тут он появился. Доктор Крейн стоял в нескольких шагах от меня. Безэмоциональный, как всегда. Только глаза… они блестели. От интереса. От удовольствия. Или от чего-то гораздо глубинного. — Ты выжила, — сказал он. Голос мягкий. Обволакивающий. Я чуть не задохнулась от ярости и страха. — Тебе кажется, что это конец, но это только начало. Клаустрофобия — это отражение внутренней тюрьмы. Ты сама построила её. Я просто показал, как она выглядит снаружи. Я попыталась плюнуть в его сторону, но сил не хватило. Только выдох — с каплей хриплой ненависти. — Ты… больной… Он подошёл ближе. Присел на корточки, его лицо оказалось на уровне моего. Слишком близко. Я чувствовала запах: пыль, ментоловые сигареты, металл, страх. — Может быть. — Джонатан склонил голову. — Но зато я честен. Я показываю людям их подлинное «я». А ты… ты увидела своё. Там, под землёй. Я замерла. Он говорил, как будто знал меня лучше, чем я сама. Как будто был в моей голове. — Знаешь, что я заметил? — продолжил он, указательным пальцем ведя вдоль моего подбородка, откуда капал ледяной пот. — В самые сильные моменты страха ты не звала на помощь. Ты не просила прощения. Ты кричала, да. Но не как жертва. Как запертая хищница. Я дернулась от его прикосновения — от неправильно теплых нежных рук садиста. — Что ты увидела в зеркале, Витта? Я закрыла глаза. Не хотела отвечать. — Это была ты, — прошептал он, и его дыхание коснулась моего лица вместо ласки рук. — Та, которой ты боишься стать. Он встал. Гроб позади меня хлопнул крышкой — и я вздрогнула. Крейн посмотрел на санитаров: — Отведите её в камеру. Обработка не требуется. Пусть останется в этой грязи. Меня подняли. Тело не слушалось, но я всё ещё была внутри. Я жила. Точно? Или осталась там? Когда меня вели по коридору, я видела, как стены будто смотрят. Они наблюдали. Дышали. И где-то, в глубине, они всё ещё шептали. «Аркхэм не место. Он — живой. И он тебя принял». Пока меня вели в палату, я чувствовала, как слабость после отравления Фобосом накатывает волнами, мне не вкололи антидота, оставили вываленной в грязи, но хуже физической грязи, оказалась грязь иного толка — та, в которой меня пытались вымазать двое тащивших меня мужчин, отвешивающих отвратительные комментарии по поводу того, почувствую ли я что-то, будет ли меня глючить как в гробу, если они трахнут меня, прямо в моей палате в два ствола. Всё происходило словно в тумане, но я отчётливо слышала их смех. Мерзкие подшучивания. Чья-то рука скользнула на мою ягодицу и болезненно сжала. Вновь последовало замечание о мой тоскливой заднице. Эти твари, с их холодными глазами и безразличием. Я не могла понять, как они могут быть такими — братья по боли, по темным коридорам этой дыры, что называлась Аркхэмом. Они не заботились о том, что я чувствую, не волновались о том, как я страдаю. — Ну как, Фальконе, тебе нравится тут? Один из медбратьев с гадливой ухмылкой схватил меня за плечо, пальцами впиваясь в место, где все еще пульсировала рана, и толкнул в палату. Его пальцы оставили на моей коже следы, но я не могла сделать ничего, чтобы оторвать их от себя. Перед глазами все плыло, но в теле, полном бессилия, внутри, было нечто большее — ненависть, горечь, ярость. Ярость, словно вспышка, готовая уничтожить всё вокруг. — Сейчас точно понравится, да, Джек? — продолжил другой, подмигивая своему соучастнику, его голос был наполнен издевкой. — Уж мы об этом позаботимся. Как Фальконе предпочитают, а? Сверху или снизу? Я не могла стоять на ногах. Схватилась за изголовье койки, пытаясь сфокусировать взгляд, в котором все вокруг не то двоилось, не то троилось. Газ пульсировал в венах, медленно растворяя все ощущения. Его отголоски искажали лица мужчин, плавя в гримасы хэллоуинских масок. Мое тело было чуждым мне. Но ярость, закалённая тренировками того, кто предал мою семью, выстроила в ряд картинки возможного будущего: какой удар использовать, какой блок применить. Медбратья не видели во мне угрозы. Один схватил меня за волосы и заломил за спину руки одной пятерней, потянув вверх так, что мне пришлось встать на цыпочки, второй принялся расстёгивать на мне пуговицы больничной рубашки, испачканной землей. Их руки были грубыми, холодными, как мерзкая паутина, сплетенная вокруг моего тела ядовитым пауком. Непроизвольно выступили слезы. Но одна мысль пронзила меня — не позволю. Я не могу позволить им унижать меня. Я, мать его, Фальконе. Мои руки дрожали, но я, несмотря на это, сделала резкое движение. Одним быстрым рывком освободила руку из хватки и ударила коленом в живот тому, что нагнулся, чтобы стянуть с меня штаны, и резко пяткой заехала по его колену. Он хрипло закашлялся и отступил, его лицо исказилось от боли и неожиданности. Я не позволила себе остановиться. Когда второй попытался ударить меня головой о стену, поймав за запястье, я использовала прием, которому обучил меня Зсасз — внезапно развернулась, выворачивая руку и направляя его в стену плечом. Он, не успев среагировать, столкнулся с твердой поверхностью. Кровь закипала в моих венах. Рычание рвалось сквозь зубы. Из-за растрепанных волос, дурмана и непроизвольных слез я плохо видела, но действовала скорее инстинктами: когда тот, которому я, судя по его воплю, сломала коленную чашечку, повалил меня на кровать, в попытке схватить за шею, я сработала на опережение и обеспечила встречу наших лбов, выбивших и мне, и ему искры из глаз. Сразу же я дернулась вперед и вонзила зубы в его плоть — кажется, то было ухо. Он пытался слезть с меня, но я крепко обхватила его ногами, как будто мы занимались тем, чего они и желали от меня изначально. Во рту у меня скопился терпкий металлический привкус — одеколон, пот, кровь. Второй снова схватил меня за волосы и заставил отцепиться от своего коллеги, отвесив мне удар прямо в макушку. Я ослабила хватку, пускай адреналин сжигал мои вены, но я была слишком уставшей, слишком ослабленной, чтобы продолжать схватку: мышцы не слушались меня, и я почувствовала, как тело снова отказывается двигаться. Они схватили меня. Я не успела среагировать, когда один из них прижал меня к кровати, перевернув навзничь, а второй схватил руки и зафиксировал за спиной. — Эта сука мне ухо откусила! — вопил первый. — Да заткнись, блять, тебе мочку уха цепанули, будешь теперь как Ван Гог! — захохотал второй, вдавливая мою голову в жесткий матрац. — Это она сейчас будет как Венера Милашная! Я тебя руки оторву, сука! Выебу так, что неделю разогнуться не сможешь! — Ну давай, — развернув голову боком так, чтобы они меня услышали, я истерично заверещала и задергала ногами, — давай, я не против обеспечить тебя бессрочной путевкой венерологу! Давно ЗПП не хватал? Фальконе тебе обеспечит! Может, хламидиозом, а может, и гонорея. В рот мне попала земля, оставшаяся на волосах, меня затошнило, но я продолжала смеяться и кричать — единственное на что у меня остались силы. Я знала, что на крик никто не сбежится, но в этом звуке, издаваемом моими голосовыми связками, я находила некий извращенный покой. В конце концов угроза подцепить венерическое заболевание, кажется, сработала. Они надели на меня смирительную рубашку — оставшиеся попытки сопротивление выглядели беспомощными, словно ребенок попал в руки к двум взрослым. Тело окончательно перестало меня слушаться, и я почувствовала, как моя душа тихо, но решительно погружается в тьму. Под конец, поставив меня раком, кто-то из ублюдков ударил меня под дых и пнул в задницу. Вновь я рухнула навзничь. Одна. Тишина, только запах антисептика и прохладный свет неоновых ламп висели в воздухе. Я подтянула ноги к груди и зарылась лицом в сбившееся покрывало. Чтобы оно впитало мои слезы бессильной ярости. Горькие и солёные, они катились по щекам, как река, смывая последние остатки силы и гордости. Я чувствовала себя беспомощной, полностью опустошённой. Это была не просто физическая боль — это было чувство утраты. Будущее. Надежда. Семья. Впервые, по-настоящему, я осознавала, что потеряла всё. Я потеряла власть Фальконе. Потеряла гордость Фальконе. Потеряла страх Фальконе. Больше не было дядюшки Кармайна, одно упоминание которого дарило мне полную неприкосновенность. Не было сестрицы, стоявшей подле меня в роковой час, чтобы незаметно похлопать по колену или взять за запястье. Не было Виктора, мать его ублюдочного, Зсасза, который с легкостью пустил бы пулю в лоб любому гипотетическому обидчику. Не было матери, которая пускай и была холодна, но никогда не причиняла мне боли. Не было отца, который, если вспомнить слова Софии, любил меня просто потому, что я есть. Больше не будет общих неловких ненавистных семейных сборищ. Сейчас, в этом месте, я была одна. Абсолютно одна. Я была никому не нужна. И это было хуже, чем любая боль, хуже, чем удары, которые они мне наносили. Этот ужас, это одиночество, это было смертельно.