Ты думал, что тебя спасёт твой глупый экзорцизм?..
Мне так понравилось, как ты пытался изгонять меня И кровью на полу чертил защитный знак. И каждый смертный, видя страх, готов тебя понять, Но ты один понять не смог, что сделал ты не так.
Забудь заклятья и пойми, что я всего лишь тень. Я в каждом вздохе, в темноте, в манящей дымке сна. Но ты закрыл глаза и ждал, когда начнется день, Но ты закрыл глаза и ждал, когда придёт весна.
Мне так понравилось, как ты пытался изгонять меня, Но ты стоял один, в хрустальной тишине. И снег застыл, часы бегут, я буду повторять, Когда-нибудь настанет час, ты сам придёшь ко мне...
Сны Саламандры — Экзорцизм
Архидьякон Жозасский Клод Фролло должен был признать, что расследование по нормандскому делу зашло в тупик. Но сделать это ему не позволяла его гордость. Всë, абсолютно всë до самой последней мелочи обернулось так, как он того не ожидал. Всё началось с этих злосчастных колб. Он возлагал на них такие большие надежды. Он был уверен, что это приведёт его к разгадке. Он действовал аккуратно и постепенно. Сначала он смешал половину содержимого одной из них с горелой похлëбкой и накормил ей бродячую собаку. Она ела неохотно, перед этим с удивлением обнюхав миску, но не выказала никаких признаков отравления ни через четверть часа, ни через час, ни даже через сутки. Она всего лишь мирно улеглась на паперти, свернувшись калачиком, не лаяла на прохожих, лежала тихо и спокойно, а потом отыскала архидьякона, чтобы получить добавку. Сказать, что он был в шоке — не сказать ничего. Он размышлял весь день о том, что он сделал неправильно, и каков же принцип действия этого зелья: стоит ли увеличить дозу, или дать такое же количество, напоить эту же собаку, или найти другую, а может, нужно отыскать животное помельче или покрупнее. Пространство для опытов у него было крайне ограничено — лишь три с половиной колбы. Второй половиной колбы он решился напоить монастырского ягнëнка, самого молодого и слабого, какого только удалось найти. Но и он на следующий день был жив-здоров, как ни в чем не бывало. Архидьякон нашёл другого бродячего пса и дал ему уже полную колбу. Он после этого казался довольно вялым, но после хорошего сна всë как рукой сняло. Клод имел представление о том, как действуют яды. Он чувствовал, что если такая крупная доза этой субстанции не подействовала, как он ожидал, на таких небольших животных, то пробовать на человеке бессмысленно. Но в нем ещё теплилась маленькая надежда, что он не ошибся. Признать свою ошибку было бы слишком тяжело. Он поднимался в келью с чувством обречённой решимости. Там его встретила кошка, тут же начав ластиться, и почти выхватила сумочку у него из рук. Запах опорожнённых колб действовал на неë крайне странно: она крутилась вокруг них, как заведённая, и громко мяукала. Почти смирившись, Клод открыл полную колбу и вылил жидкость в мисочку. И тут его осенило. Он обмакнул в неё палец, поднёс к носу и ощутил до боли знакомый аромат. Ошеломлённый, он облизал палец, тупым взором посмотрел на кошку, увлечённо лакавшую из мисочки и вдруг, раздосадованный, бросил все колбы разом в очаг. Они разбились с оглушительным звоном, напугав кошку, та кинулась наутёк и спряталась за стеллажом. Субстанция в сумке Софи оказалась ничем иным, как настойкой лекарственных трав, дающих успокоительный эффект. Обыкновенная смесь мяты, мелиссы, пустырника и валерианы. Он с трудом удержал себя от гневного порыва отправиться в монастырский огород и вырвать там ко всем чертям посадки несчастного пустырника. У него в голове роилась масса теорий о том, зачем она подложила ему эту сумку (было очевидно теперь, что она её подложила) и могла ли она каким-то образом использовать эту настойку в своих преступлениях. Но все эти теории показались ему совершенно несостоятельными и пустыми, ибо даже если эта настойка помогала ей усыпить бдительность своих жертв — в прямом и переносном смысле — убить кого-то с её помощью было никак нельзя. А значит, он потратил время зря, и нужно было двигаться в другом направлении. Он начал сутками сидеть за книгами, одержимый желанием найти непреложные свидетельства её ведовства. Сколько раз он пожалел, что не мог быть там, осмотреть те самые нормандские деревни! О, он обошёл бы все луга, поля и пастбища на этих бокажах, все яблочные сады, каждый дом, каждую безымянную крестьянскую могилу, если бы точно знал, что найдёт там правду. Он обязательно нашёл бы там свидетельства дурного глаза, или же следы ядовитого порошка из толчёных костей мертвецов и пены жаб, он выкопал бы каждую могилу и заставил бы эту бесстыдную гарпию пройти мимо каждого трупа, чтобы из ран её жертв потекла кровь! Насчёт дурного глаза были, впрочем, некоторые сомнения, потому что её плохое зрение нельзя было назвать заразной болезнью, способной передать заражённый воздух по прямой линии на смотрящего в глаза человека, однако же нельзя было исключить силу воображения. Он начал бродить по городу и его окрестностям, доведённый до исступления мыслью, что обязательно найдёт то, что ищет, если приложит достаточно усилий. Особенно тщательно он изучил улицы и дома близ Двора Чудес. Он смутно надеялся увидеть под каким-нибудь порогом некое изображение или орудие, способные навести порчу или недуг, или же пустой пузырёк из-под мази из плоти и кости некрещёных детей, которая исполняет желания, помогает колдовать и летать на метле, найти в каком-нибудь колодце гнилой шалфей, который объяснил бы, как демоница управляет погодой, хотя это и было лишь со слов Жеана; он осматривал леса и угодья за городскими стенами в поисках явных следов отравления. Он даже не задавался вопросом, как он докажет, что эти следы оставлены именно ею. Его разум подстёгивал его найти хоть какое-то материальное свидетельство колдовства, и отчасти он даже понимал, что это нужно даже не столько суду, сколько ему самому, и тем не менее продолжал искать. Он забыл о предстоящем празднике Рождества, забыл об окончании поста, забыл обо всех приготовлениях, которые нужно было сделать в монастыре. Не было ни дня, чтобы он не возвращался замёрзший, измождённый, с мозолями на ногах; он проваливался в глубокий сон почти сразу же — но пока ещё без кошмаров. Наконец ему надоели эти бесплодные скитания, и он решил идти от противного. Если он не может обнаружить никаких её деяний, то нужно доказать её изменённую демоническую природу, испробовав на ней известные способы защиты от колдовства. Не могло быть такого, чтобы ни один из них не подействовал на неё. Конечно, способ этот казался трудно осуществимым, потому что уже никакой нормальный разговор не представлялся между ними. А встреча эта тем не менее должна была выглядеть именно как нечто нормальное, чтобы она не искала какой-либо подвох, то есть просто поймать её и и заключить под стражу было нельзя — в таких условиях она бы совершенно точно не стала колдовать. Архидьякон не удивился бы, если бы Софи отказалась — но как ни странно, она согласилась. Чтобы не пугать её, он передал ей просьбу о встрече не лично, а через Жеана. Он каждый раз окроплял дверные косяки святой водой, каждый раз надеясь, что это помешает ей войти. Но каждый раз она переступала порог его кельи без видимых усилий и стояла перед ним спокойная, холодная и равнодушная. Одержимому священнику это спокойствие казалось издёвкой. Он придумывал разные предлоги для беседы. Все они казались ему совершенно невразумительными, но она была либо слишком глупа, чтобы понять, что встречи проходят с определённой целью, либо достаточно бесстрашна, чтобы это игнорировать. Он спрашивал её о делах Пьера или Жеана, говорил с ней о книгах, которые она прочла, когда ещё была его ученицей. Она отвечала ему так, словно бы ничего этого не произошло за последние недели, и это вводило архидьякона если не в состояние ужаса, то по крайней мере в оцепенение. Пожалуй, она была лишь чуть более отстранённой — но не более того. Он заставлял себя вести эти нарочито вежливые беседы, вынужденный наблюдать, как его кошка, до этого принадлежавшая только лишь ему, льнет к её ногам, к её рыжей юбке, покрытой уличной грязью, а она воспринимала это внимание как нечто само собой разумеющееся и даже не смотрела на неё. Хотелось прогнать их обоих, но он терпел. В отличие от того, как это было раньше, теперь их встречи проходили каждый день, и каждый день он предлагал ей хлеб, посыпанный освящённой солью и настой из освящённых трав. Она молча принимала эту трапезу, будто не замечая, как священник пристально наблюдает за её реакцией. Но на неё не подействовал и этот способ. Довольно скоро говорить стало не о чем, и они начали молчать. Он зажигал освящённые свечи и принимался читать вслух отрывки из Евангелия. Она, казалось, даже и не слушала его, но и не пыталась остановить. Она всё равно не понимала латыни. Он заканчивал чтение, осеняя её крестным знамением, и она сидела, не шелохнувшись. Всё было бесполезно. Он решил применить самое сильное средство — заставить её прослушать мессу. Он бы даже с удовольствием отслужил эту мессу самолично, но тогда он не смог бы постоянно за ней наблюдать. Он вынудил её стоять от начала до конца — она не противилась. Он не сводил с неё глаз в надежде, что вот-вот её губы начнут двигаться, и она скажет какое-то богохульство, сделает неприличный жест, или хотя бы позволит себе улыбнуться или засмеяться. Но она была бесстрастна, словно бы сейчас решалась не её судьба, а чья-то чужая. Ей стало тяжело стоять, она опиралась о колонну, и почему-то совсем не крестилась. Он подошёл к ней и спросил, почему она не крестится, ожидая застать её врасплох. Тогда она перекрестилась собственными руками прямо у него на глазах — жестом неловким, неумелым, но лишённым фальши. И вновь не произошло ничего. Дьявол не явился, чтобы утащить её в ад за неповиновение, её не разорвало на кусочки, молния не ударила в её голову. Значит, она сделала это не ради обмана. Он находился в тринадцати футах от неё — достаточно близко, чтобы всё видеть, но достаточно далеко, чтобы она не чувствовала, что за ней наблюдают. Он точно знал, чего он хотел, но уже не был так твёрдо уверен, что этого дождётся. И во время мессы действительно произошло то, чего он не ожидал — встреча Софи и Марка. Марк говорил почти шёпотом, и его заглушал голос священника, читавшего мессу, но по его горестному лицу было понятно, что он и Софи уже давно не виделись. Он порывался её обнять, он сжимал её ладони, он говорил что-то невразумительное, но она никаким образом ему не отвечала и будто бы даже не смотрела на него. Казалось, он был близок к тому, чтобы заплакать. Рядом с ним, таким чувствительным и неравнодушным, она походила на живой труп. Она заметно похудела после болезни и казалась бледнее, чем обычно, губы потрескались, под глазами залегли чëрные тени, еë платье было порвано и запачкано в нескольких местах, она разогнула манжеты на рукавах, и из-под них не было видно даже кончиков пальцев. Её неподвижное безмолвие поразило его, он в ужасе отступил, внезапно встретился взглядом с архидьяконом и всё сразу понял. Месса была окончена, в храме ненадолго стало тихо, и Марк сказал почти в полный голос: — Софи... что с тобой? Клода в очередной раз покоробило то, что Марк произносит её имя с ударением на первый слог. Право же, за столько месяцев жизни во Франции мог бы приучить себя не коверкать язык. — Что со мной? — эхом отозвалась она. Марк сглотнул, ошеломлённый этим вопросом. — Ты... ты не в порядке. Он тут же осёкся, подумав о том, как плохо это выражение вяжется с её убитым видом и потухшими глазами. — Я в порядке, — сказала она, отворачиваясь. Её голос был так тих, что Клод едва разобрал эти слова. — Но тогда... тогда что ты здесь делаешь? Что он здесь делает? Скажи мне, он пытал тебя? Он заставил тебя сознаться? Боже... Это он с тобой сделал?! — Он не делает со мной ничего, что могло бы мне навредить, — так же холодно ответила она. — Почему я должен поверить этому? — А что заставляет тебя усомниться в моих словах? В этот момент она впервые посмотрела ему прямо в лицо. — Чёрт возьми, хотя бы то, что он стоит здесь и следит за тобой, будто в тебя вселился дьявол! Она начала говорить медленно, чеканя слова: — Марк. Слушай меня внимательно. Я провалилась под лёд, в холодную воду и заболела. Я долго болела, почти не ела, и поэтому я плохо выгляжу. Меня никто не приводил сюда насильно. Я сама пришла сюда послушать мессу и помолиться. Я хочу поблагодарить Господа за моё выздоровление. Что же, я не могу придти послушать мессу? — Раньше ты не ходила в церковь. — Это было раньше. Священник здесь находится, потому что он здесь работает. Что ещё тебе непонятно? Марк непроизвольно закивал, как бы заставляя себя согласиться со словами Софи, и тяжело вздохнул. — Что-то всё-таки изменилось. И я хотел бы знать, что. Софи не отвечала. — Почему ты молчишь? Я не заслуживаю твоего ответа? Он хотел было взять её за руку, но она опередила его и сделала два шага назад. Клоду надоело наблюдать за этим бессмысленным разговором, и он почувствовал необходимость вмешаться. Словив взгляд Марка, он медленно подошёл к нему и встал прямо перед ним, практически закрыв собой девушку. Они молча смотрели друга на друга: Марк — с гневом и бессилием, Клод — с презрением и скукой. Им было что сказать друг другу, но разговор между ними не имел смысла. Через минуту Клод удалился без единого слова, и Софи последовала за ним, словно тень — тоже без единого слова.***
О, неужели я ранила твоë самолюбие,
Сказав, что мы равны?
Неужели я тебя задела?
И теперь ты говоришь, что я — воплощение зла
О, неужели я пристыдила тебя,
Сказав, что мы одинаковые?
Неужели я пристыдила тебя?
И теперь ты порочишь моë имя
Пой мою колыбельную: сгинь, Лилит, сгинь, Лилит, сгинь, Лилит!
Пой колыбельную и береги свою бесценное веретено.
Я — ночь, я – свобода Говорят, я печально известный дух зла
Обо мне говорили всякое: ведьма, змея
А кто-то думает, что я служу дьяволу
Blackbriar — Lilith be gone
На самом деле глубоко внутри Клод начинал ощущать себя почти таким же жалким, каким выглядел Марк, пытаясь достучаться до Софи. В каком бы направлении он ни пытался вести свои поиски относительно её дела, он везде натыкался на глухую стену. Кругом одни недомолвки, несостыковки, неточности, неудачи и непробиваемое молчание ведьмы. Горы прочитанной и перечитанной литературы, бессонные ночи, слежка до боли в глазах и коленях — он слишком поздно понял, что что это всё не приведёт его ни к чему хорошему, но уже не знал, как выйти из этого зловещего круга. Пожалуй, единственное надежное доказательство, которое у него было против неё, если не считать показаний свидетелей из Нормандии, которых, однако, ещё нужно было дождаться — это её упорное запирательство, которое говорило ясно о её отречении от веры. Будь она добропорядочной христианкой хоть на йоту, давно бы созналась, чтобы заслужить прощение. Была, впрочем, вероятность, что она на самом деле невиновна, но об этом даже думать было нелепо после всего того, что она сделала в последнее время. Итак, архидьякон Жозасский Клод Фролло должен был признать, что расследование по нормандскому делу зашло в тупик. Но сделать это ему не позволяла его гордость. Он испробовал на Софи все способы защиты от колдовства, какие только знал. Они на неё не действовали. Теперь было бессмысленно приглашать её к себе. Он сидел за книгами сутками напролёт, уже не отличая день от ночи. Он спал прямо на книгах, когда у него начинало темнеть перед глазами — но всего полчаса. Просыпаясь, он превозмогал боль в сердце от накопившейся усталости и продолжал поиски. Он подумал о том, что мог бы подойти к вопросу с ещё одной стороны. До этого момента он пытался найти свидетельства колдовства, которые воздействуют на органы чувств: следы порчи, орудия, бранные слова или странное поведение. Быть может, стоило искать их в области разума или же... Он открыл Библию, книгу Иисуса, сына Сирахова: Нет ничего хуже злобы женщины. Соглашусь лучше жить со львом и драконом, нежели жить со злой женой. Он обратился к поучению Иоанна Златоуста на Евангелие от Матфея: Разве женщина что-либо иное, как враг дружбы, неизбежное наказание, необходимое зло, естественное искушение, вожделенное несчастье? Наконец, у Сенеки он прочитал: Если женщина думает в одиночестве, то она думает о злом. Тут он обрёл некое ложное подобие успокоения. Всё уже было сказано, найдено и установлено за него. Она виновна, потому что она женщина — злобное, порочное и коварное существо. Это было достаточным мотивом и объяснением всему. Другого не требовалось. На этом он наконец решил прекратить поиски. Он понимал, что необходимо было вернуть свою жизнь в привычное русло. У него накопилось много других дел, пока он бродил по городу и сидел за книгами днями и ночами. Он встал из-за стола с большим трудом, думая о том, как сильно он хочет пить. Закрыв дверь библиотеки, он сделал пару шагов, посмотрел во внутренний двор монастыря, заросший шиповником. В голых колючих кустах, усыпанных снегом, он заметил бледный силуэт, почти сливавшийся с белыми тропинками. Это была она. Она была полностью обнажена. Она пролетала прямо через ветви шиповника, как если бы была бесплотной. Она пряталась от него. Она смеялась над ним, но смех еë был полон горечи и отчаяния, словно она вот-вот зарыдает. Она смеялась так громко, что на её смех должны были сбежаться все монахи. Но никто не пришёл. Архидьякон почти бегом пересек монастырь, в одно мгновение очутился у Красных врат, и, оказавшись в соборе, упал на колени перед статуей Богоматери. Но было уже поздно. Он лишился сна и покоя. С этого дня он начал видеть её везде. Она была среди монахов на собрании капитула, время от времени проходя между рядами стульев и вызывающе оглядываясь на него. Она сидела рядом с ним за каждым приёмом пищи. Когда он молился, она стояла рядом с образом, которому он поклонялся, будь то статуя Богоматери, распятого Христа или же Евангелие. Она словно бы не отходила от него ни на секунду. Она всегда была недалеко, буравя его осуждающим взглядом. Иногда она была похожа на реальную Софи из плоти и крови, у неё были рыжие волосы с волнами от только расплетëнных кос, карие глаза и округлое мягкое тело. Но намного чаще — и это было страшнее всего — он видел её похожей на демоницу: костлявую, с кожей, бледной до синевы, с седыми волосами до пят, полностью прямыми, укрывавшими её, как покрывало, и с полностью чёрными глазами без белков, словно бы налитыми кровью или ядом. Взгляд этих глаз был ужасен. Он не мог отделаться от мысли, что они пожирают его изнутри. И тем не менее, он вполне мог узнать в заострившихся от худобы чертах лица ту же самую девушку, которая приходила к нему читать книги и гладила его кошку. Боль в сердце так и не оставила его после изнурённых поисков доказательств, потому что он больше не мог спокойно спать. Он просыпался от неких ударов по окну комнаты и душераздирающих женских криков, но подходя ближе, видел только огромную белую луну, слепившую его своим светом. Он видел ведьму перед собой, закрывая глаза: она прятала нож в складках своего грязно-рыжего платья, она разливала по колбам своё бурое вязкое зелье, потом насильно вливала его ему в глотку и зловеще улыбалась. Он каждый раз боялся, что начнёт задыхаться, лишится чувств или истечёт кровью, но всё, что он чувствовал во сне после этого — лишь сильнейшую беспросветную тоску, которая казалась хуже смерти. Всё словно бы чернёло, однако и среди этой черноты он видел её зловещие чёрные глаза. Он пытался бодрствовать, но это не помогало: она неизменно сидела на стуле у его кровати и каждый раз, когда он хотел ей что-то сказать или начинал молиться, чтобы её изгнать, из её жутких чёрных глаз текли кровавые слёзы. Они капали ей на руки, на колени, она размазывала их по лицу, глядя на него исподлобья. Он думал, что это хороший знак, что она должна истощить свои силы и уйти, но она не уходила. Когда он просыпался вновь, на её теле не было ни единого кровавого следа, и всё начиналось сначала. Он был измождён, истощён, обессилен; он чувствовал себя поверженным. Разумом он понимал, что это лишь временное искушение, которое необходимо пережить, но его тело не было к этому готово. Именно тогда, когда у него появилась возможность вернуться к своим привычным обязанностям, он был лишён всякой возможности их выполнять. Разум говорил, что нужно назначить встречу Жаку Шармолю, чтобы покончить с этим делом, или епископу, чтобы исповедаться, но тело отказывало ему даже в этом. У него звенело в ушах, темнело в глазах, он едва мог ходить, он засыпал теперь прямо у монахов на глазах, он не мог даже есть, потому что во всякой пище ему чудился запах её кровавых слёз — запах соли, ржавого железа и только что рассечённой плоти. Только одно было неизменно — её иссиня-белая кожа, седые волосы и чёрные глаза, буравившие его каждое мгновение, что бы он ни делал, куда бы он ни смотрел, с кем бы он ни говорил. Неделя прошла как бесконечный непрекращающийся кошмар. Его чувства окончательно притупились, он уже не мог сопротивляться дьявольским наваждениями, и молился уже не с мыслью избавиться от них, а просто по привычке. Он малодушно размышлял о том, что всë бы отдал за одну ночь нормального сна — только бы понять, зачем всë это, ради чего. Не могло быть, чтобы она так мучала его только из-за нормандского дела. Она могла бы давно уже его убить в таком случае, но почему-то медлила. Значит, ей нужно было что-то ещё. Он закрывал и открывал глаза, и видел каждый раз одно и то же. Но постепенно видение изменилось: на её худом обнажённом теле появилась чёрная хламида, она теперь не сидела, а стояла, и он словно бы стоял рядом с ней, одетый во что-то, похожее на его сутану разве что цветом. Перед ними как на ладони простиралась огромная равнина, усеянная телами людей, залитая кровью, безжизненная. Он поразился тому, как он спокойно на это смотрит, словно бы это и не он на самом деле. Он услышал свой голос как бы со стороны: — На этом поле ничего не вырастет ещё десяток лет. Быть может, даже больше. Он посмотрел на неё, и впервые за всю эту неделю заметил в её глазах что-то бесконечно человеческое, какое-то разочарование и грусть. Она вздохнула и ответила: — Десять лет — это очень мало. И для природы, и для меня. Внезапно она с отвращением отвернулась и зашагала прочь. Он инстинктивно пошёл за ней. Она обхватила свои худые плечи руками с длинными ногтями. — Он обманывал меня. Он обманывал всех нас. Он говорил, что мне станет легче. Что всем нам станет легче. Я обречена выполнять то, что он мне велит. И быть может, я была бы этим довольна, но правда в том, что мне никогда не становится легче от этого, никогда! Словно бы он — единственный, кто получает от этого выгоду. В то время как я постоянно задыхаюсь, мне постоянно кажется, что я умираю от чего-то, умираю каждую минуту, каждую секунду, но я никогда не могу умереть! Она посмотрела ему прямо в глаза, и он с удивлением отметил, что в этих глазах была какая-то привязанность к нему. Даже думать об этом казалось безумным. — Знаешь, что самое ужасное? Мне кажется, я помню, что было со мной до того, как я стала... до того, как мир разделился. Мне кажется, я даже была счастлива тогда. Но то, что произошло потом... ведь у меня не было выбора. Наверное, они все думают, что у меня был выбор, но у меня его не было. Сейчас я очень хорошо это понимаю. — Ты же не думаешь, что у нас была бы свобода воли, если бы мы остались прежними? — спросил он. — Нет. Но сменить хозяина — это не свобода воли. Да, теперь мы можем делать то, чего не делали раньше. Но в обмен за это мы мучаемся ежедневно и ежечасно. Я ненавижу всех и каждого, кого я встречаю. Я так мучаюсь от этой ненависти, что хочу перегрызть горло самой себе. Мои слёзы ядовиты, они разъедают мне кожу, однако же я не могу не плакать, мне хочется этого постоянно. И что я получила взамен? Вот это? — Она указала на мёртвые тела. — Вот этим мне стоит гордиться? — Она указала на свои чёрные глаза и на седые волосы. — Вот этим я должна восхищаться? — Она растопырила свои уродливые пальцы с длинными ногтями. — Нет, я так не могу. Может быть, когда-то мне это нравилось, но теперь я уже так не могу. Боже... Произнеся это слово, она тут же с опаской закрыла рот рукой. Он наблюдал за ней с некоторой скукой, словно бы видел подобное каждый день. Он опять сказал словно бы не свою мысль: — Ты ничуть не меняешься. Только и можешь, что жаловаться и плакать. Она вскинула на него свои окровавленные чëрные глаза, подавила в них всякие эмоции, выпрямилась. Еë лицо стало безразлично холодным. — Ты тоже ничуть не меняешься. Всë, на что ты способен — это утверждать своë превосходство над другими. Даже над теми, кто тебе доверяет. И ты тоже не можешь без этого жить. Она хотела было удалиться, но вдруг повернулась и добавила: — Знаешь, о чём ты всегда забываешь? Быть может, у нас была свобода воли, когда мы выбрали сторону, но в остальном у нас еë не было. Это он сделал меня такой. Я сама не делала такой выбор. Это он, он меня изувечил, искалечил, и я теперь вынуждена постоянно жить с мыслью, что моя истинная природа утрачена! Но при этом все — даже ты! — убеждены, что мне должно это нравиться! Он почувствовал бесконечное презрение и отвращение. — Если бы я мог, я бы раздавил тебя одним пальцем. Но у меня нет таких полномочий. Мы не друзья и не любовники, и наша природа не позволяет нам ни первое, ни второе. Я ничем тебе не обязан. Если так нужно — уходи. Мне нет до этого дела. Она исчезла, как ему показалось, без всяких сожалений. Он вновь поднялся на самую вершину холма, с удовлетворением глядя на покорные безжизненные тела. Внезапно он понял, что больше никто из них не сможет ему ответить, и ему стало не по себе. Он обернулся, но за спиной была только голая пустота. Исчез даже покрытый травой пологий склон холма. Он побежал прямо в эту чëрную пустоту, задыхаясь, потом вдруг споткнулся, попытался встать и понял, что вновь очутился в постели, в своей келье. Перед ним на стуле всë так же сидела она: обнажённая, седовласая, со взглядом исподлобья. Кровавые слëзы капали с еë впалых щëк прямо на плечи и стекали на еë худую грудь, задерживаясь на выступающих рëбрах. Она сидела спокойно, словно бы у себя дома, и будто даже не собиралась на него нападать. Он вскочил с постели, зажëг свечу. Видение не рассеялось. Тогда он нашарил где-то на столе нож и полоснул ей прямо по щеке. Из рассечённой синюшной кожи не вытекло ни капли крови. Ужас охватил его сердце. Теперь не было сомнений в том, что она ведьма. — Зачем ты наслала этот сон на меня? Что ты хотела сказать? Она улыбнулась нечеловеческой улыбкой. — Если ты рассчитывала меня убедить в том, что ты невиновна, то это совершенно напрасно. Не может быть и речи о твоëм оправдании. Чтобы я поверил в твою невиновность после того, как ты столько дней изводила меня?! Она впервые заговорила с ним, и он, хотя и ждал этого, всё же не смог сохранить присутствие духа. Её голос походил на голос реальной Софи так же, как голос больного человека лишь отдалённо напоминает голос здорового. — Ты совсем не изменился. Сколько веков прошло с того разговора? Четырнадцать... нет, пятнадцать... А впрочем, это неважно, ведь я знаю тебя намного, намного дольше. Он попятился и почти сразу упёрся спиной в стену — отступать было некуда. — Признайся, что ты взялся за это дело не ради правды, не ради справедливости. Ты просто хочешь, чтобы тебя заметили. Чтобы дали место епископа. Как же, такое громкое дело, сам король заинтересовался! Ничего не изменилось. Всё только ради гордыни. Ради почестей, признания и уважения готов идти по головам, пренебречь чувствами брата, друга, даже своими собственными. Тебе не нужна ни правда, ни справедливость. Одна только власть. Он прокашлялся и посмотрел ей прямо в глаза. — Мои желания не имеют к этому никакого отношения. Это моя работа. Что бы я ни хотел извлечь из этого дела, это не изменит того, что она виновна. Он тут же подумал, насколько жалко выглядела его попытка оправдаться после того, как он вцепился в это дело мёртвой хваткой и потратил почти три недели, чтобы узнать всё, что только можно было. Она рассмеялась горьким смехом: — Так она виновна или всё-таки я? Не дождавшись ответа, она сама продолжила, качая головой из стороны в сторону, как помешанная: — Может быть, это сделала она. А может быть, это сделала я. А может быть... может быть, это сделал он. — Кто... он? — выдохнул Клод. — А зачем мне тебе говорить? Даже если я скажу, ты не станешь его искать. Ты не привлечёшь его к ответственности. Не сможешь. Никто не сможет, кроме того, кому ты служишь. У тебя ведь всегда во всём виновата женщина. Всегда и во всём. Всегда и во всём. Всегда и во всём... Она забормотала что-то бессвязное, будто в бреду. — Пока из меня не выйдет вся кровь, которую я пролила его руками... моими руками... пока из меня не выйдет вся кровь, я не успокоюсь... не успокоюсь... не усну... Я вижу их каждый день, как они встают из могил и смотрят на меня. Я не могу смотреть им в глаза. Я плачу, чтобы их не видеть, но они всегда рядом. Она согнулась так, что её голова оказалась на её коленях. В полной тишине гулкие тяжёлые капли падали на пол. Из-за безжизненно повисших рук и медленно растущей лужи крови на полу со стороны можно было подумать, что ей перерезали горло. Священник боялся даже дышать — как раз потому, что не понимал, чего ему стоит ждать. — Ты пришла меня убить? Она подняла голову. — Зачем? Ещё пара недель без воды, еды и сна, и ты бы умер без моей помощи. Ведь если бы не страх передо мной, ты бы не остановился, ведь правда? Ты дошёл бы до конца. Осознание того, что она была права, заставило его поставить свечу на стол и сесть на постель — он уже не держался на ногах. — Ты пришла, чтобы я отказался от дела? Она посмотрела на него долгим пристальным взглядом. — Я не приходила сама. Ты меня позвал. Но если ты хочешь, чтобы я ушла, я уйду. Она поднялась, её седые волосы зашуршали у неё за спиной, подобно шлейфу, и через мгновение она скрылась, пройдя прямо через стену кельи. Священник тут же уснул мёртвым сном. Это произошло в ночь на праздник Богоявления, 6-го января.