Часть 33
13 ноября 2013 г., 00:31
А казни египетские меж тем продолжались. Зиновьеву казалось, что мир все злее и злее ополчается против него. Видимо, страх в глазах узника раззадоривал остальных. Но Григорий ничего не мог с собой поделать: поднимать опасную тему приговора он боялся даже с самим собой, не то что с Дитером. Демон, наверное, самолично разорвет его на части, едва приняв подписанный приговор… Поэтому приходилось терпеть и унижения, и участившиеся пытки. Правда, делать это было с каждым разом все сложнее.
Однажды у Рюбенаккера оказалось очень плохое настроение. Настолько плохое, что он не стал, как обычно, с прибаутками привязывать узника куда-то, а просто повалил его на пол и принялся остервенело избивать кнутом. Попытки уворачиваться палач пресекал точными и болезненными ударами.
- Помилуйте, - взывал к нему Зиновьев, - что я вам сделал?
- О, вы сами прекрасно знаете! – гневно заявил Рюбенаккер.
Григорий не мог понять, какая муха укусила палача, потому что никогда ни словом, ни жестом не мог его оскорбить. Тот же внезапно пнул его в бок и, перевернув, принялся наносить удары уже по груди. Не в силах стерпеть боли, Зиновьев истошно кричал, пытался увернуться или хотя бы закрыть тело руками, а палач обрушивал все новые удары на окровавленную жертву… Внезапно он отбросил кнут и сказал:
- Идите, я не хочу вас видеть.
С трудом поднявшись на ноги, Григорий кое-как выбрался из пыточной камеры. Однако каждое движение причиняло невыносимую боль, узник почти не ориентировался в пространстве и в кого-то врезался.
- Извините, - добродушно промолвил чей-то знакомый голос.
Григорий хотел было ответить, но из горла вырвалось что-то крайне неразборчивое. В глазах потемнело. Все слилось во что-то непонятное и черное и вдруг оборвалось…
Очнулся Зиновьев в каком-то непонятном месте. Помещение было светлым и напоминало комнаты отдыха. Если, конечно, в домах отдыха лежбища сделаны из камня, потому что именно его узник чувствовал под собой.
- Где я? – слабо произнес он.
- Не волнуйтесь, Григорий Евсеевич, Вы в надежном месте.
Это был все тот же знакомый голос. Его обладатель участливо склонился над Григорием, прикасаясь чем-то щиплющим к его обнаженной груди – от этого-то, видимо, узник и очнулся.
Доброжелательное выбритое лицо на вид казалось незнакомым. Но что-то неуловимо привычное было в очерченных скулах. А взгляд этих зеленых глаз было невозможно с чем-то перепутать…
- Феликс Эдмундович?!
- Именно. Вы все-таки не настолько сильно ударились головой, чтобы меня не вспомнить.
- А… я ударился головой?
- Да.
- Не помню… - озадаченно признался Зиновьев. Дзержинский пустился в объяснения:
- Я проходил мимо пыточной камеры, когда вдруг оттуда… вывалились Вы и столкнулись со мной. Вас так сильно изувечили, что Вы не различали предметов и, видимо, от боли потеряли сознание.
Немного восстановив в памяти события, Григорий кивнул и хотел было привстать, но его остановили:
- Не двигайтесь! Я еще не закончил. У Вас тут есть над чем поработать…
Наконец сумев полностью открыть глаза, Зиновьев попытался получше рассмотреть своего спасителя. Дзержинский был одет во что-то непонятно-оранжевое, отдаленно смахивавшее на греческий хитон, голова его была обрита наголо. Этот странный вид заставил узника поинтересоваться:
- Вас сложновато узнать, Феликс Эдмундович. Что с Вами такое? И, кстати, где мы находимся?
- Мы находимся в монастыре Пуонг, я – монах этого монастыря.
Григорий поперхнулся:
- Простите?
- Это монастырь. Буддийский.
- Феликс Эдмундович, давайте без шуток…
- А я и не шучу.
Зиновьев пристально посмотрел на него:
- Я бы понял еще, если бы Вы оказались католическим монахом. Но это…
Дзержинский тяжело вздохнул.
- Я понимаю, для Вас это полная неожиданность. Но меня никто не спрашивал о том, чего я хочу, когда я попал сюда. И теперь я понимаю, что это наказание – лучшее, что могло бы случиться со мной. Я не только замаливаю грехи, но и стараюсь подойти к самбодхи…
- Чего?
- К духовному просветлению, Григорий Евсеевич.
Он вновь принялся обрабатывать раны, приговаривая:
- Рана на ране. И за что же Вас только так разукрасили…
- За дело, Феликс Эдмундович, - мрачно ответил Григорий, оглядывая покрытую шрамами руку. Дзержинский покачал головой и спросил:
- На живот перевернуться сможете?
Зиновьев подчинился и услышал испуганное:
- Боже мой, да как Вы еще ходить-то можете…
- Мертвые – создания выносливые.
- Что верно, то верно… А откуда у вас пулевая рана?
Григорий печально усмехнулся:
- Собственно, посредством этого я в ад и попал.
- На Вас совершили покушение? Но кто?
- Советский суд, защищая от меня трудящихся.
Помолчав, монах настороженно спросил:
- Это шутка?
- Нет. Меня расстреляли по приговору суда. Был целый показательный процесс, на котором судили троцкистско-зиновьевских подонков, продавшихся гестапо.
- Какой ужас… Я никогда и представить себе не мог, что Вы закончите свои дни на Лубянке…
- Это уже не так важно, - вздохнул Зиновьев. – Даже если бы я умер своей смертью, я бы не избежал той участи, которая меня постигла.
- Это правда. Все пути в конечном счете ведут к бездне, из которой нет возврата. – Неожиданно Дзержинский заговорил с горячностью: - Ведь никто не сможет оспорить того, что я, и только я виноват в стольких убийствах! И мне кажется, Григорий Евсеевич, что всем коммунистам надлежало бы принять мое наказание! Ведь Вы наверняка знаете, что целью Будды и его последователей была нирвана, навсегда вырывающая человека из этого бренного круга бытия и страданий. Не это ли надлежит нам сделать с собою, чтобы прекратить всю эту вакханалию с насилием? Мы нуждаемся в окончательной смерти, чтобы никогда больше не повторить того, что мы сделали. Только в Великой пустоте наши души будут на своем месте.
Григорий ошарашенно выслушал эту тираду. Несмотря на уничижительное отношение к себе, он, однако, и мысли допустить не мог об окончательной смерти. Отказаться от жизни, пусть и со всеми ее соблазнами, грехами и муками, было немыслимо…
- Потому я и не считаю себя религиозным предателем, - заключил монах, вновь переходя на совершенно обыденный тон. – Я сумел осознать глубину своих кармических ошибок хотя бы после смерти. Иначе я никогда не сделал бы этого.
- Я могу подняться?
- Нежелательно бы, у Вас еще недостаточно сил… а, впрочем, как хотите.
Зиновьев с усилием привстал и осмотрелся. В комнате царил образцовый порядок, граничивший с аскетизмом, и остро ощущалось что-то необычное, религиозное… Чтобы отвлечься от нежелательных мыслей, Григорий получше рассмотрел соседа, облаченного в странные длинные оранжевые одежды. Смерив взглядом его худощавую фигуру, узник поинтересовался:
- И Вы тоже босиком ходите?
- У нас так принято, - спокойно улыбнулся Дзержинский. Зиновьев заерзал на месте:
- Может быть, для Вас это в порядке вещей… а для меня – крайне унизительно.
- Э, Григорий Евсеевич, это еще не унижение. Такого, что пришлось переносить мне, Вам, думаю, не достанется.
- Вы так думаете? Значит, в Ваш адрес тоже направлены одни оскорбления? Вас тоже никто не считает за человека? Вам тоже пытаются при любом удобном случае набить морду или вывихнуть руку? У Вас, наконец, тоже стоит это клеймо? – Григорий вытянул вперед оцарапанное запястье со звездой. Монах покачал головой:
- Нет, такого у меня нет. Есть только это.
С этими словами он опустил с плеча одеяние и обнажил спину, покрытую глубокими шрамами. На ней был каленым железом отпечатан большой крест. Зиновьев вздрогнул, взглянув на него. Дзержинский же спокойно поправил одежды и заявил:
- Это все давнее. Меня теперь пытают редко, это правда, но первое время я почти что жил в пыточной камере. И били меня крепко, и есть не давали вовсе, не давали даже одежду. При этом я должен был ходить по столовым и собирать пожертвования для монастыря.
- Как же Вы… - оторопело пробормотал Григорий.
- Вот так. Потом, конечно, когда я уже начал признавать свою вину, начали поблажки делать, а первое время было тяжко. Но мне и вера помогала. Когда я понял, что никому не нужна теперь моя преданность революции, появилась надежда на просветление. Может быть, оно все же снизойдет на меня когда-нибудь…
Странно было слышать такое из уст мрачного фанатика, но Зиновьев уже свыкся с новым амплуа Дзержинского. Ему так нравилось то спокойствие, которое излучал бывший революционер, что Григорий был готов ему простить даже веру в Будду. Да и человек он хороший… Хороший человек тем временем посмотрел в окно:
- Уже начинает темнеть. Вы не в лучшем состоянии, Григорий Евсеевич, может быть, Вы заночуете здесь?
- Нет-нет, - спешно поднялся Зиновьев, - мне уже намного лучше, спасибо. Я все-таки пойду. Рубашку только верните.
Дзержинский с сомнением протянул ему окровавленные лохмотья, которые были тут же наброшены на тело и торопливо застегнуты.
- Если захотите повидаться, - улыбнулся он, - заходите, я буду рад Вас видеть.
- Непременно, - пообещал Григорий, уходя. Монах дружелюбно поклонился ему на прощание.
Идти действительно было тяжело, а путь выдался неблизкий, но Зиновьеву очень не хотелось оставаться в монастыре, который мог и на него как-то нехорошо повлиять. Но к Дзержинскому он действительно собирался когда-нибудь зайти. Чувствовалось, что этому человеку можно довериться, он не будет высмеивать и критиковать. Правда, будет нести какую-то блаженную чушь, но, в конце концов, у всех свои недостатки. Вдобавок – и это поражало Григория – это первый человек, который попытался ему помочь…