Часть 42
23 ноября 2013 г., 01:00
Дзержинский часто помогал монахам-новичкам адаптироваться в монастыре и спокойно чувствовал себя в роли наставника. Но одно дело – обычные незнакомые грешники, другое – бывший однопартиец с весьма неоднозначным характером, который вдобавок ко всему только притворяется монахом. Однако, несмотря на исключительное почитание буддийской веры, Феликс сознательно пошел на этот подлог, не боясь наказания. Пробудив в своей душе милосердие благодаря вере, он просто не мог оставить товарища в бедственном положении и был с ним чрезвычайно мягок. Правда, он столкнулся с двумя трудностями.
Трудность первая заключалась в невероятной запуганности Зиновьева. Он, конечно, никогда не отличался бесстрашием, но теперь видел во всем лишь угрозу наказания. Дзержинский знал, что спасение от этого можно найти в вере, но в этом была вторая трудность – Зиновьев панически боялся всего, что было связано с религией, и только конспиративные цели побуждали его изображать усердные молитвы. Феликс увещевал его и так, и сяк, но все разбивалось о высокую стену непонимания и страха.
- Я понимаю, чего тебе не хватает, - говорил Дзержинский. – Ты просто не веришь в спасение. Попробуй хотя бы раз – и тебе станет легче нести свое бремя…
Зиновьев отнекивался и переводил тему.
За вычетом этих трудностей он не доставлял Феликсу никаких хлопот: не жаловался на непривычные условия, старательно соблюдал монастырский устав и не отлынивал от работы. Исключением стал один-единственный раз, навсегда многое изменивший.
Однажды перед дневной уборкой Зиновьев подошел к Дзержинскому и обеспокоенно поинтересовался:
- Феликс, не мог бы ты сегодня поменяться со мной работой?
- Что случилось? Тебе дали слишком тяжелую?
- Ну… да, в некотором роде.
- Где?
- В главном храме. Я не могу там находиться…
Здесь он, конечно, врал. Как и все остальные монахи, Зиновьев бывал там не раз и не два, и никакой аллергии у него не разыгралось. Но Феликс знал: когда находишься в храме совершенно один, появляется совсем другое ощущение. Видимо, чувствуя это, Зиновьев всячески избегал этой участи, но на сей раз ему потворства не было:
- Нет уж, Григорий. Работа поручена тебе.
- Но я не могу, ты же знаешь…
- В этом нет ничего сложного. Просто смахни отовсюду пыль и протри полы. Представь, что ты в музее.
- Феликс, давай все же поменяемся…
- Я буду неподалеку.
Дзержинский сдержал слово: он подметал дорожки рядом с храмом. Работая, он одновременно старался как можно внимательнее наблюдать за товарищем через раскрытые двери.
Осторожно войдя внутрь, Зиновьев замер. Оглушающая тишина в храме производила сильное впечатление. Немного потоптавшись на месте, он все же приступил к работе. Это успокоило Феликса, и он наблюдал уже менее пристально – до определенного момента.
Момент наступил тогда, когда Зиновьев, закончив мыть полы, вышел из храма, оставил тряпку снаружи и опять зашел внутрь. Насторожившись, Дзержинский подошел поближе – свою работу он уже закончил. Его взору открылось удивительное зрелище.
Зиновьев опустился на колени перед статуей Будды и низко опустил голову. Затем он начал говорить. Язык показался Феликсу незнакомым, но, уловив какую-то рифмованность фраз, он понял: это была молитва на иврите. Монах застыл как громом пораженный. В голове всплыло давно забытое слово «интернационализм» – кажется, здесь оно было бы весьма кстати… Зиновьев не останавливался, голос его звучал все громче. Последние слова – уже почти не слова, а рыдания – прорезали тишину:
- Шалом алейну вэаль коль Исрэель!*
Будто почувствовав что-то, он обернулся и увидел изумленного Дзержинского. Затем повернулся обратно, вновь склонил голову перед статуей и только после этого поднялся и вышел. На глазах его были слезы.
- Григорий, - обеспокоенно поинтересовался Феликс, - как ты…
- Пристрели меня.
С этими словами Зиновьев разрыдался, спрятав лицо в ладонях. Монах принялся успокаивать его:
- Успокойся. Я никогда не отчитываю человека за искренность.
- Искренность?! Это не искренность, это предательство… даже здесь я не смог… Почему я всегда был так слаб, Господи… что я говорю?! – Рыдания заглушили его голос.
- Перестань, Григорий. Нельзя раскаиваться в том, что идет из души.
- Из души идет… черт-те что… Я предал все, что только можно было предать, за последние годы. Ильича, Партию, самого себя… теперь вот и революционные идеалы…
- А зачем они тебе?
Вопрос ошарашил Зиновьева. Он изумленно уставился на соседа:
- Феликс, ты в своем уме?! За что, по-твоему, мы жили и боролись?
- Да. Жили, боролись, проливали кровь – и свою, и чужую. Слишком много пролили.
- Все это так, но…
- Да, мы боролись за революцию и были ее солдатами и генералами. Но если ты – не дай бог, конечно – переродишься…
- Не дай бог?!
- Худшее из зол – вновь оказаться внутри бренного круга рождений и смертей и снова поддаваться мирским искушениям, я бы такого никому не пожелал. Так вот, если ты вдруг переродишься, ты будешь совершенно другим человеком – или еще каким существом. И ты можешь оказаться очень далеко от революции. Так зачем продолжать думать по партийным канонам, если теперь это уже никому не нужно?
- Хорошо тебе, Феликс, ты отходчивый – взял и забыл, что было для тебя смыслом жизни…
- Не забыл. Но сожалею о том, что все это оказалось ошибкой.
- Так уж и все…
- До последней детали. Если бы я сразу решил связать себя с религией – хотя и не с буддизмом – возможно, все сложилось бы намного лучше, и не только для меня.
- Что толку говорить о том, чего не было! Представь только, что бы на это сказал Ильич!
- Думаю, он просто пожал плечами и сказал: «Всякое бывает».
Этот спокойный ответ вызвал у Зиновьева нервный смех.
- «Всякое бывает»? Феликс, ты, наверное, забыл всех нас. Помнишь лица, но не помнишь людей. Чтобы Ильич спокойно отнесся к религиозному предательству? Ильич, люто ненавидевший попов?!
Дзержинский только улыбнулся.
- Я не бросаю слов на ветер. Я не говорил бы этого, если бы не знал наверняка и не виделся с Лениным здесь.
- Виделся? Когда?
- Давно уже, лет десять назад. Я тогда уже принял Благородные Истины и боялся, что Ильич не одобрит моего порыва. Но он даже не особенно удивился тому, что я стал монахом. Он говорил, что его самого заставляют ходить в храм при монастыре, только при православном.
- О Господи… тьфу… какой ужас…
- Он даже показал мне крест, который носил. «Вернулся с моего шестнадцатилетия, как бумеранг» – говорил он. Странно было слышать от Ленина, что он скоро может снова поверить в бога, но это было так. Так что не удивляйся моим словам.
Зиновьев по привычке поднес руку к голове, чтобы взъерошить волосы, и брезгливо отдернул ее.
- Это немыслимо, - наконец произнес он и рассеянно прибавил: - Скажи, Феликс… Вот ты всегда говорил мне, что вера – это хорошо, замечательно, приносит всяческое успокоение и все такое. – В ответ на кивок монаха Зиновьев прорычал: - Тогда почему мне сейчас так больно?
- Потому что ты загнал ее вглубь себя, пытаясь быть другим человеком. А ведь именно сейчас я вижу настоящего человека по имени Григорий Зиновьев.
Он печально улыбнулся и покачал головой:
- Ты ошибаешься, Феликс. Ты видишь человека по имени Евсей Радомысльский.
Дзержинский кивнул, осознав свой промах.
- Извини, я не могу помнить все имена. Но видишь? Ты изменил в себе все, вплоть до имени, чтобы казаться кем-то другим, но зачем? Ты не сможешь уйти от самого себя, как бы ни пытался. В особенности теперь.
- Я всегда ненавидел себя за это…
- За что? За стремление скрыть правду?
- Нет, за эти предрассудки…
- Не следует называть веру предрассудком, в особенности в присутствии духовного лица, Григорий. Или Евсей?
- Григорий, - поспешно ответил Зиновьев. – Я привык к этому имени.
- Хорошо, но это не меняет сути дела. Не будь так требователен к себе и не отвергай того, что действительно важно. Храни веру.
- Я всегда хранил веру в мировую революцию.
- И к ней разве можно обратиться в трудную минуту?
- В трудную минуту я лучше обращусь к тебе.
- Я тронут, но все-таки лучше перестань притворяться туристом и почувствуй целебную силу веры. Хоть какой.
- Хорошо, Феликс, - наконец сдался Зиновьев, - я попробую.
Он молитвенно сложил руки, чуть наклонил голову и улыбнулся. Жест намасте для него давно стал привычным, но лишь теперь Дзержинский увидел попытку заключить в нем преклонение перед божественной сущностью мироздания. Повторив этот жест, монах почувствовал, что что-то в этом мире изменилось. В лучшую сторону.
* Даруй нам мир и народу Твоему (евр.)