Вожак (18+)

NC-17
Завершён
917
7
Фэндом:
Размер:
55 страниц, 24 449 слов, 9 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
917 Нравится 179 Отзывы 154 В сборник

6.

Настройки
Их жизнь тогда кончилась единым мгновением. Для каждого — своим. Для Сонхва — когда он впервые почуял чутким волчьим носом дым кострища, огромного, жадного, поглощающего не только дерево, но и плоть — человеческую, волчью — беспощадно отнявшего у них всё. И боль — дикая, пронзающая голову — пришла сразу вслед за этим дымом. А в следующее мгновение они все услышали крик оставленного в слободе дозорного, юного Мин Донхёка, который, хрипя и заваливаясь набок, кричал им дико и отчаянно: «Слобода! Кочевье жжёт слободу! Они убили всех! Всех! Волки! Наша слобода!» Его Сонхва уже не слышал: он знал, что не просто горит слобода, что не просто кочевье бьёт их родных, вырезает стариков, омег и детей, он точно знал, что его отец мёртв. И теперь вся тяжесть внезапной и ненужной ему власти обрушилась на него яростной молнией, поражающей мгновенно — и навсегда.

***

А ведь всё только-только налаживалось в его жизни. После признания Хонджуна истинным, он обрёл огромную внутреннюю уверенность, что всё должно сложиться именно так, чтобы быть с ним. В тех кустах он зализал, зацеловал, занежил омегу так, что тот кончил в его руках, хотя альфа не коснулся ни члена его, ни манящего входа — Хонджуна дико повело просто от ощущения страсти Сонхва, от их вспыхнувшей костром в крови и наконец-то признанной обоими связи. И после этого он затих — непокорённый, но умирённый — вроде как даже смирился со своей судьбой, тихо сказав в ответ на прямой вопрос альфы, что всё на места расставит время. И даже отец, когда Сонхва прямо сказал ему, что признал истинного и не хочет быть в жизни несчастным, сначала несколько раз дал ему в морду и запер на сутки в холодном подвале, но потом... Может, по запаху, может, по упрямо поджатым губам, может, по злому и решительному взгляду — но Пак Джемин понял, что спорить с сыном бесполезно. Не отступил, но сказал, что будет долго думать над тем, что делать с Сонхва и силами вожака, которые нужно всё равно кому-то передать. А пока... Может, папа вступился, хотя он обычно в эти вопросы не вмешивался, может, приснилось Джемину что умное, но он даже разрешил Сонхва отправиться вдоль Синего ската на поиски новых союзников и торговых возможностей. И даже взять с собой Хонджуна разрешил. — Он надеется, что мы передерёмся с тобой и всё само разрешится, — тихо сказал, не глядя ему в глаза, Хонджун и, вывернувшись из его объятий, отсел на край бревна. Они сидели тогда около того самого дома Чёрного лекаря, который таким странным образом способствовал их признанию. Там они теперь встречались. Встречались словно бы украдкой, словно бы и случайно, поймав взгляды друг друга — призывные и жаркие Сонхва и сердитые и смущённые у Хонджуна. Всегда приходил Хонджун к Чёрному лекарю, но никогда не давался Сонхва в руки до конца, не сидел дольше нескольких мгновений в его объятиях, не давался по-настоящему погладить, потрогать, даже от поцелуев смущённо отворачивался, если Сонхва пытался быть понастойчивей и поласкать его языком. А Сонхва не терял уверенности в себе и боевитого настроя, знал: он завоюет Ким Хонджуна. Омега будет с ним, будет его.

***

Но как только дикая боль обрушила его мир, эта уверенность пропала первой. Словно пьяный, он шёл, пошатываясь, по горящей, разрушенной, окровавленной слободе к своему дому и точно знал, что увидит там. Ноги отказывались идти, а внутри всё рвалось назад, в лес, где было ещё недавно так спокойно и правильно всё. Но он скрипел зубами и заставлял себя идти к дому, где только что закончилось всё, что было в его жизни. Вообще — всё. И хотелось выть, дико и страшно, как выли волки вокруг, в каждом дворе, качая в руках своих младших, тыкаясь носами в трупы в безумной попытке поднять затоптанных в пыль кровавым кочевьем старших. Но дикий вой Хонджуна настиг его первым. Он услышал его, хотя дом омеги был на другом конце слободы. Он услышал его, хотя горем было наполнено небо и всё вокруг Сонхва. Он услышал его — и понял, что его омега потерял всех, кто был ему дорог. И столько отчаяния и страшной боли было в этом вое, что Сонхва содрогнулся и упал, пронзённый этой болью, словно отравленной стрелой. Упал и на несколько мгновений потерялся в бессознании. В том — самом первом — бессознании вожака, которое никогда не проходит бесследно. В том, которое вместе с силами убеждения, вещими снами и умением (а вернее — проклятием) чувствовать боль стаи как свою, передаётся от одного признанного вожака к другому. Тогда, там, в этом первом своём бессознании он впервые и увидел его. Того самого жуткого кочевника с изрисованным красной краской лицом, искажённым жгучей, злобной радостью. Этот человек, словно вышедший из самых страшных его снов, смотрел ему прямо в глаза и молчал. На Сонхва же словно груз лёг камнем: он не мог пошевелиться, не мог двинуться — и самое страшное, что он не мог оторвать взгляда от жестокого и страшного лица кочевника. А потом тот раскрыл рот, и из него хлынула кровь, чёрная, густая и жирная как жижа болотная. И Сонхва прошило смертельным холодом, ужас пленил его сердце, он попытался зажмуриться, чтобы не видеть, как истекает кровью кочевник, но не смог — кошмар не исчез, продолжая глумливо маячить перед глазами. Внезапно жуткий кочевник забулькал кровью, и Сонхва услышал низкий, грозный голос, который принадлежал ему, этому мёртвому человеку: — Не вздумай противиться или мешать ему, вожак! Ты не принадлежишь нам, но будешь делать то, что нужно, если хочешь, чтобы жила твоя стая! Ты часть плана. Ты всего лишь часть плана. Не вздумай сопротивляться, иначе я отниму всё, что у тебя осталось, всё! — И голова мертвеца внезапно боком съехала с его плеч и рухнула прямо на Сонхва. Содрогающийся от ужаса, мокрый от пота, Сонхва очнулся, и его тут же скрутило невыносимой тошнотой, он едва смог отползти в кусты, где его вывернуло наизнанку какой-то тёмной, горькой блевотиной, отдававшей кровью. Словно чумной, он долго сидел у кустов и пытался отплеваться от неё, но избавиться от вкуса крови во рту так и не смог. Едва осознав себя, он потряс головой, стиснул зубы и, медленно, с трудом поднявшись на трясущиеся от странной слабости ноги, пошёл к своему дому. Пошёл — чтобы умереть там снова от разрывающей грудь боли, от дерущего горло воя, жуткого и отвратительного в своей беспомощности. И тогда он впервые понял, что самое страшное для него именно это — ощущение того, что он ничего не может сделать, ничего не может вернуть, никого не может спасти. Именно там, на коленях перед трупом отца, с мёртвым папой на руках, он поклялся, что достанет кочевье, что борьба с ним до полного его уничтожения станет главной целью его жизни. Тогда он ещё не знал, как не прав. Потому что главным в его жизни было вовсе не это. К счастью — совсем не это. Но чтобы это понять, он прошёл путь смертельных мук, на котором сдох бы, непременно сдох, если бы не...

***

Хонджун был рядом. И когда, едва придя в себя и похоронив родителей, Сонхва стал потихоньку собирать вокруг себя осиротевшую стаю, то он вместе с Юнхо и Сынмином стал помогать Сонхва восстанавливать жизнь в ней. Они вместе нашли это место — в глуши, без явных троп-подходов, но достаточно ровное, чтобы начать там строить новую слободу. В деревню к людям Сонхва его не взял, поехал туда с Сынмином, с каменным лицом выслушал оправдания — лживые и грязные, это он чувствовал — старосты. Вынес испуганные и полные затаённого недоверия взгляды, которыми их встречали там, у людей, теперь в каждом подворье. Это раньше встречали их с улыбками и угодливыми словами — их, могучих волков, сынов грозных лесов, сильных, несущих всегда отличную добычу, самых лучших покупателей, самых ответственных и честных обменщиков. А теперь люди видели их сломанными, побеждёнными, потерявшими всё, чем они дорожили, всё, что было у них ценного. И все, все они лгали Сонхва, все были в заговоре — это он понимал, но прямо спросить значило перепугать насмерть и добиться лишь очередной жалкой, опасной лжи. Так что когда к нему пришёл Ким Намджун, огромный мрачный кузнец-полукровка из этой деревни, он разрешил ему быть в волчьей стае не без дальнего прицела однажды узнать, какую именно часть своего горя следует волкам списать на бывших соплеменников. Вместе с Хонджуном и Сынмином, Юнхо и Чонхо Сонхва противостоял старшим альфам своей стаи во главе с Ю Чонвоном, которые сразу попытались оспорить его власть и всячески мешали ему действовать разумно, требуя, грубо и жёстко, чтобы Сонхва занялся исключительно местью, перестал маяться дурью и выстраивать что-то, как они говорили, на костях, требующих отмщения, потому что никогда ничего не выйдет у тех, кто пренебрёг давней традицией воздать смертью тем, кто осмелился полезть к волчьей стае. Но и Сынмин, и Чонхо говорили ему, когда у него и самого возникали сомнения на этот счёт, что только созидание, а вовсе не разрушение сможет восстановить стаю, только вместе что-то строя, смогут встать на ноги те, кто оказался на попечении Сонхва. И молодой вожак верил им, потому что и сам, заглядывая в своё никогда теперь не спящее сердце, видел эти же решения верными. Он поручил хитрому и сильному духом и телом Чонхо заняться поисками сбежавшего трусливым зверьём кочевья, которое они не нашли уже на следующий день — столь спешно оно снялось и ушло в туманные дали, в дикие леса, куда волки не могли бежать за ними, потому что тянуло их всех страшно к тому, что было когда-то их домом. И рвать вот именно эту связь было трудно. Молодые, оставшиеся без стариков, без их спокойного и разумного взгляда на мир, были склонны к отчаянию, к лёгкому забытью в горьком хмеле. Они добывали его у тех же людей, хотя и презирали, и ненавидели их теперь, но не трогали, опасаясь сурового наказа Сонхва, который сначала должен был выяснить всё сам. И помощь Хонджуна, Сынмина и Юнхо в том, чтобы настраивать молодых покидать плохо устроенные времянки, строить себе дома и заводить нехитрое, но своё хозяйство, была неоценима. Альфы действовали больше своим примером, просто молча работая, а Хонджун находил в себе силы ещё и говорить. С кем-то ласково, с кем-то — стыдя и упрекая, с кем-то — откровенно плача и умоляя не покидать их. Были и те, кому он давал суровый и жёсткий отпор, как тот же Чонвон, который и раньше недолюбливал Хонджуна, и Сонхва подозревал, что причины этой неприязни ему лучше не знать: ни к чему стае вожак-убийца. Именно Хонджун взял на себя заботу о трёх беременных омегах, которые сумели спастись. И именно на них ссылался и он, и сам Сонхва, пока без устали говорили с впадающими в отчаяние волками, говорили, что будущее есть, что опускать руки — последнее дело, что Чонвон и Гисон на самом деле только языком треплются, а всего-то и хотят, что поживиться на разгроме кочевья, которое Чонхо с разведчиками обязательно найдут и волки уничтожат, но всему своё время, а терпение — благо, поощряемое Мати Луной поболее прочих. Всякое они все говорили волкам, с ног сбивались, участвуя и в стройке, и в заготовках запасов, и в распахивании новых огородов, и в разведке, и в укреплении границ. Везде рядом были они — его друзья. Везде рядом был он — его омега. Только вот словно что-то застыло, замёрзло в душе Сонхва. Не к Хонджуну, нет. Он больше не чувствовал себя достойным этого омеги, потому что он, его истинный, страшно пострадал из-за того, что альфа Пак Сонхва, гордый своим поручением возглавить Большую охоту, увёл с собой в лес самых сильных, оставил слободу без особой охраны. А ведь отец пытался осторожно усомниться в этом! Но Сонхва убедил его, что Большая охота должна в этом году многое принести стае, что за зиму волки отощали, а значит, нужны были запасы, да и чтобы торговать с новыми соседями, тоже нужны были и шкуры, и мясо. И отец прислушался к нему. А значит, именно он Сонхва, был во всём виноват, и в том, что Хонджун потерял отца и кроху-братишку, которого обожал, тоже. Всё это словно отрезало Сонхва путь к Истинному. И душа его кисла и тухла, запертая его виной где-то в самой тёмной и сырой глубине его сознания, а он мог лишь благодарно смотреть на Хонджуна, но ни подойти, ни тем более обнять или поцеловать его — таких мыслей он боялся, как огня. Боялся, как посмотрит на него Хонджун, останься они наедине и дай омега волю всему, что было у него на душе, что скажет ему — неудачливому вожаку, который с трудом удерживал в своих погано дрожащих руках власть. Он не раз видел, как едва сдерживает слёзы Хонджун, вымотанный очередным разговором с очередным слабым альфой, отчаявшимся бороться со своей болью, но и тогда Сонхва мог позволить себе лишь отдать омеге свою порцию мяса и кореньев, наврав, что нет желания есть, укрыть его лишним одеялом, добытым для него самого Сынмином, и только иногда, когда было совсем невыносимо, — украдкой тронуть его волосы или ласково на мгновение приобнять за плечи в нелепой попытке утешить. А сам... Когда спускалась ночь, когда засыпали тревожным и горьким сном его товарищи, когда раздавался в лесу надрывный, полный неизбывной тоски вой Хван Хёнджина, волка, который не мог справиться с горем и обращался каждую ночь, чтобы в лесу выплакать свою обиду Мати Луне, беспокоя и отягощая сердца остальных мраком, который они все разделяли, — тогда на Сонхва обрушивалась вся тяжесть проклятья вожака обескровленной стаи. Его ломало, боль терзала его сердце и душу, он словно слышал сотни плачей — они все звали его и умоляли помочь, все, кто погиб в слободе. Он слышал плач детей, запертых в горящем доме, он слышал крики омег, человеческих омег, которые в неудачный час пришли в Волчью слободу по своим делам. Их, в отличие от волчьих омег, кочевники насиловали, прежде чем убить. Так было с его папой... И картины — одна кровавей и жесточе другой — мелькали перед глазами Сонхва. Без сна, с красными глазами и горящим от хриплого, едва сдерживаемого воя горлом он в своём доме (отстроился он одним из первых, и именно потому, что никого не хотел видеть рядом, когда вот так платил за то, что сделали с его стаей) сидел без сна и мечтал о том, чтобы закрыть глаза — и не открывать их больше для этого страшного мира. Или глухо стонал он в подушку, пронизываемый судорогами телесной боли, когда Луна восходила в пик и светила яростно ему в окно, спрашивая, горько сетуя на то, что он делает мало, мало, слишком мало! Он вставал задолго до света, шёл проверять посты, бегал и делал удобный сход к реке, чтобы можно было стирать, пилил деревья на заготовки, ловил зайцев и оленей, чтобы было, чем кормить стаю. Он безумно хотел хотя бы ненадолго забыться, чтобы кто-то забрал из его головы мысли о вине и боли, о том, что теперь ничего ему не поможет и он обречён на эту боль навсегда. На боль — без покоя. На боль — без любви. Он глаз не смел поднять вне дел на Хонджуна, но сердце его, постепенно отходя от онемения из-за потери, снова оживало для чувств. Они возвращались, и он томился, не ощущая долго запаха своего истинного — и бежал от него, стоило ему подойти ближе со своей бледной улыбкой на почти обескровленных губах. Он был бледен и несчастен, Хонджун, но он держался. И Сонхва, глядя на него, держался тоже. Однако давалось это ему всё хуже. Уже и Юнхо, беспокойно глядя на него, спрашивал, а точно ли вожак в порядке. И Сынмин смотрел мрачно и вырывал из его внезапно слабеющих рук тяжёлое бревно, чтобы не убился вожак. А Хонджун... Он словно таял прямо на глазах Сонхва, но сил подойти к нему, обнять, забрать себе — нет, у Сонхва не было этих сил. Он не смел. Он... Он был проклятым трусом, готовым отказаться от счастья, так как был недостоин его. И чем бы дело закончилось, страшно представить, но... Но однажды тёмным холодным вечером, когда занялась тревожным сном новая слобода, а Сонхва сидел на полу около своей кровати и бездумно пялился на луну в открытое окно, в его дверь тихо постучались. И запах... нежный, томительно прекрасный, желанный до боли запах горячего хлеба приподнял Сонхва и потащил к двери — перепуганного, пытающегося и не умеющего противиться этому запаху. Хонджун стоял на крыльце мокрый от начавшегося внезапно дождя и такой отчаянно несчастный, что Сонхва, зарычав и ни слова не сказав, втащил его в дом и обнял, прямо там, в сенях, не отпуская дальше. Омега был весь холодный и дрожал, его тонкие пальцы вцепились Сонхва в плечи, словно без этой опоры он мог упасть. — Что ты делаешь здесь, Джуни? — едва слышно прошелестел Сонхва, судорожно пытаясь остановить свои руки, которые так и норовили огладить спину прижавшегося к нему доверчиво омеги. — Что ты здесь в дождь делаешь? Ты же заболеешь... — Я... Я и сам не знаю, — тихо отозвался Хонджун, — просто больше не могу ощущать твою страшную боль, Хва... Больше не могу мимо проходить, когда ты так... — Он вдруг хрипло выдохнул и договорил глухо, сквозь сжатые зубы: — ...так страдаешь за нас всех, вожак. — Все страдают, — закрыв глаза и стиснув его чуть сильнее, ответил Сонхва, — а мне и положено. — Кем положено? — тут же отозвался напряжённо звонким голосом Хонджун. — Кем? Кто тебя наказывает так, Пак Сонхва? Кто смеет наказывать того, кто держит нас всех на своих плечах — и живёт ради нас? Скажи, кто это, и я убью его, слышишь? Пусти меня... Пусти. Я хочу выпить горячего, а то и впрямь ещё лихоманку схвачу. И он, решительно вырвавшись из рук Сонхва, скинул мокрый плащ на лавку и прошёл в кухню — новую, на которой мало пока чего было — но ведь Сонхва и не надо было многое, одинокому-то. Хонджун сам нашёл котелок и кадку с водой, зажёг огонь в очаге и поставил котелок на жаровню. И только потом обернулся к не сводящему с него взгляда Сонхва, нашёл глазами его глаза и поджал губы. — Зачем ты пришёл? — снова спросил Сонхва. — Именно сегодня — зачем? Взгляд Хонджуна забегал испуганно белкой по кухне, а потом он уставился в окно, за которым была непроглядная тьма. — К тебе пришёл, — едва слышно ответил он. — Потому что больше не могу... не могу, понимаешь? Больше не могу один. Сонхва, у которого внутри всё занялось болезненной тревогой, сделал несколько шагов к нему — медленных, осторожных, но Хонджун и не думал отступать. Глаз на него он не поднял, но когда Сонхва оказался в шаге от него, тихонько вздохнул и вдруг чуть развернул голову вбок и откинул её, обнажая горло. Сонхва снова зарычал, грозно, глухо и в то же время растерянно. Он не понимал, почему Хонджун так жесток, зачем вот так сейчас дразнит его, почему в его аромате, испуганно-остром, пряном, внезапно словно повеяло чем-то сладким... невыносимо, страстно приятным... — Джун... — Сонхва сделал последний шаг и оказался рядом с омегой. — Джуни... — Он осторожно обнял его за плечи, повёл по рукам Хонджуна ладонями и опустил их на его пояс. — Мой хороший... Неожиданно Хонджун поднял лицо, заглянул своими глазами — огромными, лучащимися в свете тусклых свечей — прямо в душу потерянного, терзаемого надеждой и страхом Сонхва, и прошептал: — Я ведь твой истинный, Хва... Я принадлежу тебе... и ты тоже — мой. — И, обхватив плечи Сонхва, потянулся к его губам своими.
917 Нравится 179 Отзывы 154 В сборник
Отзывы (13)