***
Детский плач... Нет... Несколько голосов... Детей было несколько... А ещё — стон, протяжный, полный боли... — Я приказывал целым и невредимым! — Он колдун! Он искалечил Наю! — Похую на Наю! Что скажет Мнео?! — Он жив же! Жив!.. Жив... да, он жив... И это он стонет — хрипло, страшно... Потому что боль разливается от его плеча по телу, выкручивает руку и заливает огнём бок. — В чём были стрелы? В чём, я тебя, блять, спрашиваю, сучий ты потрох?! — В волчаке! Как и у всех! — Сука! Сука! Зачем ты в него стрелял?! Он же человек! Он сдохнет, сдохнет же! Сука! Сука! И звуки ударов, хруст костей и мучительные всхлипы. Но это всё мимо, мимо его сознания, ему больно так, что он гнётся и хрипит, выплёвывая внутренности в диком кашле. — Что... что с ним? — Агония, блять! Волчак же! Сука, сука! Что я вождю скажу, что?! Агония... Есан пытается сосредоточиться на этом слове и не понимает его. Что это? Кто они — те, кто куда-то тащит его. Явно на какой-то волокуше, по кочкам, быстро, успевая при этом драться, грязно ругаться и отчаянно чего-то бояться. Вонь их страха забивает ему рот и горло, и без того словно изрезанное шипами розары. Агония... Смерть... Он умирает? Но почему?! Альфы — о, эта вонь может принадлежать только трём потным, грязным и насмерть перепуганным альфам в отчаянии — переговариваются, шуршит вокруг глухой лес, тьма перед глазами никак не желает рассеяться, а может, он просто пока не умеет открыть глаза. Что они там говорят? Волчак? Волчак... Да, что-то такое было у Чонхо... Кажется, он тогда сказал, что это самый страшный яд, который может прожечь шкуру волка, когда он зверем. Прожечь, если приготовить настой из этого редкого растения, смешать его с перечной мятой и... солью?.. золой... Чем-то там... Сказал, что это мало кому известно, что это тайна, да и цветы волчака найти почти невозможно... Впрочем, есть и противоядие, что-то там... простое... какое-то... — А вот для человека это почти всегда смертельно, — сказал тогда Чонхо, обнимая его. И когда Есан невольно отдёрнул руку от алых крохотных цветов в тряпице, он засмеялся и пояснил: — Это если внутрь и отваром попадёт, не бойся. Тебе точно ничего не грозит, хороший мой... Кто ж знал, да, Чонхо? Есан чувствует, как боль тянет тонкие длинные нити через его тело, справа, где рана, налево — к сердцу. Если достанет, он умрёт. А он не хочет умирать. Нет! Чонхо сказал тогда — почти смертельно. Есть исключения, о которых тогда Есан не удосужился узнать, глупый, наивный и беззаботно счастливый Кан Есан. Вот и подыхай теперь... Он тянется к собственному телу кончиками слабеющих внутренних пальцев, и перед его плывущим взором предстаёт его "тень". Дело — дрянь. Посреди зияет алая рана —воспалённая всполохами чёрно-синего огня по краям. Этот огонь дрожит при его приближении и словно щерится на него вспененными зубцами белого гнева. Есан понимает, что этот белый гнев надо убирать и срочно: именно он разъедает рану, делает её глубже и безнадёжнее. Он сосредотачивается, вытягивая из себя всё — всю свою боль, всю ненависть, что может найти. О, её мало... так мало! Отец — и его уверенность в том, что он лучше всех знает, что ждёт Есана. Ошибся! Этот старый хрыч ошибся! Никаким предводителем сильного племени свободных и счастливых омег Есан не стал, потому что не хотел становиться! Не хотел! Рана шипит и плавится, щетинится новыми всполохами, пытаясь освободиться от тонких кроваво-красных нитей, которыми тянется Есан, чтобы залатать её. Альфа морвы! О, он помнит каждого, кто тянул к нему руки. Махо! Всё с него началось, с него! С его искажённого чёрной страстью лица, с его презрительного и жестокого "шаманёнок!", с той боли, которую он причинил, — всё он! Он! Первая тупая влюблённость — и первая настоящая боль! Алые нити начинают покрывать белый гнев, вонзаются в него, словно всасывая в себя, становятся чёрными и падают, умирая, как первые ряды воинов, принимающих на себя первый, самый отчаянный удар врага. Поганая морва! Вождь, ухмыляющийся ему в лицо и презрительно кидающий: "А этого – подстилкой нашим, а потом тоже на кол, как и Кана!" Эти руки, что тащили его в холодный шатёр смертников к отцу, эти глаза, что ели его в предвкушении, эти пальцы, что порвали на нём одежду. Он больше не боится их, он их ненавидит яростно, страстно и тянет, тянет, тянет из этого чувства длинные тонкие крепкие алые нити, чтобы перехватить ими края раны и, зажмурившись и напрягая все внутренние силы, вырывая жилы из скрученного судорогой агонии тела, стягивать, стягивать их — эти края. Но этого мало, слишком мало! Ненависть застарелая, протухшая, высосанная его предыдущими обращениями к своей силе. Её недостаточно, и рана снова шипит густой белой пеной, съедая эти нити. Они плавятся, рвутся — и Есан ныряет глубже, уже не в простую ненависть, а в страхи свои, свою вину и боль, разрывая покровы, тонкие и нежные, так как появились недавно, чтобы укрыть эти свежие ещё раны. Ю Чонвон... Взмах руки — и острая боль от удара... Там, у колодца, он не смог почувствовать её в полной мере, а сейчас ему надо её почувствовать, и он, словно в замедлении пропускает её через себя. Речная камышовая вонь от руки альфы пронизывает его, продёргивает болезненно острой ненавистью. Глаза Юсона... Последний его взгляд — такой невинный и удивлённый... Нет! Нет, нет, это слишком, слишком больно! Но нити, алые спасительные нити становятся крепче, они хватают упирающийся белый налёт, растворяют в себе, а Есан кричит — от боли, от страха и горечи: "Юсон! Юни! Прости... прости меня! Прости меня, малыш Чиа, прости! Минхо, мой Минхо, прости, прости, братишка! Сонни, милый мой... Юнги, о, друг мой прекрасный, прости, что оставил тебя! Хонджун, брат... Простите меня, мне так больно! Минги... Минги! Прости меня, Минги, хороший мой! Прости, я так виноват! Я так виноват перед вами всеми! Простите меня! Хотя бы сейчас, сейчас, когда я умираю, простите, простите меня! Чонхо! Где ты, альфа! Спаси... Спаси меня! И прости — прости больше всех! Ты... Ты... Твоё прощение самое... нужное... Чонхо!!" Перед глазами словно рванулось всё белым, яростным, страшным, и на мгновение — короткое, вспыхнувшее и ударившее прямо в голову молнией — он увидел оскаленную в бешенстве пасть: острые белые зубы, огромные и страшные, а над ними — полные алого бешенства глаза. — Санни! Есан! Я иду! Не! Смей! Умирать! И тишина... И тёмная, перехваченная алыми нитями рана, тяжело и болезненно ворочающаяся в груди, вспыхивающая синими языками у швов, без капли белого. И полное опустошение внутри... Нет сил... Нет сил... Нет...***
Дети плакали снова... Почему это преследует Есана? Нет, на самом деле вопрос был в другом: почему он был всё ещё жив? И почему ему всё ещё больно? Не то чтобы он надеялся на прекрасный Свет в Верхнем мире среди Звёзд, но и провалы Вальду были бы, верно, лучше этой муторной, разливающейся по телу боли. Не острой, уже не выворачивающей всё тело, а самой поганой — ноющей, неизбывной и, кажется, вечной. Есан застонал и открыл глаза. — Хватит, — хрипло прошептал он, тут же зажмурившись от острого света, который залил ему глаза и ударил в голову иглами. — Пусть замолчат... Успокойте... детей... — Как их успокоишь? — ответил ему резкий, каркающий, грубый голос. — Эта мелочь вопит постоянно, так бы и убил этих поганых полукровок, выродков этих поганых. Орут и гадят! В этом голосе было столько злобы и презрения, что Есан смог продохнуть от мгновенного невольного напряжения. Кто это? Он снова медленно открыл глаза, пытаясь проморгаться. Голос был ему незнаком... вроде... Хотя... — Очнулся, значит, да, шаман? — Над ним склонилось лицо. Он снова попытался сосредоточиться, и марево стало постепенно таять. — А я говорил, что ты дивий колдун! Отлично, теперь эти суки будут мне больше верить! И ты поможешь мне, верно, шаман? Исправишь то, что натворил, и умрёшь мирно и быстро, без боли, да? Уж прости, отпускать тебя я не намерен, тебя мне подарили за верную службу поганой сурре, так что ты — мой. А у меня к тебе много зла скопилось, ой, много... Есан моргал, не веря тому, что доходило до него — медленно и неуверенно, но доходило. — Ну, что, очнулся, поганый кочевник? Очнулся? Жёсткая ладонь обхватила лицо Есана, и он невольно снова напрягся, пытаясь отогнать от себя назойливую мысль о собственном сумасшествии. Такого не могло ведь быть? Ему сказали, что этот человек... то есть этот волк... что он сдох! Что его покалечили так, что он обязательно сдохнет и никогда больше... никогда... — Ну, что ты жмуришься, шаман? Теперь боишься меня? А? Может, продолжим на том, на чём остановились? Помнишь, там, в доме этих шлюх? Когда ты убил моих друзей, помнишь? Думал, что и меня смог убить, м? — Альфа склонился над ним ниже, его горячее нездорово воняющее дыхание опалило Есану нос и губы, и он прошипел: — Я так хотел попробовать тебя, шаман... Знал бы ты, как хотел!.. Мы хотели этого все, я тоже, потому Юсона и бил, что он не ты, понимаешь? Что он самый уродливый был из вас, самый хилый и никчёмный! А я тебя хотел, да и Чонвон тоже... Ну, может, Хогё меньше, он на этой своей твари уже помешался, думал и говорил только о нём, а мы с Чонвоном... Мы очень надеялись, что ты придёшь, очень! Не пришёл бы, мы бы пришли к тебе сами. Крепкая, пахнущая какой-то неприятной горькой травой и потом ладонь накрыла Есану рот, а сам альфа склонился уже прямо к его уху и прошептал: — Ты сломал мне жизнь, вонючая кочевья погань... Слышишь? Из-за тебя я теперь служу таким же, как ты — кочевникам! Я, волк, перевёртыш! Я — служу им! Из-за тебя я дал им оружие против своих, против своей стаи! Потому что из-за тебя, сучья блевотина, мразь болотная, моя стая отказалась от меня, вышвырнула, как плесень, а этот хуёвый вожак, который предал нас всех, эта мразота сломал меня! Он запер моего волка! Располовинил меня! Изуродовал! Лучше бы убил, но нет! Слабаком всегда был и остался! Полукровка! Что с него взять! Но ты... Ты... Есан, который почти потерял сознание от нехватки воздуха, так как ладонь альфы и нос ему почти перекрыла, мучительно вздрогнул всем телом от того, что почувствовал руку волка у себя на члене. Пальцы, который вроде как сжались в попытке "приласкать", вызвали у Есана рвотный позыв, однако его мучителю было всё равно: он продолжил грубо и больно мять неотзывчивую плоть и шипеть, обдавая огнём ухо теряющего сознание от омерзения и страха Есана: — Ты мне поможешь, да, шаман? Ты ведь колдун, ты дивий сын, ты выблядок тьмы и леса, ты мне поможешь! Ты сломаешь барьер, который эта тварина Пак Сонхва поставил у меня в башке, и я снова стану волком! И тогда... О, тогда я перегрызу глотки им всем — всем! И тем, кого притащили эти... — Он вдруг запнулся, словно останавливая себя. — Неважно... — Он резко сжал челюсть Есану и повернул его голову вправо, а потом склонился над его шеей. — А ты знал, что если человека укусят двое перевёртышей, такая двойная метка убьёт его? А твоя, как я смотрю, не так давно была обновлена... А, шаман? И смерть, говорят, будет мучительной, понимаешь? Горячий, воняющий горечью полыни и перца язык прошёлся по шее Есана, и тот не сдержался: рвотный позыв выгнул его, и альфа невольно отпустил его и отпрянул. — Бля, мерзость! — брезгливо проговорил он. — Ты давай мне тут ещё наблюй, уёбок вонючий. Он резко дёрнул полностью обезволенного омегу на себя, видимо, желая его поднять, заставить сесть, и Есан благословил тьму, которая снова накрыла его, призванная пронзившей всё его тело болью. О, Звёзды... Пожалуйста... Можно больше не просыпаться?..***
Звёзды были высоко, а Ветры дорог равнодушно мелись мимо его измученной страхами души, и он снова воскрес, хотя так тянулся к благословенным корням Серых сосен. Было темно вокруг. И была тишина. Наконец-то. Сначала он не понял даже, что не так, а потом до него дошло: он просто провалился в прошлый раз в бессознании, и проклятые сны его не мучили, поручая прекрасной тьме. Но тьма в этом мире была мутной и мглистой, пронизанной лунным светом, лившимся сквозь щели прикрытого ставнями окна. Окно... Он в доме. "Не морва, — почему-то подумалось ему. — Не шатры. Не крассы... Не становище... И не плачут больше дети... Где я?" Он осторожно попытался приподняться, и у него это получилось. И даже по стенке выпрямиться и сесть, стараясь понять, в чём он одет и почему так перемотан какими-то тряпицами. Раны... То есть рана. Она была на плече, налитом томительно тупой болью. А ещё болела грудь и почему-то ныло в штанах. Он испуганно прислушался, внутренне поджимаясь. Нет, не сзади, что было бы откровенно страшно. Ныл член. И мгновенно поганое воображение предоставило последнее воспоминание: руки ненавистного альфы на нём. Видимо, он был груб... что ли? Имя... О, да, он слишком хорошо помнил имя того, кому его отдали здесь, в сурре (вот, как называлось это племя). Гихён! Это был тот самый Гихён, которого он не успел убить в доме Соёна и Юсона, тот, кого изгнали... Так вот, что значило в волчьем понимании "искалечить самым страшным образом". Гихёна лишили его волка. А слабым человеком жить он не привык, вот Сонхва и решил, что тот быстро пойдёт в чёрные провалы Вальду, если его выгнать и не дать возможности вернуться. Вот только выгнал вожак этого сволочного убийцу куда-то недалеко, видимо. И не смог избавить свою стаю и от этого мерзавца. Всё же трепетность, с которой волки относились к убийству своих сородичей, иногда выходила за границы разумного. "Надо встать и посмотреть, как бежать, — подумал Есан, медленно ощупывая тело. — Надо позвать Чонхо, надо дать знать волкам... Надо позвать на помощь, пока..." Он внезапно замер, прислушиваясь к звукам за окном: ветер? Или прошёл кто? В доме была тишина, ни звука. Но там, за его пределами, была жизнь. И Есана продрало дрожью от того, что он осознал своё положение: он в плену, это несомненно. И то, что его не связали, не заковали, значило лишь то, что его хозяева считают его слабым и неспособным подняться и сделать им что-то. Он напрягся невольно, выискивая в себе силы, и понял, что не так уж далеки они были от истины: источник сил в нём был едва заметен. Не пуст, так как боль мучила Есана, да и страх нарастал против его воли, но даже просто заглянуть в чью-то тень он сейчас вряд ли мог — так был слаб. Однако просто сидеть и ждать, пока за ним придут, он не хотел. Тело было слабо, голова слегка закружилась, когда он встал на ноги, пошатываясь и цепляясь рукой за изножье ложа. Но он не упал. И ноги под собой чувствовал, а значит, мог идти. Обследование комнаты, увы, ему ничего не дало: обычная обстановка, ложе, лавка под окном и какой-то огромный сундук, похожий на походный, с упряжным скарбом, такой был у него когда-то и всегда занимал почётное место в его шатре на долгих станах. Сундук был заперт, как и дверь в комнату, как и ставни на окне, запертые снаружи. Он приник к щели по верху этих ставен, однако в ночи, даже освещаемой мутной луной, мало что смог разглядеть, лишь кусты с голыми ветвями и какие-то смутные тени, что мелькали по двору, окружённому высоким частоколом. Он втянул воздух — только чуть примороженный воздух, чистый, без примеси чьего-то запаха. Он вытер пот, выступивший у него на лбу, и ощутил слабость в ногах. Присел на ложе и напряжённо стал думать, что делать дальше. По всему выходило, что надо просто ждать. Что он знал? Что проклятый волк Гихён, покалеченный Сонхва, нашёл дорогу от Синего ската к кочевью сурре, они взяли его к себе с тем, чтобы он открыл им тайну волчака. Откуда Гихён знал её, Есан представления не имел, да и неважно оно было. Главное, что взамен на эту тайну мерзавец потребовал себе его, колдуна-шамана, который мог, как считал этот полубезумный альфа, вернуть ему доступ к его волку. Есан не понимал, с чего Гихён так решил, как смог выследить его, почему эту слежку не заметил ни Чонхо, ни Чан, ни кто-то ещё из волков, что были рядом с ним в последние дни. Да и зачем было устраивать такой огромный беспорядок в деревне, поджигать дома, убивать... Есан прикрыл глаза. Он был уверен: в ту ночь, когда его схватили, он ощущал присутствие смерти, кто-то погиб там, в деревне у Синего ската, и не один... И зачем всё это было делать, чтобы забрать себе одного-единственного несчастного омегу, ему было совершенно непонятно. Это было глупо настолько, что он решил не делать поспешных выводов: наверняка те, что пленили его, долго ждать не будут и он всё узнает. А о том, что Гихён пообещал ему в награду лёгкую смерть, он старался не думать. Ерунда. Точно не Гихён станет его палачом. Есан злобно усмехнулся. Кто бы мог подумать, что существование малыша Хосока станет сейчас, в этих обстоятельствах, таким облегчением для него. Он прикрыл глаза и заставил себя дышать медленно, восстанавливая внутреннее спокойствие. Он сможет противостоять им. Не прямо — так хитростью. И вряд ли ему придётся стоять долго. За ним придёт Чонхо. Точно придёт, уже идёт, скорее всего. Он встрепенулся и попробовал потянуться "тенью", чтобы поискать... Никак. "Тень" была слабой, болезненно кольнула внутри отказом и не двинулась с места. Не было сил, совсем не было. Есан сжал губы и терпеливо выдохнул. Ладно. Он подождёт. И в это время откуда-то сверху раздался плач. У Есана вывернулось сердце, и он, вздрогнув, застыл с поднятой головой. Сначала тихий, словно малыш пробовал силы, плач начал набирать громкость, и уже несколько мгновений спустя ребёнок заливался воплями так, словно ему было ужасно больно. Этот плач... Он показался Есану странно знакомым. Может, именно этот малыш вывел его из состояния забытья? Может, именно он плакал... Ах, нет, тогда... Их было несколько. Есан с дико бьющимся сердцем прислушался, напряжённо всматриваясь в потолок, с которого, казалось, и шёл этот плач. Но нет, малыш в этот раз был один. И никто не шёл почему-то ему на помощь, никто не пытался его утихомирить. Это был не совсем уж младенец, ему явно было больше года: голос был басовитым, отчаянно громким, а ещё... У Есана сердце зашлось, когда он понял: в этом плаче явственно слышалось подвывание, волчье... то есть — словно щенок выл. "Волчонок! — с ужасом понял Есан. — Этот малыш — перевёртыш! Но как... Откуда здесь, у кочевья, волчонок?! И где его папа... Почему же никто не идёт к нему?.." — Тише, маленький! — умоляюще сказал он, и сам дрогнул от своего голоса: он был глубоким, негромким, но звучным. Есан прикрыл глаза, пытаясь "увидеть" малыша своим внутренним взглядом, но тень отозвалась чёрной иглой боли в горло, и он, задыхаясь, отступил. Ладно. Тогда ещё раз. - Тише... малыш... малыш, слышишь? — Есан взобрался на ложе и встал на нём на дрожащих ногах, чтобы быть ближе к мальчику. А потом, выдохнув и сосредоточившись, выпустил свой аромат, попытавшись подпустить в него тонкого и свежего покоя. — Малыш, тш-ш... Маленький, слышишь? Эй... Плач стих на несколько мгновений, и Есан замер, зажмурившись и выжимая из себя всё, что смог дать в запах для ощущения покоя. Видимо, малыш был альфой, потому что внезапно зарычал щеночком, а потом снова закуксился. — Тише, маленький, — снова требовательно сказал Есан, ощущая себя совершенно сумасшедшим и внезапно подумав, что было бы неудивительно, если бы этот плач ему просто чудился и он сейчас просто разговаривал с потолком в комнате. И пусть. Наплевать. Он закрыл глаза и сосредоточился, вспоминая... Эту песню пел ему когда-то папа. Давно... Очень давно. Пел с самого младенчества, наверно, а однажды сказал, что эту песню Есан споёт своему сыночку, самому главному в его жизни альфе. — Почему альфе? — фыркнул тогда меленький Есан. — Альфы всё тупые, злые и жестокие. У меня будет омега, я уверен. А папа засмеялся и стал гладить его по волосам. — У тебя будет альфа и омега, малыш, — сказал он. — У них будет странная судьба, они будут не обычными людьми, но первым всё же будет альфочка, просто поверь мне. Ты научишь его петь эту песню, и тогда он будет петь её своему братишке — твоему сыну-омеге. Так всё и будет, уж я знаю. Есан тогда поверил папе. А сейчас, вспомнив это, быстро стёр слезу со щеки и начал тихо, неуверенно, но полным и мягким голосом — таким, каким пел когда-то папа: У Серых сосен единый путь — всё вверх и вверх. Спи, маленький, спи... Неведом путь Звёзды, лишённой жизни страсти. Спи, маленький, спи... У камня на дне омута нет пути: он есть смерть. Спи, маленький, спи, Твой путь, юный барс, Большой и млечный — к счастью. Ему никогда не были понятны до конца слова этой песни. Он запоминал их звучание, и они очаровывали его своей загадочностью. А сейчас отчего-то ему стало на душе светло и печально, очень печально от слов, которые он пел. Малыш же, что так горько плакал наверху, затих, словно и впрямь слушал песню. Есан пел дальше — о пути Ветра Чёрных дорог, о том, как ходят волны в реке, о том, что сын Горного Барса будет счастлив, если пройдёт свою дорогу до конца и не свернёт, не испугается, не отвернётся от светлого и не поддастся тьме в себе. Путь к счастью эта песня обещала нелёгкий, но самый правильный. Потому что редко что-то простое и лёгкое бывает правильным. Есан пел, хотя малыш уже, наверно, спал, пел для себя, и собственный голос казался ему чем-то очень правильным во тьме этой страшной и непонятной ночи. Силы быстро покинули его, он лёг на ложе, на спину, так как любая другая поза приносила боль. И продолжал петь, постепенно слабея и затихая. Но даже на пороге сна, он всё пытался допеть песню до конца: Засыпай, юный барс, и сердце тебе путь твой укажет. Спи, маленький, спи... И в этот раз снова ни один сон не потревожил его. Он проснулся от того, что кто-то резко распахнул ставни его окна и в комнату вместе с болезненно-яркими лучами солнца ворвался крик: — Волки идут! Волки! Детей в дом вождя! Кроме альфы! Его — в подвал, о нём молчать! Пленников в холодную! Шамана — спрятать! И о нём ни слова! Быстро, быстро, быстро!