Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится.
Первое послание к Коринфянам
Днём я сама приехала к Платону Андреевичу. Визит вышел тяжким: кроме Розовского и его бамбукового лакея в доме больше никого не было. Я остро чувствовала пустой воздух — пока не чистый, но уже без чёрного смрада. Так пространство густеет, чтобы начать всё заново. Розовский был в кабинете, пил горькую, совершенно размытый и с заломами на белой рубашке, которая поникла расстегнутым воротом. Запах французского вина был крепким и оттого не будоражил — он мало отличался от духа русских кабаков. Я прошла сквозь молчание и соловевший взгляд, села рядом с ним на банкетку, притащенную к камину. Помолчали. Потом он спросил: — Вы верите в Бога? Не так, как все говорят, а по-настоящему? Он не запинался, голос не петлял пьяными шагами. И даже взгляд растопил пелену хмеля. Я пожала плечами. — Да. Без веры жить тяжело. — Он с вами говорит? — Каждый день. Это была правда. Я видела его знаки; случайные нити, переплетенные его рукой; внезапный луч посреди сумрака, распахивающий тени; случайности, которые никогда не были случайными. Фандорин, появившийся на моем пороге, и Лиза, однажды севшая на подоконник. — Он добрый, этот ваш Бог? — Он не должен быть добрым или злым. Добро и зло придумали люди. Розовский глотнул вина и поморщился, словно оно было невыносимо кислым — клюквенный морс. Я подумала: ему ещё предстоит научиться задавать правильные вопросы. Сплошная шелуха. — Он никогда не говорил со мной. — Это неправда. Он говорит со всеми на понятном им языке. А вы всё ждёте, что небеса разверзнутся и оттуда на вас посмотрит Он. И что это за человеческая тоска по поиску лишнего смысла! Платон Андреич, вера куда проще, чем вы думаете, и Бог окажется ближе, если перестать его отталкивать. — Я умолкла, смутившись морализаторства. — Вообще говоря, я пришла, чтобы сказать вам другое. Анук обрела покой. Теперь она там, где её залюбят. Мне больше нечего было сказать. Я встала, засобиралась, без слов, лишь шорохом юбок прощаясь. Он окликнул меня, когда почти вышла из кабинета: — И что мне теперь делать? — Вы крещённый? — Да. — Сходите в церковь, помолитесь, свечку поставьте. А если не верите — то раскреститесь, не мучайте чужого бога. У него и без вас хватает палачей. На улице меня ждал Фандорин. Без слов предложив мне локоть, он повёл меня к себе домой. Совесть шептала, что куличи так и не спекли, что потолки остались без побелки, что ко встречи Пасхи не готовы. А я никогда так не ждала Воскресения, как сейчас, и так в него не верила. — Как вы уговариваете в себе в-веру и духов? — спросил Эраст Петрович, когда мы проходили мимо храма и я перекрестилась, кивая хрустальному звону колоколов. — Обыкновенно. Верить можно во что угодно. — Но в церковь вы ходите и посты блюдёте. Я пожала плечами: — Вы ведь тоже живете в ограничениях, которые таковыми не мыслятся. А что до церкви… Людям как я приходится чем-то жертвовать. Я своё набесновалась, — вышло горше, чем хотелось. — Если думать, что умнее всех, скоро скинут с небес на землю. Я спала совсем немного, и всё вокруг казалось продолжением сна, облачным, выросшим из кисельных берегов. Плечо немного тянуло, но боль смыло вчерашним днём. — Спасибо, — вдруг сказал Фандорин. Я не успела понять смену темы, тона и мыслей. Переспросила: — За что? За что меня, вечно лезшую под ноги, благодарить? Он нахмурился, удивленный моему непониманию. — Как за ч-что? Это вы всё сделали и убийцу нашли. Меня даже в ваши помощники записать нельзя. Он разбудил смущение во мне. Я стала оправдываться: — Понимаю, как это для вас ново и… непросто — быть не главным героем, ещё и рядом с женщиной. Простите. Будь всё иначе, я бы никогда не стала вам мешать. Он остановился и взял меня за руку, словно только так мог наконец достучаться. — Милая Ванда, вы не мешали. Вы просто делали то, что следует. Без вас ничего бы не вышло. Я начинала понимать, к чему Фандорин клонит: то была не дежурная благодарность, а признание моей ценности. Наверное, только в преддверии Воскресения такое и можно было услышать. Во флигеле на Малой Никитской пыхтел чайник и сыпались с тарелки щедрой рукой японца нарезанные фрукты. Меня тронула эта безмолвная забота человека чужой веры — дома Глаша ставила на стол то же, что привыкла есть сама, и пост становился порой неловкой необходимостью. После пятницы всё вокруг ещё оставалось тонким, как рисовая бумага, воздух — слёзно-чистым, а в моей груди перекатывался хрустальный шар и звенел, как колокольчик. Я извинилась и ушла в спальню. Оконная рама не скрипнула, легко пропустив поток едва зеленого от готовящегося цветения ветра. Я не могла надышаться этими запахами чистой, заливистой весны. Оставалось последнее усилие. — Лиза? Она отозвалась не сразу, и слабее, чем прежде. Да, милая. У меня сжалось сердце. — Время уже подходит, да? Ты… Истончаюсь. Вам следует поторопиться, иначе я совсем пропаду. Ветер дышал тюлью, я ощущала, как почки на ясене заняты тем, чтобы не лопнуть раньше времени. Повсюду плыла зелёная дымка от разразившихся листьями деревьев. — И… И что надо делать? Заклинание, молитва, просто определенные слова? Я говорила ему, что предстоит отпустить, но не понимаю, как он это сделает. Я бы не смогла. Зачем такая пытка? Раскатистый свежий воздух лился в окно, словно вода. Я поняла, что плачу, только когда слезы стали прохладными пред открытым окном. Лиза извернулась так, что одарила впечатлением объятий. Ему не нужно ничего делать, Вандочка. Дарованная взгляду ясность упускала что-то в чужой душе. Мир уплывал, я обхватила себя за плечи, почти что поверх её рук. — Зачем же ты говорила, что ему нужно отпустить тебя? Чтобы мне было легче отпустить его. Я закрыла лицо ладонями и отпустила слёзы. Только теперь стало ясно всё. Протянувшиеся одной страшной бесконечностью тринадцать лет существовали не по упрямству заледеневшего сердца Эраста, а по воле её сердца, болеющего от недосказанности любви. Моя маленькая девочка! Сколько же надо силы, неизбывной, неубиенной любви, отчаяния — чтобы всем естеством держаться за явь! Эхом стать, отзвуком себя, но добраться, дожить, дотерпеть. Они шли к друг другу с чужих берегов разных жизней и разных миров, пробираясь через обломки распадающегося времени, осколки которого наполнили мои ладони. Бедные влюбленные дети… Помолись, Ванда. Мне отсюда нельзя. Долгим, бесконечным эхом перекатывался в груди колокольный звон — призрак завтрашнего дня. Ты любишь меня паче, нежели я умею любить себя. Не дерзаю просить ни креста, ни утешения, только предстою пред Тобою. Сердце мое Тебе отверсто. Приношу себя в жертву Тебе. Нет у меня желания, кроме желания исполнить волю Твою. Научи меня молиться. Сам во мне молись. Аминь. Дверь не скрипнула, открываясь, но воздух хлынул, взметнул занавески, толкнул в спину, прося обернуться. На пороге стоял Фандорин. — Вы много успели услышать? — дрогнув сердцем и голосом, спросила я. Он кивнул. И я отступила, отшагнула назад в самой себе, зажмурилась. Это их прощание, не моё. А Лиза, едва ли сильная и храбрая настолько, чтобы сделать больше трех шагов, упала ему в руки. Обнялись почти намертво, насмерть, до такой боли, которую живому человеку не понять. Она плакала, он гладил по голове и повторял — моя маленькая. Знаешь, я ни о чём не жалею. И теперь едва ли есть человек счастливее меня — неважно, на каком свете. Всё время, что я шла к тебе — оно того стоило. Теперь ты обнимаешь меня, и больше нет ничего. Это правильно. Лиза… Я боюсь оскорбить прощание просьбами, но умоляю — не будь к себе строг. Я всегда буду рядом, даже если ты не чувствуешь и не знаешь. Лиза, послушай… Я знаю всё, что ты хочешь сказать. Я тоже, Эраст. Всегда. Пространство выгнулось и сделало вдох, отворив все двери и сотворив пылинки из звезд. Непророченное, острое, как укол чистого чувства, и бесконечное разлилось в воздухе. Грань подошла совсем близко. Лиза выкарабкалась из его рук и, встав на цыпочки, поцеловала в холодный лоб. — Мы прощаемся не навсегда. В груди завозилось непривычное чувство — сдавленный плач возился и рвался, будто вовне его кто-то звал. Что-то протянулось из груди наружу, маленький магнит. Лизу звали с той стороны. Воздух загустел, ландыши брызнули росой в глаза, и я ощутила, как моя маленькая расправила плечи и вышагнула. Пространство навалилось на меня, я стала оседать, не видя ничего вокруг кроме какой-то белой пыли, что заволокла всё, и из рук сочилось тепло. За спиной встала Бездна, впереди — маячил свет. Такое безвоздушие случилось, что на мгновение стало страшно. Но маленькая перехватила меня за руку, страх отступил, а я потянулась за ней, на свет. Вандочка, не надо. Тебе рано. Она силой оттолкнула меня от себя, отстранилась и поднялась. И прежде, чем насовсем упасть в темное, глухое, одинокое бессознание, я почувствовала, что стала пустой и чистой.***
Проснувшись от неизбывного чувства пустоты, я спросонья стала озираться по сторонам, но воздух тоже был полый, потом всё вспомнила и заплакала. Откуда-то взялся Фандорин, и я уткнулась ему в плечо. Слёзы холодели, меня разобрал озноб, но вопреки всей дрожи я комкала в пальцах рукав его сюртука, боясь, что если он уйдёт — ничего не останется. — Всё хорошо, Ванда, — успокаивал он меня, — всё хорошо. В голове — неразбериха. Воспоминания пытались встать на свои места, путались в шагах, падали и спотыкались друг о друга. Катится горох по блюду, ты води, а я не буду, и голос отца, кому — единственному — была дарована милость именовать меня — Вана, и как осел на моей щеке его вздох, и как бабушка дарила слова, возвращаясь из своих путешествий, и студенческая коморка с вербным деревом над окном, и детский кашель, и признания — я тебя люблю (любил), я тебя не оставлю (оставил), и круги вальса, и крахмальные кружева, и… Фандорин подцепил мой подбородок и приподнял лицо. — Отчего же вы плачете, невозможная женщина? Из метели неосознанного вдруг выглянули строчки еще не написанного стихотворения:Будешь цвесть под райским древом,
Розан аленький! —
Так и кончилась с припевом:
«Моя маленькая!»
Я утёрла слёзы и прочитала эти слова вместо ответа. Он кивнул: — К-красиво. Чьи это стихи? — Понятия не имею. Едва произнеся их, стала забывать, словно ненаступившее время таяло, как морская пена. Окна были закрыты, и я встала, чтобы открыть одно. Закатное солне омыло всё вокруг, как первый дождь, и блики сияли громадными слезами. — Спасибо вам, — донеслось мне в спину. Я закрыла глаза, и силуэт маленькой любящей женщины отпечатался на веках. На минуту я потеряла границы своей души, и та стала размером со Вселенную. Время обратилось для меня в одну цепь, каждое звено которой было неразрывно связано с другими. Так красиво. Я стояла, не осознавая, но чувствуя всем телом, что фраза «время лечит» потеряла важную часть в переводе с языка Мира, и что теперь её все понимают неправильно. — Время не лечит. Время лечится. И однажды, в другом пространстве и мире, вы будете рядом. Навечно. Он хотел было меня коснуться, но передумал. Я улыбнулась: когда душа размером со Вселенную, любая мысль становится касанием. Мы стояли у окна, и свет лился прямо на нас, проникая через деревья, проходя сквозь листья и почки, и воздух сиял, и этот поток тепла омыл нам лица святой водой. Будто причастие от Бога. Я посмотрела прямо в свет — и улыбнулась. На мгновение мне показалось, что запах ландышей гладит меня по щеке. — Спасибо, — шепнула я свету. Эраст Петрович посмотрел на меня и словно тоже всё понял.