***
Запах костра, копченного мяса ударяется и смешивается вместе с ароматом солений, колбасы, свежего хлеба и сыра, перемешивается в носу и щекочет желудок… но больше всего Чон Хосок чувствует запах вина — красное, насыщенное, почти вязкое, оно так и просится прилечь на язык и станцевать на нем свой тягучий танец, но послушник лишь скромно сидит рядом с братом Намджуном, зорко наблюдая за ним: то, что может позволить себе брат Намджун, он может позволить и себе, но старший лишь без умолку болтает с мирянами. Хосок ведет взглядом вокруг: деревенские накрыли стол прямо во дворе, здесь же начали плясать от вина, громко шутить и смеяться; здесь же дети звонко хохочут, бегают с разноцветными лоскутными лентами, плетут себе венки из горных маленьких цветочков… Погибель лета особенно нравится Чону — в это время есть особый, почти осязаемый запах: уже почти не трава, но сено, холодная изморозь по утрам и вечерам, прогретое тепло днем… Уже почти скучающе, почти отчаявшись послушник натыкается взглядом вдруг на небольшую компанию молодых людей у большого зеленого дома по центру двора: девушки в ярких вышитых платьях, развалившиеся рядом ехидно хихикающие пареньки и вдруг… один-единственный взгляд, бескомпромиссно вглядывающийся в него. Незнакомец улыбается не только розовыми губами, но глазами тоже: могут ли глаза блестеть вот так при свете дня, когда яркое солнце стоит почти в зените? Могут ли они ослеплять так, что даже ярче светила на небе? Послушник очень хочет отвести взгляд и глянуть перед собой, послушник очень хочет разорвать это странное чувство, послушнику очень-очень хочется не видеть больше этого юношу. Но глаз не оторвать, ведь этим парнем Чон Хосоку хочется только любоваться.***
— Дом у нас скромный, но мы вас рады принять! — женщина проводит послушника внутрь, — кухню вы видели, там — наша комната с супругом, — она указывает дальше по коридору, — а здесь… комната сына… — она мешкается, — места вам хватит! — быстро кивает, — сжимая пальцы Чона, — это большая честь для нашей семьи и для нашего дома…! Рядом с вами мы будем чувствовать себя в безопасности! Женщина суетливо проходит вперед, открывая перед послушником двери, сама остается на пороге: — Если что-то нужно будет, дайте знать! — женщина румянится, — может быть… завтра мы сможем вместе помолиться? — Да… конечно, — Хосок заходит в комнату, быстро осматривается: она пуста, — брат Намджун с радостью составит нам компанию… Доброй ночи! Спасибо вам за все! Чон слышит, как закрывается деревянная дверь за спиной, как старые полы под женщиной скрипят, он слышит, как она суетливо уходит, как тихо закрывается в хозяйской спальне; только после этого парень может опять начать шевелиться и осматриваться. Комната пуста, одинока, почти холодна; выкрашенные в бледно-голубой стены, большие побеленные окна-глазницы на сад, крохотная заправленная цветастым пледом кроватка в уголке со скромным потертым распятием у изголовья. Плечи его ноют, когда он усаживается на кровать, расстегивает рубаху, тянет носом: запах парного молока впитался в чистенькое постельное белье, воздух почти плотный от сена и навоза. И когда он уже почти засыпает, двери вдруг тихонечко открываются, Чон вглядывается в темную щелочку и снова вдруг врезается в блестящие алмазики: теперь они сияют в ночи, отражают в себе слабый свет Луны из окна. — Я вас разбудил? — ныряет в комнату паренек, останавливаясь перед кроватью. Это заставляет Чона смутиться — больше в комнате нет приготовленных мест для ночлега, что же это получается…? И только потом он замечает приготовленное постельное белье на диване напротив: дурная голова, неужто занял постель сына этих добрых людей, приютивших его? — Я… я занял вашу кровать? — Хосок почти цепенеет, поднимаясь, прижимая одеяло к груди, облаченной в сорочку, — как же нехорошо, как же…! — Нет, нет…! — молодой человек вдруг делает пару шагов назад, начинает расстилать свое место, — мы с маменькой в ссоре, она делает вид, что не замечает меня, — смеется, — диван для меня, кровать для вас — так и должно быть. — Вы уверены? — Конечно… брат Хосок, — улыбается, чуть оборачиваясь, — мое имя Юнги… буду вашим соседом по комнате, если вы не против. — Как же я могу быть против! — восклицает, — я должен благодарить вас и вашу семью за такую доброту…! — Что ж, — сияющие глаза на лице снова блестят, юноша присаживается на диван, — надеюсь, вам у нас понравится… и вы задержитесь… Мне бы было интересно пообщаться с вами.***
Чон Хосоку нравятся эти пустынные, почти покинутые места, ему нравится залезать чуь выше на пригорки и созерцать природу, глядеть на жизнь деревни издали, а еще… …Ему нравится, когда Мин Юнги, сын людей, приютивших его, смотрит на него. Ему нравится, когда он бросает свои сверкающие взгляды и так улыбается, будто… будто знает все-все на свете. Чон Хосоку очень нравится быть рядом с Мин Юнги и еще больше ему нравится разговаривать с ним. Но ничто… ничто не может сравниться с моментами, когда они молятся: Мин Юнги обычно молится без семьи, без посторонних, но просит послушника сделать это вместе с ним; Хосок не отказывает, но отказывает его молодое сердце, когда Юнги берет его за руку, чтобы помолиться. Кожа в местах соприкосновений жжется, волнуется, щиплется, обжигается, но почти намертво прилипает к легким пальчикам парня… и руки его хотят быть вместе с руками Юнги, как мысли его хотят быть не о молитвах и не о Боге — они хотят быть о Юнги. Это плохо, очень плохо.***
— Что вы читаете? Юнги появляется, как всегда, внезапно, но… ожидаемо. Слишком страстно ожидаемо: сердце послушника до этого билось сбивчиво неровно, как бьются волны соленого моря о причал перед бурей. Чон Хосок поднимает голову, а внутри все перехватывает: ни то от начала бури, ни то от уже ее течения, которое он замечает только сейчас; Юнги смотрит сверху вниз, улыбается невинно, легко, но… но так уверенно, что это обжигает изнутри, выбивает из головы все намоленное, все сакральное… …Оставляет только грязное, мирское, земное. — Это описание жизни Святого Луки, — улыбается Хосок, отстраняясь от чтения. — Я хотел вам предложить кое-что другое, — Юнги чуть склоняет голову, переводя затем свои блестящие глазки выше, за горы, — там, за хребтом… цветут анемоны. Хочу собрать их и подарить маменьке, помириться уж пора, — ухмыляется, снова вглядываясь в черничную темноту глаз Чона, — у нас их называют горными розами, хотя на розы они совсем-совсем не походят. Вы когда-нибудь их видели, брат Хосок? — Не думаю, — смущенно качает головой. — Тогда, быть может, составите мне компанию?***
Тонкий стебелек алой горной розы дрожит на ветру, но Хосок смотрит лишь на пальчики, что умело обрывают цветы, собирая в букетик. Чон Хосок видел уже много икон, бывал во многих храмах и церквях, читал сотни библейских текстов, но самым божественным был он — такой походящий сейчас на пастушка Мин Юнги, бережно срывающий красные цветочки; ветер обдувает его почти со всех сторон, заставляет иссиня черные волосы разлетаться в стороны, а на почти бледном лице все так же светит улыбка и блестят глазки. Драгоценные камни были на многих церковных реликвиях, но ничто не могло сравниться с глазками этого юноши, ни что не могло перед ними устоять… и уж тем более не мог устоять всего-то Чон Хосок. Он и сам дрожит от вечернего ветра, но больше от чувств, больше от разрывающейся красоты момента, больше от осознания, насколько он грязен, низок, жалок, падок… Нельзя, нельзя… Мин Юнги как будто слышит мысли послушника, разгибает спинку, застывая: букетик в его руках трепыхается от ветра, он задумчиво замирает на мгновение, облизывая губки; взгляд Чона осторожно скользит на обнаженных тонких щиколотках, но быстро потом поднимает наверх, точно от проказы. Когда Юнги делает первый шаг навстречу, послушник понимает, что ему необходимо сделать шаг назад, ведь когда тот сделает второй, тот уже не сможет противиться. Юнги делает свой шаг — послушник Чон Хосок нет. Сердце истекает сочащимся страхом, мысли кричат об опасности, но все его существо, вся его природа… подается вперед. Мин Юнги застывает перед послушником, и пальцы его выбирают из букетика цветок — самый красивый из них, самый яркий, самый крупный… Мурашки танцуют на теле Хосока, когда он чувствует, как пальчики Мина аккуратно укладывают цветок за его ухо, потом почти случайно проходясь по его щеке, отдаляясь. Чон жмурится, Чон скукоживается, Чон сжимается ракушкой, выбрасывает из головы все ужасные, правда ужасные мысли, кусает самого себя за губу, но чувствует, что уйти он не сможет, не сможет шевельнуться, даже вздох — и тот с трудом. — Нельзя, нельзя…! — цедит через губы, чувствует у себя над локтем теплое прикосновение, — грешно! — Что — грешно? — он и впрямь будто не понимает. — Это…! — выдыхает, быстро качая головой, пытаясь отдалиться, — это все! — раскрывает глаза, — мои чувства, мои мысли… желания…! Нельзя! — задыхается, — я должен посвятить свою жизнь Богу, не мирским утехам! — Но почему? — Юнги подступает вплотную, — для чего…? — Я… — сглатывает, — верю в Бога, я… я должен… — Но почему Бог запрещает это? Почему он решил, что жить нужно, не чувствуя вкуса самой жизни? — Юнги становится серьезным. — Грех! — прыскает, почти вырываясь из хватки, желая закрыть уши, — грех, грех! Бог запрещает! — Но если Бог создал нас по своему образу и подобию, — рассуждает, переходя почти на шепот, — тогда все, что мы чувствуем… все… все, чего мы желаем — тоже от Бога? Зачем же он наделял нас этими качествами, если это грешно? — Он так нас проверяет, он… Чон Хосок вдруг понимает, что проиграл. Он хотел этого — хотел проиграть, хотел быть сломленным, он жаждал, чтобы Мин Юнги это сделал с ним — уже почти не с ним даже, только с остатками того, на чем он едва держится. — А что если нет? — рука Юнги поднимается выше, — что если… что, если Бог… познается так? — Как… — глотку иссушивает, — как — так? — В чувствах… Красные цветы разлетаются по ветру, когда Юнги бросается вперед, а влажные губы нападают на губы сухие; быстро стучащее сердце теперь бежит, и бежит оно совсем рядом с сердцем спокойным, но тоже наполненным; мысли спутываются с мыслями чужими, и поцелуй для послушника… …Становится вдруг тем, что переворачивает жизнь: это как внезапно пришедшее зрение невидящему с рождения; как возвращение слуха старику, не надеявшемуся уже вновь услышать даже собственный голос; как дар свыше… Это как сам голос Бога, твердящий, что такое не может быть под запретом, как самая сладкая песня, как теплый свет, как гладящая по голове рука… Чон Хосок хватается за губы и срывается на чужие чувства. Он закручивается так, что перестает понимать, где находится он, а где находится Мин Юнги: они становятся единой субстанцией пронизывающих колючих чувств. Он сломлен этим юношей и сломлен с радостью, он отдает себя теперь не Богу, но этим губам, он хочет стоять на коленях не перед Ним, а перед Юнги. — Я… я покажу тебе, — Юнги чуть отрывается, шепча в губы, дыша сорвано, дерзко, — я… покажу тебе, каково это, когда чувствуешь Бога. Я дам тебе его познать. Хосок хватается за парня, держит его за плечики, а тот вдруг… опускается ниже, перебегая пальчиками по худому торсу…встает на колени, тянет руку к тому самому месту, тянет руку еще ближе к смертному греху, он кладет свои ручки на бедра и выталкивает обоих на край пропасти, откуда оба срываются во взаимной агонии чувств.***
— Брат Намджун! Голос гремит в темной комнате, грохочет сначала ударами звука, потом почти бьет резко сжатыми пальцами на сорочке; Намджун пробуждается в страхе, еще не понимает, что он и где он… Но глаза напротив него блестят в темноте, и блестят они безумием и страстью; Ким зажигает масляную лампу на столе, и пробуждается теперь мгновенно. — Брат Намджун! — послушник еще крепче хватается за одежду, но старший почти брезгливо подается назад, немеет от страха и ужаса… — Хосок, что ты… — Намджун его осматривает с головы до ног… …И с головы до ног младший в крови; его лицо, руки, одежда… непозволительно чисты только его искрящиеся глаза. — Что ты натворил?! Что ты сделал?! — срывается Намджун, слыша, как деревня быстро просыпается, суетится ругается, — что ты…?! — Я познал… познал Бога, брат Намджун, — улыбается Чон Хосок.***
Бог пришел к нему, когда Юнги опустился на колени и расстегнул его штаны. Бог поселился внутри него, когда Мин делал приятно. Бог говорил с ним, когда губы его целовали губы парня. Чон Хосок горел и давал поджигать себя еще больше: на горе, в комнате, в сарае… Бог теперь всегда был с ним и больше всего, когда Юнги был рядом. Юнги… Если бы Чон Хосок смог бы распороть свою же грудину и достать сердце — он бы отдал его Юнги; оно бы горело и полыхало в руках, оно бы прожигало в ладонях волдыри и дыры, но Чон бы отдал его. Хосок готов был делать все, что скажет ему Юнги. И он делал.***
— Мы убежим, — Юнги дышит тихо в самое-самое ухо, отчего Чон покрывается мурашками, прижимает голого парня к себе, почти сжимая, потому что его отсутствие рядом ощущается болью физически, — далеко-далеко… Где нас никто не найдет. — Да, — соглашается, снова испивая новый поцелуй до дна, — мы убежим. — Поселимся в городе, где нас никто не будет знать, — прижимается, обхватывает за плечи, — будем любить друг друга… до самого конца. — До самого конца… — И никто нам не помешает… — льнет, — никто… — Никто, — повторяет в забвении, — никогда… не разлучит нас. — Даже мои родители, — Мин обхватывает лицо Хосока, смотрит в глаза, — но они могут… Хосок… они найдут нас везде, — сглатывает, — они… избивают меня. Держат взаперти. Морят голодом. — Что…? — Они найдут нас везде, — в страхе Юнги кладет голову на плечо, почти царапает спину Чона, — найдут везде… только если…***
— Он сказал мне убить их! — Чон поднимается с постели почти в истерическом припадке, и тогда Намджун видит окровавленный нож в его руке, — он сказал мне убить их, и я убил! — Кто… — трясется, — кто сказал?! — Тот… — улыбается, — тот, с кем я познал Бога… тот, кого я люблю больше всей своей жизни, тот… ради которого я все сделал… Я пойду за ним куда угодно — хоть на каторгу, хоть в ад! — Кто это?! — Мой Юнги… — отступает на шаг назад, — мы убегаем с ним сейчас… — Ты свихнулся! Ты…! Ты чокнулся! — приподнимается с кровати, — в тебе бесы! — Я никогда не чувствовал себя лучше…! — Хосок! — прыскает Намджун, — Юнги… умер уже год назад, что ты несешь?! Тишина трещит, режет уши послушника. — Что…? Ты… — не понимает, хмуря брови, — это ты свихнулся! Нет! Это ты сумасшедший, он не может быть мертвым! — заливается смехом, — это в тебе говорят бесы…! Но… но ты познаёшь Бога, тогда и поймёшь все! — Хосок… — Ким опускается, чернеет. Видит, как позади раскрывается дверь, видит, как внутрь забегают деревенские мужики, как валят обезумевшего послушника, как начинают избивать его, как кричат они и как кричит Хосок о том, чтобы Мин Юнги поскорее пришел и забрал его. Кричит о том, что они все равно будут вместе, несмотря ни на что. Намджун жмурится, дрожит, жмется к стене за собой, почти теряет рассудок от страха и от звуков обезумевшего избиения Хосока, он уже знает, что… что его не оставят в живых: он зарезал семью Мин, которая всего год назад похоронила сына. Поговаривают, отец и мать довели Юнги до Бога по короткой дороге.