Обратная сенсорика

NC-17
В процессе
179
1
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 66 страниц, 25 694 слова, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
179 Нравится 107 Отзывы 47 В сборник

3

Настройки
Примечания:
Ми Фенфанг зачем-то расставляет на журнальном столике фаянсовые тарелки. Новые, которые обычно предпочитают выставлять перед гостями, чтобы они увидели в них роскошь и изысканность. С рисунками по каемкам, а сами тарелки пусты. Под тарелки скрупулёзно ложатся салфетки, на салфетки вилки и столовые ножи с ребристым лезвием. А посреди стола уже покоятся треугольные сэндвичи. И все с обрезанной корочкой. Взрослые такой хернёй обычно не заморачиваются. Это детвора вечно просит корку срезать. Вот Ми её и срезала — по привычке, видимо. И теперь Шань вообще не всекает: вроде бы вот она неосознанная забота о ребенке — мать помнит и знает как делать ей сэндвичи на ланч. И та же мать не покупает ей игрушек, плакатов и ручек с розовыми пушистыми колпачками. Диссонанс такой, что Шань хмурится на пятно майонеза, которое расплывается белой густой мутью по тарелке и просто наблюдает. Наблюдает за тем, как Ми Фенфанг суетится, выравнивая каждую салфетку, склоняет голову, точно пытается понять идеально ли она все сделала — кивает, точно разрешая себе сесть. И опускается на кресло устало, грузно, но спину при этом держит ровно. Как этот вот — роботизированный, который по правую руку от Шаня. Только поза у него расслабленная: ногу на ногу, а рука лениво болтается на спинке кресла. Теперь он больше на человека походит. На какого-то стрёмного и пугающего. И обращается Ми Фенфанг именно к нему, строго укладывая руки на колени: — Я не понимаю… Вы сняли все отпечатки, забрали у нас компьютер Цень, изъяли даже кухонный стол… — косится в сторону кухни и морщится на истоптанный пол — куда По случайно просыпал чуток порошка, а по нему пару десятков раз потоптались ботинками в бахилах, вбивая черную пыль в стыки между досками паркета. — И отправляете всех неизвестно куда, когда сами должны искать мою дочь? Смотрит она не вопросительно. С претензией смотрит, с угрозой. Так львицы смотрят на каждого, кто пытается к их детенышам приблизиться — готовые кинуться в бой в любую секунду не мешкая. И львиц в таких ситуациях лучше успокоить. Поднять руки вверх, ладонями к ним, чтобы увидели — в руках ничего опасного. Да и ты сам не опасный. Ты помочь пришел, а не нападать. И говорить с ними надо осторожно, вдумчиво, как Шань и делает: — Нам нужно получше узнать о жизни Цень. Доброжелательно вроде вышло. Не по-собачьи, как он привык. Без оскалов, без рыка и быковатости. Непривычно это как-то. Непривычно и то, что краем глаза Шань замечает одобрительный кивок со стороны роботизированного. А вот на это уже не только оскалиться хочется. На это хочется от души так вызвериться. Шань в одобрении уже лет десять, как не нуждается. Шаню поебать вообще, только вот отодвинет свое кресло чуть подальше от запаха. Чуток. Шумно и привлекая к себе всё внимание, чего он уж точно не хотел. Но из двух зол — как говорится. Терпеть этот табачно-восхительный смрад он больше не может. Ни в носу, ни на языке. Поэтому чай госпожа Ми Фенфанг подала в самый раз — черный, крепкий — от которого Шань отхлебывает добрую половину разом и нихрена это не помогает. Тоже терпкий. Горький. И нихуя не смывает с корня языка привкус капель, пресса и кожи. Ми тоже отпивает, вздергивает гордо голову и со звоном опуская чашку на блюдце, продолжает, точно это повышение децибелов придает ей сил: — Вместо того, чтобы искать её? — смотрит на Шаня так, как смотрела госпожа Ши в школе, когда тот не выполнял домашнее задание: строго и властно. — Я знаю что такое, когда пропадают дети, детектив. Я — знаю. — цедит слова чуть не по буквам, кивает в подтверждение. А следом разочарованно потирает лоб. — Я учительница, я сталкивалась с этим. Один раз. — поднимает глаза, в которых отчаяние чуть не выламывает границы темной радужки, да и те уже трещинами идут. — И тогда всех подняли на ноги. Мы все, вся наша школа искала девочку — сразу. — морщится, точно ей противно с ними за одним столом сидеть и выдает уже яростно. Грозно. — Никого не допрашивали! Родителей не допрашивали! У отца Цень в руках всё та же чашка кофе. Остывшая и недопитая. Но он о неё почему-то греется. Прислоняет ладони крепко и мажет большим пальцем по буквам «Лучший папа». И хоть голова его опущена, хоть глазами он в надпись и не вчитывается, но точно знает что там написано. И точно убивает себя виной: ну какой он лучший отец? Какой отец, когда не смог, не сумел, не попытался даже защитить самое дорогое, что у него есть? По мужику сразу видно — начхать ему на дом, на порядок в нем, на следы полицейских повсюду. На тарелки эти сраные, фаянсовые, на салфетки идеально разложенные — на-пле-вать. Мужик в себе — себя терзает. Мужик в себе — себя убивает всё утро. Убивает и быть может — молится. Потому что губы у него еле видно шевелятся, повторяют что-то из раза в раз, но речь эта безмолвна и горька. Горьче, чем чай, поданый его женой. Горьче её слов. Этой горечью тут каждую стену пропитало, каждый угол, в котором уже туманом собирается отчаяние. Густое и серое. Такой туман бывает высоко в горах, когда после ливня это холодное и сырое — затягивает землю, обмораживает её, умерщвляет все пробившиеся сквозь почву травы и цветы. Это — останавливает всё живое. Погружает в долгий анабиоз. Это способно остановить и сердце, и течение крови по венам. Способно остановить всё, кроме тяжёлого чувства вины. Шань почти видит этот пожирающий всё хорошее туман, когда слышит, как подаёт голос роботизированный: — Чем больше информации о Цень мы получим, тем быстрее будет продвигаться расследование. — твердо готовит, но при этом умудряется вклинить в тон понимание. Умудряется с поддержкой обратиться к родителям Цень. Умудряется вот этим — как заострённым смертельным крюком — Шаня за жабры подцепить. Подцепить и припереть к невидимой стене. Подцепить и впиться в плоть намертво. И это почти больно. Почти разрушительно. И Шань надеется — что почти по касательной. Зато следующие озлобленные слова Ми не по касательной проходят, а прямо насквозь душу наизнанку выворачивают: — Оно будет продвигаться, если вы выйдете за мои, испачканные черным порошком, двери и будете её разыскивать с собаками и вертолётами! — её дрожащий палец — с сухой кожей, с траншеями вен на тонкой руке — указывает на дверь. На дверь действительно изгвазданную. На дверь, за которую Шань и сам бы сейчас бы пулей вылетел, чтобы приступить к поискам. Шань знает что делают с похищенными. Что делают с похищенными детьми — особенно. Особенно трудно такие дела брать на себя, потому что заканчиваются они, как правило — хуево. Заканчиваются остывшим маленьким трупом. Синим, или всем черным от истязаний. С выеденными насекомыми глазами и вырванными животными языками. И это не самое страшное. Страшное начинается потом — когда Шань это холодное тельце пакует в черный герметичный пакет. Когда касается синюшной кожи и видит что было до. Что было, когда он носился и искал. Когда терял время и не успел. Шань, блядь, знает. И это знание видит в глазах Ми Фенфанг. Не видит его только роботизированный, который тычет на планшет, открывая новую страницу электронного блокнота, помечает её и задаёт вопрос, прямо как по списку: — Чем она занималась в свободное время? Эмоций на его лице ноль в ебейшем минусе. Сам Кельвин от зависти бы удавился. Но давится тут только Шань — ядом и отвращением: так нельзя. С такой вот бесстрастной рожей, пропуская мимо ушей речь Ми Фенфанг и не пропуская через себя её отчаяние. Он непрошибаемый какой-то. Ну конечно — у жестянок нет чувств. Эмоций у них нет. У них есть задачи, которые те выполняют четко и по списку. У них есть пара заготовленных заранее фраз и таблица анализа поведения среди людей. А жизни — жизни Шань в нем видит ещё меньше, чем, в маленьком холодном те́льце, которое пакуют в черный герметичный мешок. Зато в жизнь включается отец. Он сжимает чашку так, что та скрипит под пальцами. Выдыхает через нос — и ноздри у него раздражённо раздуваются — смотрит прямо в глаза Шаню, точно понял кто тут человек, а кто нет, и хрипит убитым голосом: — А вы думаете у неё было свободное время? — коситься на Ми, качает печально головой и снова к Шаню обращается. — Супруга записала её на дополнительные уроки. Цень всё время занималась и почти не выходила на улицу. У неё и подруг-то нет. Это Шань уже понял. Не понимает только как вот эти двое вообще умудряются выживать вместе. Ми походит на Хэ Тяня. У Ми всё в идеальнейшем порядке и ходят домочадцы явно по струнке, по-армейски. А мужик этот вроде ничего. Вроде всё ещё не разучился чувствовать, как человек. И жену он явно не понимает. Явно тоже обвиняет. Но себя винит всё же больше. И ответ ему прилетает хлесткий, точно пощечинами наотмашь: — Детям нужна жёсткая дисциплина. — она фыркает невесело, точно муж такого ребенку дать не может. Зато может она. Сжимает руку в кулак так, что хруст слышится. — Твердая рука. Четкое расписание. — и на глазах она точно меньше становится. Старше на глазах становится, потому что теперь каждая морщинка видна. Из нее точно воздух выпускают, как из воздушного шарика — медленно и слабо. И она натурально сдувается, не держит больше осанку, ссутуливается, сцепляет руки в замок, словно сама себя поддержать пытается и говорит тихо совсем. — Ей самой придется пробиваться в этом мире и чем более подготовленной она будет — тем лучше. Говорит с сожалением. С раскаянием. Убийственно горько. И Шань от вопроса не удерживается: — Вас воспитывали так же? Всегда есть истоки. Истоки строгого воспитания, истоки свободного. Истоки доверия маленьких девочек книгам, где есть драконы, которые растят детей в лесу и заботятся о них. Истоки, которые Ми Фенфанг вспоминает с печальной улыбкой: — Меня — да. — и улыбаться она тут же перестает, точно в ней что-то резко перегорает, щелкает тумблером и вот она снова, как железная леди, не знающая что можно иногда позволить себе расклеиться. Что иногда, только лишь иногда, не быть тем самым железным стальным в семье. Она вздыхает напряжённо, точно её лёгкие окаменели, как и лицо. — А мужа — нет. Он считает, что Цень нужно больше свободного времени. Стук стилуса о планшет начинает раздражать всё больше и больше. А роботизированный записывает и записывает, точно информации он уже выудил на целый том. Кажется, ещё немного и его цифровая херовина пискнет о недостатке памяти и услужливо предложит удалить лишние файлы, чтобы продолжить работу. Отвлекается он лишь на то, что Чжэнь Фенфанг потирает лицо руками устало. И так же устало, почти шелестом, произносит: — Больше свободы. — он уже не раз поднимал эту тему. И не раз разговаривал с женой. И не раз проигрывал ей в этом вопросе. Он цыкает с сожалением, ставит наконец кофе на подстаканник и опирается локтями о стол, отчего ему приходится согнуться в три погибели. Но на жену при этом смотрит в упор, исподлобья, но не злобно, скорее жалостливо. — Мы заперли её в доме и она учит уроки, после учится готовить с тобой, потом занимается на фортепиано, а потом у вас уроки по дополнительным дисциплинам — это слишком. Речь, которую он произносил уже тысячи раз и на этот — Ми Фенфанг не пробивает. Не задевает даже, потому что та скрещивает руки на груди, подбирается и отвечает ему строго: — Она скажет мне за это спасибо в будущем. Отвечает так, словно тема уже закрыта и к ней она возвращаться больше не желает. Она уже всё для себя решила. Решила давно — вон там, у истоков. А Чжэнь — всё ещё нет: — Мы и в будущем будем её поддерживать. Чжэнь для неё слишком мягкий. Слишком податливый. Понимающий слишком. И слишком он за неё, чтобы продолжать спор. Он скорее углы сглаживает. Обтесывает. Наверняка верит, что любой остроугольный камень вода рано или поздно сточит. Но это поздно — уже может и не наступить, потому что Ми теряется на секунду, а потом с ещё большим гневом говорит быстро и почти задыхаясь, потому что вдоха не сделала: — Ты. Ты будешь её поддерживать. Не забыл? Не забыл, что со мной? — и вдох она все-таки делает. Вдох глубокий. Вдох смирившийся. — У меня чертов рак и я едва доживу до того, как она окончит школу. И держится. Она до сих пор держится. Сдувшаяся вся, сморщинившаяся, смаргивающая непрошенные крупицы слез, хмурящаяся. Сдерживается, потому что её по-другому и не научили. Держись или наебнешься. А потом уже всё. Потом не встанешь. Даже пошевелиться не сможешь. И она в это свято верит. Теперь верит и Шань: такой, как она нельзя ломаться. Не здесь и не сейчас. Поэтому и обросла вся ржавым железом, да скелетом из непробиваемой стали. — Поэтому вы делаете её сильной сейчас, верно? Вы её подготавливаете. — Шань смотрит ей в глаза, замечая, что та смягчается чуть. Та осознаёт — её поняли. Её поступки. Её решения. Её лишения. Всю её суть взяли и поняли, не выворачивая наизнанку, не препарируя понапрасну, не расковыривая в ней безобразные бреши. И не оспаривают. И из-за этого печали в её глаза на тонну больше становится. А в голосе скорбь такая, что она скрежетом по собственным ребрам отдается: — Именно. Я не тиран и не деспот. — она оглядывается куда-то на портрет молодой и красивой женщины. Чёрно-белый. Старый. — Моя мать умерла рано, но она успела меня подготовить. — и сила в Ми растет, множится на глазах. Силы в ней столько, сколько Шань видел разве что в Фанг, когда у той умирал пациент: она его оплакивала, а на следующий день шла на работу бодрой, потому что ей ещё было кого спасать. О ком заботиться. Кому посвящать себя. — Я научу Цень всему, что знаю сейчас, чтобы потом она не осталась ничего не знающей глупышкой. И Шань зачем-то к ней проникается. Зачем-то кивает ей в знак поддержки. Зачем-то хочет коснуться её руки со словами: ваше решение правильное. Но не делает этого, потому что знает, что внутри её тела боль. Острая, непрекращающаяся. Внутри неё все органы болят. И душа у неё болит. Она сама сейчас сплошная болевая, которую только задень — как её к чертовой матери на атомный выхлоп разорвет. Разорвет и самого Шаня, как разрывало от боли, когда он коснулся господина Вень, которого чуть позже отвезли в хоспис. Туда, откуда уже не возвращаются. У того тоже рак был. И ещё раз на себе это Шань попросту не выдержит. Он после Веня неделю валялся пластом, с тазиком рвоты около кровати. После Ми — вполне возможно, что проваляется он так не меньше месяца. — Ты лишаешь её детства. — голос Чжэнь больше напоминает шорох листвы — тихий, почти не слышный. И наверное — он действительно не хотел, чтобы его услышали. Но Ми Фенфанг разворачивается к нему резко и сдерживает себя, чтобы не влепить мужу пощечину. Но этого ей и не надо, каждое её слово ранит его гораздо сильнее, чем удары: — А меня сейчас лишили её! Из-за тебя, потому что ты забыл закрыть окно! — ранит пулями, которыми из мужика делают прогнившее решето. Ранит туда, докуда руками не доберешься. И оба они замолкают. И оба они умирают внутри. И обоих их раздирает, как однажды разодрало вселенную во время великого взрыва. Как однажды разорвало пространство тьмы ослепительным светом. Как сегодня их сердца в клочья разорвало пропажей дочери. Шань тоже молчит. Шань даёт им время немного склеить себя обратно. Не клеем, а так — кусочками высохшего скотча или ещё какой некрепкой хернёй. На таком долго не протянешь. А вот роботизированный тянуть и вовсе не собирается, сверлит взглядом убитую горем женщину, добивает её окончательно: — Госпожа Ми Фенфанг, это случилось бы, даже если бы ваш муж запер окно. Шань бы вдарил ему сейчас. Но за правду ведь не бьют. За правду принято истекать кровью, давиться сожалением и принимать её. Принимать в израненные руки и выть от боли, потому что чаще всего — правда это то, что проникает внутрь, как яд. Потому что чаще всего правда оковами по рукам и ногам. Правда удавкой на шее — до хруста сломанного хребта. Правда — это больно. И — вообще-то Шань и сам за правду всегда топит. Шань и сейчас, морщась, понимает, что лучше уж она, чем замки из песка и пустая, оглохшая и слепая надежда. Зато этого не понимает Чжэнь, спрашивая севшим голосом, спрашивая скрежетом, спрашивая с умирающей надеждой: — С чего вы взяли? Почему? Роботизированный отвечает, как по инструкции. Так, как ему эту информацию в жестяную бошку вместе с проводами скрупулёзно уложили. Так, как ответил бы безжизненный голос в автоответчике абонента вне доступа: — Похититель знал путь в комнату вашей дочери, знал куда идти и за кем, знал, как не поднять при этом шум. Скорее всего он следил за расписанием вашей семьи. — он показательно тычет в лист, наклеенный над фортепиано. Лист, где действительно от твёрдой руки, почти идеальным почерком, написано расписание. Начиная с 7:30 утра и заканчивая 10:30 вечера. И каждый пункт заполнен каким-то делом. На отдых там отводится всего-то час, раздробленный на 15 минут. Чжэнь прослеживает его жест и тут же утыкается лицом в руки. Давит из себя последнее, на что сейчас способен. Обращается или молит последнего, к кому может сейчас обратиться: — Господи, помоги ей. А Ми Фенфанг выуживает из кармана фартука телефон, укладывая его прямо перед Хэ. Кивает на него и холодным голосом сообщает: — Это ещё не всё. — пауза затягивает на долгие тридцать секунд, точно она не может с силами собраться. Она — которая железная и непоколебимая. Она — у которой сердце угольным камнем давно уже обросло. И решается, говоря всё на одном дыхании. — Утром мне звонили. Два раза. И молчали в трубку. Молчали. Я слышала его дыхание. Это был тот, кто забрал мою дочь? И теперь всё, что было понятно прежде — становится с ног на голову. Теперь непонятно ничего. Ни зачем предполагаемый похититель звонил Ми Фенфанг. Ни зачем ему на самом деле понадобилась именно Цень. Ни зачем Шань смотрит на Тяня, пытаясь найти ответ в нём, хотя всегда искал ответы в самом себе.
Примечания:
179 Нравится 107 Отзывы 47 В сборник
Отзывы (11)