5
14 июня 2022 г., 18:41
Дождь на улице и даже открытые настежь окна не помогают выветрить спертый, едва ли не пропитанный сыростью запах. Такой бывает в подвалах, где хранится много книг: смрад отсыревшей бумаги, разбухших корешков и типографских чернил. И в резонанс этому из коридора, откуда Шань вместе с федералом только что зашли в кабинет местного шерифа — несёт сладкими въедливыми духами. Секретарше — молоденькой девушке с длинной копной светлых волос эта сладость вполне подходит под её рафинированную улыбку, которой она их встретила. Улыбнулась приветливо и указала на запертую дверь с позолоченной табличкой: «Шериф — Лойд Оддинсон».
В департаменте, где работает Шань про этого парня ходят разные слухи. Да и о пригороде этом — всерьёз их почти не воспринимают и называют скорее общиной. Закрытым обществом, где свои порядки и свои припизднутые богатеи со своими припизднутыми обычаями.
Выехав сюда на машине с ребятами из отдела — Шань и представить не мог что его ждёт. Ехать пришлось долго, 1.5 суток с остановками на 15-минутный перекус — и совершенно не ясно с какого рожна отправили именно Шаня с его мелкой командой. Ребята у него не плохие, но думают туго, словно вместо мозгов у тех перегретая на солнцепёке жвачка, а действуют пацаны медленно, точно в каком-то ленивом полусне. Один только По, учитывая его размеры и неповоротливость — проворно обходит остальных, надувая раскрасневшиеся щеки от гордости.
Но По сейчас нет — он занимается расстановкой привезенной техники в каком-то лесничем домике, который им предоставили в качестве штаба. На самом, ебать, отшибе — у кромки зловеще-высоких сосен, уходящих в туманные горы.
А Шань тут — рядом с федералом, который задумчивый настолько, что сам Огюст Роден с его статуей «мыслитель» — разнёс бы в пыль своё бронзовое творение и принялся выскабливать профиль Тяня на первом, что попадется под руку.
Шериф, в отличии от федерала задумчивым не выглядит. Лицо у него — пиздец. Попервой кажется, что это сбежавший из глубокой чащи лесник, у которого в широкой бороде должны были застрять опилки и древесное крошево, на щеках остаться следы грязи, а на теле обнаружиться языческие татуировки, которые непосвящённый понять не сможет.
Ни опилок там нет, ни грязи, но выглядит мужик более, чем сурово. Смотрит исподлобья, стучит крупным пальцем по простенькому столу и вглядывается поочередно в прибывших, точно их мысли считать пытается. Да и форма у него какая-то странная — вместо привычной шерифской звёзды — какая-то серебряная круглая херня, расписанная рунами. И глаза, совсем голубые, отдают льдами Арктики и отсвечивают северным сиянием, когда тот слегка голову проворачивает, указывая на потёртые кресла у его стола. Кивает вместо приветствия и басит раскатистым сильным голосом:
— Такие преступления в нашей области… — поджимает губы, проходится пятерней по роскошной бороде и морщится слегка, ловя взглядом остывший кофе. — Редкость. — а потом глаза поднимает и пронизывает холодом, да таким, что кровь вот-вот должна схватиться жидким азотом. — Были редкостью. Пропало уже три девочки. Двоих нашли.
И совсем хмурым становится. И теперь Шань понимает — фамилия Оддинсон ему пиздец, как подходит. Ну чем этот вот суровый дядька не сын самого Одина, о котором столько уже книг написали, да фильмов сняли. Этого бы на роль взяли даже без кастинга — чисто из-за внешности и манеры общения.
— Живыми?
Шань хмурится на голос федерала. Глухой какой-то и опустевший. Словно он все силы сегодня потратил. Немного жизни сегодня потратил перед Ми Фенфанг, а жизни у него и так совсем мало оставалось. Он же сам говорил — отказался. Отказался, но ту часть, что всё ещё была в нём — показал.
И не смотреть на его руки, невозможно. Невозможно не щуриться на фирменный пиджак и черную рубашку, потому что Шань знает что под ними. Шань плохо разглядел, но и этого немногого хватило, чтобы оно прочно в башке засело. Засело высверливающей мыслью в черепной коробке:
снова увидеть.
Убедиться.
Каждый сантиметр рассмотреть, а потом пальцами по ним, как хирургическими стежками, чтобы затянулись сильнее.
Федерал обращает на этот едва ли не жадный взгляд внимание и тоже слегка зависает. Склоняет голову, точно понять пытается и тихо хмыкает. Хмыкает и тянет губы в едва уловимой, совсем незаметной для окружающих ухмылке. Или улыбке. Или в оскале — хуй его разберёшь. И глаза, примораживает уже к его губам.
К этой вот недоулыбке.
К этому вот недооскалу.
К этому вот хищному.
Федерал шепчет Шаню что-то, чего Рыжий уловить не может — в ушах писк стоит такой, что по децибелам бьёт все рекорды и кажется, что перепонки уже давно должны были разорваться от такого давления, а из ушных раковин потечь кровь.
Но течет почему-то совсем другое — рот слюной наполняется неестественно быстро. Неестественно непривычно. Потому что Шань на эти губы смотрит, которые бесшумно звуки произносят и зачем-то ощущает их на себе. Они в его собственные губы тоже что-то неразборчивое шептали — быстро, жарко, рычащим шёпотом. Влажные от слюны Шаня вперемешку с его. Сладко-мятные не то от пасты, не от от жвачки.
Вкусные такие, блядь, губы.
Шань так и сидит обездвижено, боясь пошевелиться, боясь попасться федералу, как боится подросток, пряча порножурналы под матрас.
И ведь они всегда — всегда попадаются.
Попался и Шань, потому что Тянь хмурится, не получая ответа, ведь вопроса Рыжий так и не услышал, не просёк, упустил, как упускает и то, что федерал тычет в него локтем, раздражённо спрашивая:
— Какого хрена… — и снова происходит это. Снова через одежду, хотя раньше для Шаня это был чуть ли не единственный способ уйти от видения. Но этому ублюдку и одежда не помеха, Шань перед ним всё равно, что голый. И действительно же — голый, снова в видении: лежит на кровати дыша часто и прерывисто. И фразу роботизированный зачем-то в видении продолжает ту же, что и в реальности. — Какого хрена ты такой нетерпеливый?
И теперь видно яснее. Видно лучше. Видно чётче: рука Шаня, обмотанная галстуком федерала, за который Рыжий тянет того на себя с силой. Тянет и скалится тому в ответ, распущенно, медленно проводя языком по линии собственных губ. Облизываясь в предвкушении. Смотрит яростно на расстегнутую рубашку, которую только сорвать с Тяня остаётся.
Сорвать и самому уже окончательно сорваться.
Двинуться окончательно.
Окончательно озвереть от этой нереальной одержимости им.
Шань освобождает руку, распуская галстук, отшвыривая его куда-то за спину, где слышится тихий шелест падающего шелка. И тут уже цепко хватается за края рубашки.
Дорогая ткань чуть не трещит под пальцами и Шань знает — за эту шмотку ему придется расплачиваться долго. Шаню на это настолько похуй, что он дёргает её вниз, пока не нарывается на рукава, что плотно держат две пуговицы. Ещё рывок — и капля пота, срывающаяся с волос федерала прямо на собственный лоб. Холодная. И его холодный, в одночасье обледеневший взгляд, когда Шань нетерпеливо дёргает тряпку ещё раз.
Тянь выдыхает судорожно, вырывается, одним движением натягивая на себя рубашку и наклоняется ближе, одним лишь опасным взглядом давая понять — запрет.
Не снимет.
Не покажет.
Не обнажится полностью.
Телом — нет. Но в перерез с его действиям — он плотно, почти до хруста сжимает запястье Шаня, вынуждая того поднести руку к его груди. Прямо посередине, где уже нет капель, зато есть это.
Ритм бешеный.
Там мертвые петли сметаются перебоями клапанов.
Там бьётся так, что Шаню кажется — он не просто касается сердца федерала:
он держит его в руках.
Не сам держит. Ему не позволили. Не вынудили. Ему его вручили добровольно и с наивной надеждой: ты только не разбей.
Шань глаза поднимает в недоумении и смотрит на застывшего сверху Тяня. На растерянного слегка, но уязвленного, на готового, что Шань сейчас это сердце в кулаке на атомы раздавит. Секунда затягивается смертельной удавкой в вечность.
Но и её Шаню не хватает, чтобы сказать: я не причиню тебе вреда, слышишь?
Её хватает лишь на то, чтобы Шаня вышвырнуло обратно в реальность, где шериф придвигает снимки, которые перед глазами плывут. Всё плывёт: само пространство движется, разгоняется орбитально настолько быстро, что Шаню приходится вцепиться в края кресла, где обивка ободрана.
Её хватает лишь на то, чтобы закрыть глаза на секунду, чтобы в себя прийти. И обнаружить, что правая рука так и сжимает в ладони чужое сердце.
Сердце живое.
Сердце израненное, как у забитого зверя.
Сердце, что ему в видении зачем-то запросто доверили — обнажили, не обнажая тела.
Пульсация в руке не проходит — и пульс этот точно не свой. Его это — федерала, который на Шаня только морщится и шипит, чтобы тот собрался, он на работе в конце концов.
Они, как два разных человека. Один стальной, холодный и мразный до отвращения. А второй — горячий изнутри, уставший и доверяющий до кома в глотке. Два разных в одном Тяне.
И Шань не понимает кто из них настоящий.
С мысли его сбивает голос шерифа, который указывает на первые две фотографии:
— Посмотрите сами. — фотографии жуткие, хуже, чем в фильмах ужасов.
На одной из них растрёпанные светлые волосы, которые измазались в грязи и запутались в сгустках засохшей крови. Тельце почти чёрное от пыток и только подбородок и пятки синюшные. Губ нет вообще — губы обглоданы, губы почти вырваны и на их месте запёкшееся некрозное месиво. Рот девочки раскрыт в немом крике животного ужаса, от которого желудок сводит судорогой — Шань почти его слышит. Шань знает — умереть вот так: в грязи, в истязаниях, в агонии — страшнее всего.
На второй почти тоже самое, та же поза: на спине и раздвинутыми насильно ногами и руками, зарывшимися в землю от боли и страданий. Только у этой девочки зубы сцепленны крепко, точно она терпела, не поддавалась, не кричала, как та — первая. И губы её застыли навеки в отвращении и злобе. Лишь на расширенных глазах покрытых белой мертвенной пленкой — отчаяние, а ниже разводы слез, которые очистили часть ее лица от грязного месива мокрой земли.
И это приводит Шаня в норму. Приводит в ту норму, когда злоба охватывает каждый атом и затапливает глаза красной пеленой. Злобой, которая рвется наружу внутренним воем, с которым хочется ринуться на могилы девочек и увидеть ублюдка, который с ними это сделал. Увидеть, выследить и убить самому. Медленно, жестоко и вот так же больно.
Шериф дожидается, пока они снимки изучат и продолжает, уставше потирая глаза:
— На нашей земле уже стоит два мемориала, где много мягких игрушек, фотографий и выжженных до основания свечей. И их всё приносят и приносят. — он взмахивает рукой куда-то в сторону, точно зная где эти мемориалы установлены. Точно каждый день сам ходит туда, чтобы свечу зажечь и поправить покосившиеся игрушки. Втягивает медленно спертый воздух носом и продолжает, с лютой тоской. — Дорожки ведущие к мемориалам уже ломятся от плю́ша, цветы висят на деревьях, а эти свечи… Свечи никогда не угасают, потому что их зажигают каждые два часа.
И нет тут больше сильного мужчины, который гордо носит фамилию Оддинсон. Нет тут больше мужчины, походящего на скандинавского бога — всемогущего и всесильного, устрашающего.
Перед Шанем теперь человек. Обычный человек. Скорбящий и растерянный. Выгоревший, как те свечи — только зажечь его некому. Лойд откидывается на свое кресло, которое отзывается глухим скрипом и на фото старается не смотреть. Шань уверен — они и так ему по ночам снятся.
Шань уверен — ему самому по ночам теперь уж точно и не такое сниться будет.
Будет нечто ужаснее.
Будет Тянь, его сердце в ладонях и дикий стояк.
Лучше бы трупы — чесслово. На них ни стояка нет, ни зверского желания завалить и содрать эту чёртову рубашку, которую содрать не позволяют. Лучше бы трупы — с ними спокойнее. С ними привычнее — они все попервой снятся всем, кто их видит, кто их в черные мешки и в морг. Они молчаливые, холодные и взгляды у них полны тоски.
Сердце пронзает жгучей болезненной судорой — Тянь ведь такой же. Взгляд у него такой же, как у тех мертвецов, что по ночам приходят и тихо смотрят. Разницы никакой, кроме того, что выглядит тот, как живой. Никакой, кроме биения сердца в ладони Шаня до сих пор.
Федерал сидит и снова чиркает что-то в планшете, спрашивает, не поднимая глаз, внимательно во что-то вчитываясь:
— Ваши люди очень серьезно относятся к таким ритуалам. — поднимает глаза и смотрит вопросительно.
А на планшете Шань краем глаза замечает открытую вкладку, где собраны крупицы информации об этой общине, куда их занесло.
Шериф кивает серьезно:
— В точку. — тычет пальцем в сторону Тяня, в подтверждение его слов. — Ритуалам. Это не просто мемориалы. — и немного напрягается, испытующе переводя взгляд с Рыжего на федерала. — По нашим поверьям — только благодаря запаху северных орхидей и огню свечей, ушедшие навсегда дети — находят дорогу домой. Во тьме очень сложно ориентироваться, а там, куда они попадают — вечная тьма. — он обводит руками кабинет, точно показывая, что тьма есть даже тут. — Вечная. И наша задача — упокоить их души, чтобы они не были поглощены тьмой. Не стали ей.
И говорит он тотально серьезно. Без тени улыбки или сомнения. Он в этот ритуал верит. Верит не потому что с детства так приучили, а из-за чувства вины.
Лойд живыми этих девочек не нашёл. Не спас их в этом мире. А теперь, мучаясь совестью, изо всех сил пытается спасти их в другом. Привести их домой. Привести их к покою и миру. Освободить. Похоже, это даже федерал улавливает — кивает согласно, но вместо слов поддержки, интересуется:
— Не могу припомнить к какой религии могут относиться такие ритуалы.
И ему реально интересно — он даже вперёд немного подаётся, скользя взглядом по Шаню. Взглядом неясным, недоверчивым. Взглядом, который в видении был совершенно другим.
Шань распаляется от этого. От этой вот уёбищной показухи. От холода этого, когда в его руках сердце федерала пульсирует. И психануть хочется, как подростку — вскочить, рыкнуть что-нибудь обидное, задевающее за живое, колкое и хлопнуть дверью так, чтобы стены дрожали.
Чтобы не было видно, как дрожит при этом сам Шань.
Или к стене эту мажористую падлу прижать и прошипеть почти в самые губы: совсем ахуел так смотреть?
А потом разозлиться ещё сильнее: совсем ахуел меня в такие видения втягивать?
И уже с нескрываемым разочарованием и шепотом: не тому ты сердце свое вручил, Хэ Тянь. Не тому.
Но Шань держится, сцепив зубы. Слушает шерифа, точно это поможет расслабиться и забыться:
— Ни к какой. Все и каждый тут относят себя к неоязыческим Асатру. Наш городок кишит поверьями и легендами, которые изучают даже дети в школе. Все и каждый их знает. Все и каждый в них верит.
Шериф дёргает плечом неодобрительно, а потом взмахивает рукой: ну и хер с ним. Он с такой системой не согласен. Поэтому вопрос у Шаня напрашивается сам собой:
— А вы?
Оддинсон приподнимает вопросительно брови, точно вопрос его врасплох застал. Всплескивает руками, опуская их на стол и царапает неровную поверхность столешницы, отвечая:
— Мне хочется верить. Очень. — качает печально головой и голос его щетинится скорбью. — Но ни один мифический монстр не способен сделать такое с детьми. Это дело рук человека. Того, в чью душу проникла тьма.
Шериф где-то на границе. На границе веры — на этом нелёгком перепутье: где пойди направо и убийства девочек будет легко объяснить мистикой. Где пойти налево и утопись в глухом озере отчаяния, понимая, что мистики тут никакой — тут криминал и зло в чистом неразбавленном виде.
Тянь тоже это замечает:
— Вы не здешний, верно?
Шериф пожимает плечами, точно верного ответа у него нет:
— Не совсем. Я жил тут до 7 лет, а приехал обратно уже в 22 года. — кивает головой на окно, за которым горожане спокойно по своим делам спешат. Где горожане отличаются от тех, кого привык видеть Шань. Прически у них другие, да и одежда. Повадки у них другие. — Влияние культуры этого городка не сильно коснулось меня. Настолько, чтобы я немного верил, но не настолько, чтобы я с фанатизмом доказывал вам, бравым ребятам, что похититель — это какая-то мифическая дрянь.
Оддинсон хмуро оглаживает густую бороду и секундно прикрывает глаза, давая понять, что сказал всё, что он хотел.
— Мы благодарны вам за это, шериф. — Тянь кивает ему и кажется — действительно благодарно.
Шань заметил, что этот честность любит. Когда к нему с честностью. Но сам Тянь избегает её, как огня. Сам с собой не честен. Разве что с Ми почему-то ею поделился.
Шаню на это и рассчитывать не стоит, потому что федерал показательно избегает его, отворачиваясь и рассматривая кабинет, словно тут много чего интересного. А тут только стены со стендом, где другие кровавые снимки висят все тех же двух девочек и заключения экспертов в распечатанном виде, целой кипой на столе. Шериф косится на них с сожалением, кривит брови болезненно и произносит уставше, точно не спал века подряд:
— Я буду вам благодарен, если третьего мемориала не придется устанавливать. Потому что устанавливал их я. — он голову опускает, прячет тоскливый взгляд, врезаясь подушечкой большого пальца в посмертное заключение, словно это может ему помочь не чувствовать себя настолько паршиво. Словно боль от режущей бумаги на пальце переборет ту, что бесами раздирает его плоть изнутри.
Но оно не поможет.
Ничто не поможет и только сейчас Шань начинает понимать шрамы на руках Тяня — внутри ему настолько больно, что снаружи он эту боль заглушить пытался. И судя по всему: безрезультатно. Судя по всему — демонов в нём миллиарды, и он один против них. Он уже еле живой против них.
Такой же вот, как шериф, который с тяжёлым вздохом признается:
— Я собирал эти дощечки, забивал в них гвозди, зная, что забиваю вот такие же ржавые в сердца их родителей. — а потом он руки от медицинских отчётов убирает и собирается внутренне, сплетая пальцы на столе, точно готовится к чему-то. — У вас ведь есть ко мне вопросы?
Шань кивает растерянно, потому что знает — осознание это о федерале: далеко не последнее. И далеко не самое страшное.
Весь пиздец только впереди.
А сейчас… Ну чё сейчас. Сейчас у Шаня по плану работа:
— Где жили эти девочки?
Шериф тут же достает из ящика карту города, которая кажется совсем уж мелкой, но видно на ней всё хорошо. Там два дома обведены красными неровными кругами, словно у того, кто обрисовывал их — руки дрожали. Дрожало тело. Душа дрожала вместе со всей вселенной, которая потеряла нечто очень важное. Очень доброе, светлое, улыбчивое, с длинными светлыми локонами в лице одной девочки, и строгим темным каре в лице второй.
Оддинсон тычет пальцем в такую же неровную прерывистую линию — её словно и вовсе не хотели проводить, не хотели верить в то, что эти два дома будет связывать зверская скорбь — и сипит, прочищая горло:
— Каждая примерно в 10-20 милях друг от друга.
Тянь склоняется к карте ближе:
— 40 минут ходу на машине и 20, если гнать не по правилам.
Изучает внимательно маршруты, которые с домами девочек не связаны и Шаню кажется — что сейчас Тянь глаза закроет и сможет без проблем своими роботизированными руками точнейше-острыми, идеально ровными — линиями перерисовать все дома, переулки и тупики на чистый лист.
И Шань ему не мешает. Шань зачем-то, всё ещё злясь на него, позволяет ему увлеченно водить бледным холодным пальцем по чертежу, обращаясь в Оддинсону:
— Между ними было что-нибудь общее? Школа, городской бассейн, дружба в интернете? — в угасающей надежде, что объединяет девочек не только прерывистая неуверенная красная линия от дома к дому.
И ответ получает раньше, чем Лойд успевает заговорить, потому что тот отрицательно качает головой и горько произносит:
— Ничего. Совершенно ничего. — разводит руками в бессилии. — Ни одной точки пересечения. Семья Фенфанг недавно переехала сюда, а те девочки родились тут. Росли на моих глазах. — и в Арктике в его глазах рушатся ледники. В его глазах рушится он сам. Рушится весь его мир, потому что следующее он говорит погасшим шепотом. — На моих глазах и погибли.
Тянь отвлекается от карты, задерживая палец на одной из точек, которую Шань так и не может разглядеть, потому что она не помечена:
— Нам очень жаль. Но городок у вас небольшой, должны были найти хоть какие-то следы. — и снова возвращается к карте, но слушает уже внимательно.
— В том-то и дело. — Оддинсон хмурится на дверь, за которой слышны голоса и звон телефона. — Мои ребята ничего не нашли. Прошерстили всё от и до. — качает головой неверяще, выдерживает паузу, но все же решается сказать и видно, его ещё и за это совесть жрет острым капканом зубов, впиваясь в глотку, ведь голос его ржавеет. — Только до леса ходить боятся. Говорят, там живёт Нифльхейма, которая обитает на озере и разъезжает на лодке, сделанной из ногтей мертвых. А ещё боятся Альв, которые путают в лесу, искажают время и не выпускают оттуда. Поэтому наш лес называют Лесом Заблудших.
Шань недоверчиво косится на него. Бояться леса? Бред какой. Словно это лес детей убивает, а не какой-то выблядок. Спрашивает быковато, обвиняюще:
— И там никто не искал?
Оддинсон его тон понимает — не реагирует резко, хотя по его внешности видно, что мог за такое и челюсть из сустава выставить. Он лишь отмахивается:
— Я их начальник. Но даже меня они не послушались. Обвешались своими талисманами и пригрозили уволиться. А без собственного штата рабочих — я ничего не могу. — он закусывает губу, вгрызается в нее и разочарованно выдыхает. — Городок тут маленький, вы верно заметили, и эти должности больше никто не займет.
Федерал наконец отстраняется от карты и уже более официально обращается к Оддинсону:
— Выдайте нам всю собранную информацию по всем девочкам — прогуляемся по их маршрутам в день исчезновения. А заодно найдем группы для поиска, которые не побоятся прогуляться по Лесу Заблудших. — он склоняет голову на бок и щурится слегка. Щурится так, что под этим взглядом, кажется, сделаешь что угодно: не то разденешься до гола и будешь его за галстук к себе притягивать, чтобы быстрее уже, ближе ну, ещё, Тянь, мать твою, ещё; не то с крыши сиганешь по его сигналу. — Шериф, этого же мы ждем и от вас.
Тот кивает ответственно. Но удерживает их у входа, когда федерал уже дёргает ручку двери. Удерживает, выдавая мрачно-загадочным тоном, от которого тело могильным холодом схватывает:
— И ещё одно… Не подвергайте сомнению веру здешних, они этого не потерпят… Этот город… Вы его ещё узнаете и возможно тогда — тоже поверите.
Примечания:
Великомученик Шань и древние легенды, которые вполне возможно могут оказаться правдой - вот секрет моей бессонницы.
Пользуйтесь, не стесняйтесь - её на всех хватит)