ID работы: 12210860

Приручи мою боль, любимый (18+)

Stray Kids, ATEEZ (кроссовер)
Слэш
NC-17
Завершён
1303
Riri Samum бета
Размер:
307 страниц, 52 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1303 Нравится 1361 Отзывы 387 В сборник Скачать

24.

Настройки текста
Почему, ну, почему всё так?! Чем Хёнджин заслужил это всё? Разве заслужил? Нет! Он был послушным сыном, обожающим своих родителей. Отец, подломленный на охоте медведем, был всегда для него самым лучшим примером того, как надо заботиться о своей семье, несмотря ни на какие жизненные сложности, и любить своего омегу, с которым пережил и радости и горести, растил четырёх сыновей, похоронил ещё двоих, что умерли в младенчестве, отстроил огромный дом и завёл большое хозяйство, оставаясь для всей своей семьи главой и безусловно уважаемым волком в стае. Он все жилы рвал на благо своего дома, пока Хёнджин, старший из его сыновей, не вошёл в пору охоты — и сразу занял достойнейшее место среди самых лучших, начав приносить в дом богатую добычу. И Хёнджин всегда ему подражал, никогда не шёл против его воли, старался вести себя достойно, ценя каждую скупую и суровую похвалу отца и никогда не оспаривая его главенства в доме, который, в общем-то, держался на том, что в большинстве своём делал именно Хёнджин. Потом Чонджин подтянулся и тоже стал достойной помощью, но он в основном работал в мастерской, с малолетства тянулся к дереву и столярству. Хотя и охотником был отменным. Но так как младший был очень общительным, добродушным, весёлым и открытым, слишком рано стал интересоваться омежками и пропадал в мастерской, куда к нему захаживали очень миленькие заказчики, то дом был именно на Хёнджине. И разве он хоть раз его подвёл — свой дом? Больше всех на свете он любил своего папу, которого подкосили последние роды: младшенький, омежка Доджин, родился крупненьким, крепеньким волчонком, но он порвал папе внутри что-то важное — и папа стал хворать. С трудом вставал, еле ходил, часто плакал из-за того, что не может, как раньше, кашеварить и ухаживать за своими любимыми альфочками. Да и Доджина, обожаемого папой с какой-то болезненной страстью, он не мог по-хорошему на руках таскать. А ведь среднего альфочку, Миджуна, до двух лет почти с рук не спускал, пока не забеременел Доджином. Папа грустил — и это разрывало сердце Хёнджину, он из кожи вон лез, чтобы только тот не плакал, чтобы улыбался своей солнечной улыбкой и напевал. Хёнджин безумно любил папин голос: звонкий, чистый, очень молодой, несмотря на возраст. И запах... Цветочный, мягкий, нежный. Они никогда не могли понять, что это за запах, но любили его безумно: он всегда успокаивал любого из альф Хван. А папа любил лаванду. И гряда с ней всегда была его любимым местом в саду около большого и красивого дома Хванов. Он сидел там на скамеечке, сделанной для него Чонджином и покрытой цветастыми ковриками, которые плёл Хёнджин из тряпья, разрезав его на ленточки (жутко стеснялся этого своего увлечения, но оно умиротворяло его и было лучшим отдыхом, а папа обожал эти его коврики!). Омега пил чай из красивого, украшенного чёрной росписью стакана, который заказал ему у гончара Дона отец на один из семейных праздников — и, прикрывая глаза, дышал полной грудью, вдыхая свежий, травянистый аромат цветов в период их цветения. Рядом они обычно ставили маленький стульчик или расстилали покрывальце для Доджина, который любил сидеть рядом с папой и играться со своими куколками, сделанными для него Чонджином из соломы, тряпочек и стружек. И когда Хёнджин приходил к ним, чтобы укрыть одеялом слабые папины ноги и принести новый чай, малыш омежка вскидывал головку со смешными, торчащими во все стороны — чеши не чеши — светлыми волосиками и смеялся: — Жинни! Жинни! — И тянул к нему ручки. Только он так называл обожающего его старшего брата — Жинни. И откуда взялось это странное имя — непонятно. Все называли Хёнджем, отец, если был в настроении или особо доволен им, — Хёнджини, папа — "сынок", "солнышко" и "глазастик", чем жутко смущал альфу, чьё сердце, однако, в такие моменты сжималось от нежности. А Доджин — Жинни. И смотрел своими ясными, как небо, круглыми глазками прямо в душу, и звонко чмокал в щёку. Став постарше, Доджин полюбил кататься на плечах у Хёнджина и тот без устали носился с ним по двору, изображая лошадку и подсаживая мальчонку на деревья, по которым тот полюбил лазать. Он с тревогой отпускал Доджина поиграть с другими волчатами, так как втайне ревновал своего милого омежку и боялся, что его кто-то обидит. Только кто же посмеет обидеть представителя такой семьи, как Хваны, с их-то альфьим костяком и двумя громилами-братишками за спиной? Но Хёнджин был крайне ревнивым, он и папу ревновал, если видел, что тот с лаской склонился над каким-нибудь чужим малышом на улице, и братьев немного, ведь у него самого мало было времени на общение с ними, а иногда этого так хотелось! Все они были очень красивыми, улыбчивыми и светлыми — альфы и омеги рода Хван. Но все признавали, что Хёнджин был самым красивым — и самым мрачным из них. Папа защищал его, говорил, что на мальчика взвалили всё хозяйство, а теперь упрекают, что он не улыбается целыми днями. Хёнджин тыкался носом в тёплую папину щёку и согласно поскуливал от удовольствия: только папа его понимал, ага. Забота о папе и младших, исполнение маленьких прихотей Доджина и главное — поддержание в полном порядке большого хозяйства, о котором так беспокоился и страдал папа, было важнейшим в жизни Хёнджина. Иногда, особенно когда альфа вошёл в пору жениховства, папа, смущаясь, просил его оставить дом и хозяйство и сходить на игрища, на альфьи зимовки да и просто погулять с молодыми волками. И Хёнджин ходил. Правда, больше он любил сборы перед охотами, на которых опытные волки тренировали молодых, никогда не пропускал их и всегда был там одним из лучших, особенно в беге и стрельбе из лука. Так же, как и своему дому, когда тренировался, он отдавался этому делу всей душой, не халтурил, не пытался убежать погулять с омежками, как некоторые. С омежками у него вообще как-то не складывалось. Хёнджин знал, что очень привлекателен, что запах его очень приятный и веет силой и мужеством, знал, что даже очень желанен для многих, постоянно ловил на себе восхищённые, а иногда и откровенно призывные взгляды, но на самом деле они его слегка раздражали — омеги. Им нужно было всё его время, всё его внимание, он должен был принадлежать им полностью, а он так не мог. Да и вообще. На самом деле ему омеги не очень-то были нужны. Его волк дремал, как будто истомлённый постоянными заботами о семье и телесной усталостью, и даже гон, если был одиноким, у Хёнджина был ленивым, скорее сонным и мутным временем, когда тело ломило, естество ныло, а сознание томилось жаркими, мокрыми и очень развратными снами. Но горячки, яростного желания догнать, завалить и оттрахать любого, первого же попавшегося вкусно пахнущего омежку он не испытывал. Скорее, в это время он получал отдых от себя самого — вечно озабоченного, занятого, деловитого. Нет, несколько раз его ловили в предгоне свободные омеги повзрослее, завлекали в свой дом — расслабленного и неспособного всерьёз отказать — и он проводил с ними гон. И каждый раз после, очнувшись от горячки и бешенства этого времени, он чувствовал себя виноватым и обманутым одновременно. Он злился на омег, что воспользовались его состоянием, но понимал, что ему было очень хорошо с ними и упрекать их в чём-то будет грубой неблагодарностью. Однако, к сожалению, ничего не чувствовал к ним ни в сердце, ни в душе. И ни разу не захотелось ему ни с кем остаться. Поговорить, приласкать. Даже поцелуи были лишь обязательной, но не самой нужной и немного раздражающей частью процесса. Просто не хотелось совсем уж обижать очередного омегу, тыкающегося в его губы своими, обычно мокрыми и раздражающе мягкими. Так что удовольствия от поцелуев Хёнджин никогда не получал, хотя примерно знал, как его доставить — и делал это. Потому что всё надо делать хорошо и правильно. И главным для него на ложе, когда сходила первая горячка, в которой он почти не помнил себя, было удовлетворить омегу. Сам он редко получал такое уж невыразимое удовольствие, и его всегда немного удивляли и раздражали восторги юных волков, которые делились своими первыми впечатлениями от опыта с омегами. Какие там ахи и охи? Главное — чтобы потёк, а потом кончил. И после можно и самому. Жёстко, глубоко и главное — быстро. И повторить столько раз, сколько надо, чтобы снять напряжение и боль гона. Текли омеги уже от одного его вида и запаха, а дрочить он умел неплохо в силу необходимости быстро разделываться со стоящим по утрам естеством в полном людей доме. Всё. Может, поэтому от него и отстали довольно быстро: этот Снежный волк прослыл ледяным и в душе, ведь ни одному из тех, кто вот так оказывался на его ложе, не удалось потом остаться с ним. Кончался гон — кончалось всё. Он поднимался, одевался, тихо благодарил хозяина, просил прощения — и уходил, чтобы больше никогда не посмотреть в его сторону. Никаких вопросов к нему потом ни у кого не было: никого силой он ни на что не толкал. Скорее, почти наоборот. Он уходил, не оглядываясь, и спешил домой — туда, где жили те, кем он по-настоящему дорожил, кому дарил все свои скупые улыбки, с кем переживал лучшие моменты своей жизни. И когда это кончилось — в раз, жестоко, кроваво и страшно — он умер. Там, внутри, в глубине души, умер тот заботливый и славный мальчик-глазастик Хван Хёнджин, который так хорошо умел любить родных людей — и совсем не умел выживать без них. И его место занял волк. Мирно дремавший двадцать три года и поднимавший голову — и то лениво и без перебора в ощущениях — только на особо яростных охотах, в тренировочных боях, на игрищах да в гон — зверь проснулся тогда, когда Хёнджин с ужасом и недоверием смотрел в пустые, мёртвые глаза Доджина. Проснулся — и вывернул Хвану душу, разодрал в клочья сердце, разрушил его, как вонючее поганое кочевье разрушило его дом. Весь спалить они не смогли, дом стоял, охваченный пламенем с одной стороны, и то начавшийся дождь уже тушил и его. А вот Хёнджин, стоя перед крыльцом на коленях и пытаясь разбудить младшего братика, заснувшего навсегда, сгорел полностью. И с тех пор волк не давал ему ни отдыху ни сроку. Сначала он не находил себе покоя в нескончаемых мыслях о мести. Он этим жил, этим дышал, эти мысли давали ему силы рубить лес, пилить, строгать и строить дом. Новый дом, который должен вырасти — и дать хоть какое-то убежище его душе. Дом, в котором он хотел спрятать то единственное, что у него осталось, — брата. Чонджина мучили ночные мороки, где он снова и снова находил тела папы и отца, изрубленные и лежащие друг на друге в летней кухоньке, и он кричал истошно, плакал и цеплялся за полумёртвого от усталости и боли Хёнджина. Напившись его тепла и запаха, которым Хёнджин его просто глушил поначалу, брат засыпал. И то, что надо было вот так за ним присматривать, было последней причиной, чтобы не метнуться на Чёрный обрыв. Последней — но недостаточной, раз он был на этом обрыве десяток раз, смотрел на острые камни внизу, обещавшие ему покой и избавление от боли, и сжимал руки в кулаки, решаясь. Последней — но верной, раз каждый раз решимости не хватало. А может, он просто всегда был трусом. Жалким, никчёмным трусом, оказавшимся неспособным защитить никого из тех, кого любил. Да, скорее всего, так и было. И он, горя ненавистью к себе, спускался по пологому склону, обращался снова в волка и нёсся к холму в лесу, недалеко от новой волчьей слободы, чтобы делать то единственное, что мог — жалко выть на луну, в которую больше не верил, которую больше не считал покровительницей, к которой в чёрной трусости своей обращался с единственной просьбой: "Убей! Хватит мучить меня! Просто — убей!" Но луна холодно и с презрением отворачивала от него свой лик и снова отдавала его в лапы волка. А тот гнал и гнал Хёнджина куда-то вперёд, заставлял до кровавых мозолей, с яростью строить заново то, что было разрушено навсегда. Он строил дом с каким-то сумасшедшим остервенением, даже ночью обдумывая следующие шаги. И о том, насколько бесполезно то, чем он пытался жить, Хёнджин понял лишь тогда, когда в первый раз попытался заснуть в своём новом доме. Ничего не поменялось. Под низеньким закопчённым потолком времянки ли, под белёным высоким потолком этого дома — не было Хёнджину ни сна, ни покоя, ни прощения. Но он упрямо вставал утром с постели, собирал брату еды в мастерскую — и шёл достраивать, укреплять, сажать. Лаванду он не решился посадить, боясь не выдержать, да и как отзовётся на это Чонджин, тоже было непонятно. Вместо этого он нашёл в лесу небольшие кусты с какими-то жёлтенькими цветочками. Однажды такие принёс ему Минджун, который увлекался собиранием трав вместе со своим другом Ким Хонсаном, братом Хонджуна, и часто бродил по лесу, выискивая их для лекарей. Пахли цветочки нежно и мило, и запахом напоминали милого малыша Хонсана, в которого семилетний Минджун был безнадёжно и стеснительно влюблён. И когда Хёнджин увидел их — не смог пройти мимо. Он трудился так, чтобы прийти, коснуться подушки — и хоть ненадолго умереть для этого мира. А потом очнуться на высоком холме у реки, отчаянно воющим на жестокую и холодную луну. Иногда именно так и было: волк завладевал им, пока он спал, и гнал туда, откуда проклятую луну было виднее всего. Какое-то время он был уверен, что, искупавшись в крови своих обидчиков, он сможет хоть немного успокоиться. Эта мысль — о том, как он будет перекусывать хребты, впиваться в шеи ненавистных кочевников зубами, как его лапы будут сладострастно выдирать из распоротых животов вонючие кишки, а сам он будет смотреть в ещё живые глаза их — она утешала его и не позволяла совсем уж пасть духом, когда так долго не могли они найти кочевье. Он рвался в разведчики, он ненавидел Чхве Чонхо, который возглавлял эти отряды и часто отказывался брать его, болезненно морщась и отводя глаза. — Не сегодня, Хёнджин, — тихо говорил. — Выспись. Поешь. Приходи через три дня. На другую смену. Хёнджин смотрел с невыразимой злобой, но молча разворачивался и уходил, чтобы через три дня прийти снова. Сонхва разрешил ему быть в отряде, но спорить с Чонхо он не мог. Мало кто мог, и у него не хватало духа. И настоящей справедливостью посчитал Хёнджин то, что именно в его смену они обнаружили следы проклятого племени, когда Чонхо вдруг встрепенулся, прислушался, рванул, оглушительно крикнув "За мной!" — и понёсся в самую глушь. Каждый шаг, каждый прыжок тогда нёс Хёнджина к долгожданной мести. И приближал его к тому, что разорвёт его сознание и заставит потеряться совсем. Как рвал, как раздирал в клочья, как в горячке боя упоительно рычал, чувствуя кровь врага на языке — всё это померкло вмиг, когда он учуял его. И первая мысль: "Откуда здесь лаванда?!" — отрезвила его. И снесла напрочь понимание того, что происходит, а дальше были удар за ударом. Он нашёл своего истинного среди тех, кого ненавидел больше всего на свете: он был кочевником. В первую их встречу он стащил с него огромного, сладострастно хрипящего мужика, с которым его истинный, очевидно трахался. Правда, судя по запаху горечи в лаванде, нравилось ему не очень-то, но Хёнджина это не удивило. Стоя в засаде перед нападением на стан кочевья, он слышал, как плачут и стонут под пьяными альфами кочевниками их омеги. То, что кочевье было жестоко к своим омегам, Хёнджин знал. Но это ничего не меняло: его истинный стонал под чужим альфой, когда волк его нашёл. Он даже попытался разжалобить волка, чтобы спасти этому своему дружку жизнь, кричал что-то там угрожающее... Но, как ни странно, с честью, без слёз и криков принял и то, что волк перегрыз сопернику горло. А потом нанёс удар по и без того смятённому сознанию волка: вскочил на четвереньки, как невыносимо смешной и милый зверёк, и зарычал. Зарычал на огромного, сильного, измазанного кровью его любовника волка! Отчаянно, зверски скалил свои белые зубки, выставлял совершенно беспомощные клычки, маленький дикарёнок, и — рычал! А когда Хёнджин напал на него, повалил, чтобы покончить с ним, чтобы прекратить метания своего взвывшего от ужаса и похоти волка, раздираемого противоречивыми желаниями, омега ухватил его за уши и начал их мять! Это было невыносимой, непростительной дерзостью! Уши были неприкосновенны, они были слабым местом, они были... ох, мати луна... они оказались слишком чувствительными, потому что Хёнджина продрала крупная, жутко неправильная дрожь и он замер, как тупорог, пытаясь осознать, что происходит. Осознал только то, что лижет с наслаждением шею своего омеги, слизывает его слёзы, пьёт его дыхание — и счастлив. Кажется, он думал, что страдать сильнее невозможно? Что падать ниже — некуда? Как же он ошибался. С этого самого мгновения, как он понял, что тонкие сильные пальцы и нежнейший, горьковатый аромат лаванды могут покорить его грозного зверя, который становится рядом с этим омегой жадным до ласки щенком, до скулежа жаждущим его прикосновений, Хёнджин понял, что пропал. Что не уйдёт. Что не оставит. Что не отдаст. Хотя больше всего на свете, придя в себя, хочется завыть от собственного бессилия и кинуться на острые скалы, разбив о них глупое сердце и, как выяснилось, неправильно живую и тоскующую по теплу душу. Но он не сдался. Он попробовал держаться подальше от омеги. Однако, к сожалению, того взяли в плен вместе с остальными, а Хёнджин слишком хорошо знал дорогу до времянки. Так что продержался он недолго. Нет, Хван приложил все силы, чтобы следовать своему решению. Он шёл вдали от обоза с пленными, чтобы не видеть омегу, а потом метался по дому, убивая себя и время делами, забивая себе сознание мыслями о том, что, признав этого перелётчика, он предаст родных, убитых его соплеменниками. Он уговаривал себя отказаться от мысли о том, чтобы даже пробовать подходить к нему, потому что знал — о, он прекрасно себя знал! — знал, что если начнёт, если попробует ещё раз глотнуть живительного аромата, заглянуть в круглые непокорные глаза, вгрызться, как снилось теперь постоянно, в небольшие пухлые губки, то пропадёт. Сгинет в пучине боли от ощущения собственной слабости. Нет, о, мати луна, нет! Он выл сильнее и громче эти ночи, пока душа его страдала в попытке забыть о том, что рядом, в нескольких домах от него горит тёплый огонь, около которого он мог бы забыться. Он оттирал от пыли чашки из большого глиняного набора, который вытянул из кухоньки, будучи совсем не в себе, Чонджин в тот день и который он не хотел бросать, хотя Хёнджин и уговаривал его не оставлять чашки себе: слишком живыми становились воспоминания о тех, кого было не вернуть. Но и это не помогало. Глина была холодной и равнодушной. А боль, раздирающая сердце при взгляде на них, почему-то никак не хотела перемещаться на образ рычащего на четвереньках перепуганного насмерть отважного омежки, который встал, после того как на его глазах волк загрыз его альфу — и смог убежать к своему братишке. Он слышал, как Юнхо что-то такое рассказывал Сонхва перед собранием в доме вожака. Измученный, прибитый своими сомнениями, он слишком быстро нашёл дорогу к времянкам. И пропал окончательно. Потому что у его омеги оказались очень свободный нрав и шаловливые руки и язык. Первое, что увидел тогда Хёнджин, — как Сонни целуется с кудрявым, длинным и нескладным омегой, который, как выяснилось позже, был истинным Юнхо. И когда добродушный волчара, наконец, забрал его из времянок, Хёнджин выдохнул, потому что понимал, что если ещё раз увидит, как Сонни засовывает язык этому вечно розовеющему омеге в рот, то не выдержит и убьёт обоих. Но был и второй... Он и стал причиной того, что сейчас Хёнджин чувствовал себя полностью разрушенным. Этот омега пах сиренью и был потрясающе красив. Да, у него было усталое лицо и глаза, очень печальные, круглые, похожие на кошачьи, были словно всегда укрыты туманом боли, но Хёнджин не мог не признать: омега был обворожительно хорош. И всё же, когда он увидел, как ластится к его рукам Сонни, как трётся о его шею, как гладит его этот омега, всё внутри перевернулось у волка. Как бы ни был он сам привлекателен, этого омегу ему не переплюнуть. А Сонни смотрел на красавца так ласково, так нежно. Хёнджин даже узнал случайно, как его зовут. Минхо. Так, по крайней мере, называл его Сонни, а потом волк пару раз слушал, как так же называли его и другие. И то, что его истинный нежно и преданно любил этого самого Минхо, не вызывало у Хёнджина сомнений. Раздираемый злобой и ревностью, ненавидящий себя из-за неспособности гордо развернуться и уйти, раз и навсегда заклеймив тощего поганца шлюхой, Хван решил взять своё. Они "познакомились". А лучше бы нет. Ведь тогда Хёнджин бы не узнал, каково это — целовать самое прекрасное, самое сладкое на свете существо, с самыми тёплыми и плотными, сочными губами и самой нежной и шелковистой кожей на шее и плечах, с самыми пленительно робкими пальцами — а потом чувствовать, как это существо тебя отталкивает, отталкивает изо всех сил именно в тот момент, когда у тебя на душе ликование, когда ты чувствуешь, что одержал самую нужную тебе в жизни победу. Если бы он владел собой и отказался бы от кочевника, от которого и нельзя было ждать ничего хорошего, то не ощутил бы снова боли, из-за того что ему сопротивлялись тонкие руки, которые так бесстыдно ласкали недавно другого, обнимали одного из младших, постоянно виснущего на Сонни. Более того, судя по стонам, которые однажды невольно подслушал Хёнджин, Сонни не просто обнимал мальчонку, а доводил его до самого сладкого. А вот когда Хёнджин, его истинный, приближался, Сонни рычал, шипел, вызверялся, словно девственник какой, недотрога! Для всех у него было место в сердце и объятиях, кроме Хёнджина! И волк уже решил отступить, совсем отступить, когда Сонни, которого он только что вытащил из-под какого-то напавшего на него омеги, предпочёл ему Минхо, пришедшего так не вовремя... Тогда Сонни просто оттолкнул Хёнджина, снова, и покорно пошёл за спину своему любовнику, отказываясь от истинного. Никого так не ненавидел в своей жизни Хёнджин, как в тот момент этих двоих. И его опять накрыло такой болью, что он и не помнил, как тогда дошёл до дома, достал спрятанную бутыль с дурной брагой, которой баловался втихую от Чонджина, и напился до полусмерти. "К лучшему! — думал он на следующий день, громя дом под видом большой уборки. — Так и надо! Перелётчик! Сучья тварь, гнилое сердце и бешеная, охочая до членов задница. И пусть! Пусть! Мы враги, и никогда не сможем примириться, даже ради поганой красной нити! Кто сказал, что она вообще есть? Он в неё явно не верит — и прав! Прав, сука, прав! Хоть немного уважай себя, Хван Хёнджин, и предоставь этого шлюховатого засранца его судьбе! Пусть хоть всех там перетрахает! Наплевать! Я должен его ненавидеть — и буду его ненавидеть! Заставлю себя его ненавидеть! Сдохну — а заставлю! Всё! Хватит! Это конец!" Луна холодно усмехнулась ему тогда с высоты и отвернула свой лик. Конечно, это был не конец. Это было только начало. На Широкую поляну он сначала твёрдо решил не идти. И никакие подначивания Чонджина, который не знал, что брат нашёл истинного, но знал, что тот бродит неприкаянной душой около времянок, высматривая смешного щекастого омежку, не помогли бы. Но утром, в день выбора, ноги сами понесли его туда. Честно — сами. А волк внутри подгонял: — Заберут, его заберут, заберут! Да, он не достанется своему лупоглазому любовнику — но его будет трахать другой альфа! Он будет дышать его ароматом, он будет вылизывать его ключицы, сосать его пальцы — и перед ним наш омега опустится на колени и будет послушно отсасывать, а потом подставит ему свою задницу. Ему! А должен нам! А ещё его могут насиловать! Брать силой, раздирая нежное нутро, бить и унижать. Твоего омегу! Твоего! Слышишь, ты? Не ври себе: только в нём есть то, что нам нужно! Только он! Ты сдохнешь без него, волк! Сдохнешь! И ничто тебе не поможет! Иди и забери своё! Выгрызи, выцарапай! Потому что только твоё! Он не думал, что придётся именно выгрызать. Потому, что, ничего не стесняясь, его омега и на Широкой поляне стоял в объятиях своего любовника! И не один! Эти кочевники вовсе страх потеряли! Хёнджин готов был убить омегу, пахнущего сиренью, и был безумно зол на Сонни. У него всё болело внутри, у него снова душа рвалась на части, ему было так плохо, когда он притащил домой долбанутого своего омегу, который всю дорогу рыдал и рвался обратно, к тому, которого Хёнджин оставил поверженным на земле. И к концу пути волк почти ненавидел этого измучившего, истерзавшего его душу щенка и вполне всерьёз жалел, что взял его. Однако дальше всё было только хуже. На что он рассчитывал? Эта дрянь и здесь, в его доме, нашла способы испытывать его терпение. Омега сразу стал строить глазки Чонджину, улыбался ему широко и искренне, а на Хёнджина смотрел злобно, на каждый его шаг щерился белыми своими зубками, как будто и не было никогда между ними ничего. Как будто это Хёнджин был перед ним в чём-то виноват! А потом Чонджин решил, видите ли, познакомиться и они начали милашничать прямо у него на глазах! А когда Хёнджин сказал, что омега должен его называть "Мой альфа", то у того такое кислое лицо стало, что Чонджин начал выступать, чтобы он не смущал мальчика. Как будто омега там что-то понял. Но, честно говоря, его иногда на самом деле удивляло то, что иногда они с Сонни и впрямь понимали друг друга, тогда как в другое время ему было вообще непонятно, чего хочет от него это странное, дикое, гордое, дерзкое и ужасно милое существо. Существо, оказавшееся не только огромной занозой в заднице, но и на редкость херовым работником-неумехой. Однако... Нелепым, угловатым, неловким и туповатым в одних вопросах (в главных, на самом деле, для Хвана, который дал себе слово, что берёт только прислугу и никаких отношений) — Сонни был невыносимо милым, смешным, прекрасным и обворожительно желанным в других (потому что все уверения Хвана себя в чём бы то ни было летели прахом по ветру, стоило ему поглубже глянуть в глаза омеге, ощутить вкус его губ и шеи). Хёнджин чувствовал, что сходит с ума. Он ненавидел этого омегу, он делал ему больно нарочно, желая, чтобы своими выходками Сонни, дающий сдачи на каждый толчок альфы, оттолкнул его, в конце концов, по-настоящему. А в итоге оказался с омежьей меткой на шее. О, воспоминание о том, как впился в него Сонни, как терзал, сосал его кровь и урчал от наслаждения, потом не раз мучили Хёнджина и заставили кончить пару раз. Кроме того, много раз он дрочил, вспоминая ощущения от голого дрожащего омежьего тела в своих руках в чане купальни. Глаз тогда омега так и не открыл и позволил альфе огладить его, облапать и почти облизать. Потом был жуткий ночной приступ Чонджина и собственный вой в лесу: отчаянный, растерянный, умоляющий помочь, сделать хоть что-то, чтобы прекратить это погружение в омут страсти, неправильной, жестокой по отношению в своей памяти и горю, но затягивающий с неотразимой силой. И утро... Он притащил омегу, заснувшего на крыльце, к себе в комнату, чтобы отогреть. По крайней мере, изначальное намерение было именно таким. Отогреть и выбросить опять в сени. Но... Сонни во сне чмокал губами и что-то тихо бурчал. А как только Хёнджин, дрожащий от плохого предчувствия, лёг рядом, омежка сразу прижался к его горячему после обращения телу и в воздухе пахнуло свежей сладостью лаванды так, что альфа выгнать мальчишку, конечно, не смог. Потому что слабак. Потому что похотливая сволочь. Потому что ни чести, ни смелости, ни воли... О, Мати Луна... Какой же он... И хотя волк, очнувшийся после оглушающего удара метки, из-за которой он смог удержаться и не вытрахать омегу в купальне, уже сверкал жадными глазами на желанное тело, Хёнджин лишь убрал с румяных щёк тёмные пряди и сдержался, не стал. Почти. Только ещё немного погладил, потрогал через мягкие штаны, помял немного, от чего омежка зафыркал и коротко капризно простонал, потом Хван уткнулся носом в благословенную шейку и уснул. Почти на Сонни и с полным осознанием, что именно и только здесь, в его постели, место для этого омеги. И утром, не отпустив от себя, оглушив запахом — потому что так было проще с ним сладить, ведь он снова начал сопротивляться, хотя Хёнджин ублажил его, всё честь по чести, — он взял Сонни в полной уверенности, что именно так и должен поступить, привязать к себе, показать, на что способен, насколько он лучше всех тех, что были у омеги до него. Потому что больше не мог сопротивляться себе. И пока ласкал — был во всём уверен. А начал растягивать, с наслаждением погружая пальцы в стонущего пронзительно и откровенно омежку, — и с изумлением понял, что тот нетронутый! Что Хёнджин у него сейчас будет первым! Его сорвало, да, он плохо растянул омегу, сделал ему больно, но это было таким наслаждением — войти в такое желанное нутро, ощутить его шелковистую тугую влажность, а потом зажать сладкого под собой, всем телом прижаться к нему! Никогда ни с кем ему не было так хорошо! Даже таким, пьяным и не помнящим себя, Сонни не просто безумно его возбуждал, он был невероятно притягательным, манящим, он доставлял наслаждение каждым своим откровенным стоном, каждым движением гибкого тела, тонких ласковых рук, каждым вздохом своим, и... — Жинни... Жинни... Омега и до этого что-то лепетал, но это слово... "Трахаешь пьяного, обманутого тобой омегу, Жинни?.. Он ведь точно бы не разрешил, будь он в себе, ты же точно это знаешь, мерзавец, да? А если бы Доджина так кто?.." Хёнджин чуть не задохнулся от страха, приходя в себя. Как... Как он опустился до этого? И какой же силы он выпустил запах, что глаза Сонни стали совершенно чёрными, пустыми и туповато-счастливыми. Это был не его омега... Это было животное, которое плохо понимало, что с ним делали. И это было... возбуждающе прекрасно и отвратительно одновременно. И когда омега пришёл в себя и выплюнул свои оскорбления, Хёнджин даже не дёрнулся, чтобы догнать. Это снова сломало его. Снова поставило под сомнение всё, что он успел себе надумать, всё, в чём успел себя уверить. Да, он попробовал извиниться, и омега вроде как принял его извинения, отвечая на поцелуи, но Хван так и думал, что всё это будет напрасно. Однако решил попробовать ещё раз. Он пришёл утром, когда омега ещё спал. Присел на край его лавки и засмотрелся на лицо, невозможно милое даже в объятиях сна. А потом на это нежное лицо набежала какая-то тень, омега задышал чаще и... нежно-нежно застонал и чуть выгнулся. Шаловливая рука его улеглась на пах, и Хёнджин почувствовал, как снова загустела сладостью лаванда. Омеге явно снилось что-то не очень приличное. Подрагивала его рука на естестве, а потом и вовсе он запустил её внутрь и застонал чуть громче, заворочался, заёрзал под пристальным взглядом альфы, уже вовсю ласкавшего себя, опьянённого и возбуждённого донельзя баловством омежки, который выглядел безумно притягательным. Вдруг Сонни вытянулся, жалобно захныкал и забормотал: — Минхо... Ми.. Минхо... Охх.. Мин... хо... Его тело выгнулось, задрожало, рука в штанах задвигалась — и через несколько мгновений он кончил, издав томный и сладкий, невозможно прекрасный стон. Жаль вот только, что к Хёнджину этот стон не имел никакого отношения. Всё мгновенно заледенело в нём. Ненависть. Боль. Отчаяние. Всё напрасно. Он не смог быть хорошим для своей семьи и потерял её. Он не смог быть хорошим и для этого омеги — и тот, даже под ним, ласкаемый истинным, не мог позабыть своего прежнего любовника. А может, и любовников. В конце концов целовался он тогда не с этим Минхо, а с истинным Юнхо. Может, он и ведёт себя так, потому что альфа его раздражает, потому что всё, что Хёнджин там себе надумал, ощущая на губах покусывания и робкие нежные поцелуи вчера в козьей пристройке, — только то, что хочет Хёнджин, а омега... Он во сне видит другого. И кончает с его именем. Возможно, дойди он до конца в спальне, услышал бы, как этот шлюха назвал бы его именем своего любовника. Остальное он сломал сам. Не выдержал. Как последний слабак, срывался на омегу, дёргал его и заваливал ненужной работой, скалился на любое его движение, потому что всё, вот всё в нём теперь бесило Хёнджина. Он злился всё больше, он уже точно знал, что ничем хорошим это не закончится. Да ещё и запах Сонни, ставший каким-то уж слишком навязчивым, преследовал его, не давал покоя, раздражал и выводил из себя. И ничего с этим он тоже сделать не мог. Ни с чем он ничего сделать не мог. Как же он ненавидел этот мир и себя в нём! В откровенном разговоре с Чанбином в купальне, после того как тот отметелил Чонвона (а вот Хёнджин не стал его бить, хотя много чего сказал, это да, но всё же он больше защищал именно альфу от взбешённого омеги) — так вот, в этом разговоре он признался, что Сонни — его истинный и хочет его убить. На самом деле Хёнджин не поверил омеге, когда он это кричал, перед тем как кинуться на Хвана с зубами и меткой. И даже не уверен был, что понял тогда мальчишку правильно. Но что-то там он точно вопил о том альфе, с которым тра... а, нет, не трахался, но ласкался, видимо, и которого убил Хёнджин. Вот он и ляпнул это Чанбину. Однако тут же пожалел об этом — таким обеспокоенным и испуганным стало лицо у Со. И тот предложил отказаться от Сонни, отдать его обратно... куда там можно. Тогда в груди у Хёнджина поднялась волна такого протеста, такой злобы, что он прикрыл глаза, чувствуя, как загорается в них алый огонь от желания тут же придушить ни в чём не повинного Чанбина. "Не смогу, — с ужасом думал он позже, лёжа в постели. — Я никогда не смогу добровольно от него отказаться! Что бы он ни натворил, каким бы мерзким ни оказался... О, Мати Луна... Да за что?!" Но Мати Луна решила испытать и это его убеждение. Пока ни одно не выдержало испытания жизнью, что же с этим? Когда он понял, что именно разбил этот убогий невладоха, его истинный, Хвана накрыло диким бешенством. Он хорошо помнил, с каким наслаждением ударил по испуганному лицу. Ему в тот момент хотелось, страстно, безумно, до скрипа зубовного и крика, чтобы он никогда не встречал этого человека, чтобы это лицо сейчас рассыпалось в прах, исчезло, оказалось страшным сном, бредом чёрной лихоради — чем угодно, только не лицом его истинного, с которым он неразрывно и страшно связан! Он и не помнил, когда решил, что выпорет его, очнулся лишь, когда уже бил, раз за разом ощущая горячую кожу под своей рукой и то, как беспомощно отзывается худое тело под его ударами. Сонни вскрикивал от боли, сучил ногами, пытаясь вырваться, но озверевший Хёнджин почти не замечал этого сопротивления в своём стремлении сломать омегу, вдавить его в стол — и выдавить из своего сердца. Как донёс до сарая его, потерявшего сознание, как швырнул там на траву — помнил смутно. Зато хорошо видел, как уходит Сонни в калитку. И мысль свою "Не возвращайся никогда, проклятый!" — тоже хорошо помнил. Чонджин, вернувшийся вскоре из мастерской, застал старшего брата над грудой черепков, с порезанными пальцами, рядом стоял стакан дурной браги. Полный, правда, стакан, потому что налить Хёнджин налил, но выпить так и не смог — забылся. Всё перебирал в голове воспоминания, всё прислушивался к ветру за окном, в котором ему чудился папин голос. И этот голос не говорил ничего хорошего ему, кажется, голос был разочарованным. Как и Хёнджин. И лишь хлопнувшая дверь заставила его вздрогнуть, а глаза Чонджина — расстроенные и испуганные — очнуться окончательно. Он всё рассказал тогда брату. Всё. Потому что — всё кончено. Потому что — больше ничего нет. И не будет. Чонджин тяжело вздохнул, бережно собрал черепки папиного стакана и отложил их в ящик. А остальное — от трёх чашек — смёл и выбросил. — Ты должен его найти, — твёрдо сказал он. — Далеко он не ушёл. А в течку быть в лесу небезопасно. Там и патрули, там и просто компаниями гуляют... — Какая течка? — неприязненно покосился на него Хёнджин. — Ты спятил? Чонджин снова тяжело вздохнул и положил руку ему на плечо. — Послушай, — мягко сказал он, — ты... Ты только до конца дослушай, ладно? У твоего омеги течка вот-вот начнётся. Я это учуял ещё вчера и удивился ещё, что ты так с ним обращаешься. Но подумал, что дела ваши. Поэтому тебе и грубость простил, и то, что ты меня чуть не ударил вчера. Твой омега в предтечке, а вы поссорились, оно и понятно... Тяжко. Хёнджин опустил голову и схватился за виски руками. Течка. Течка! Как он мог не заметить?! Как мог не понять? Да что с ним не так?! Это наказание — сделать его слепым и глухим, нечувствительным даже к истинному? Какой же он еблан! Ещё и на Чонджина сорвался, когда ему показалось, что тот снова заигрывает с Сонни, а омега так мило отвечает, старшего чуть не стошнило. — Прости, — растерянно сказал он, пытаясь собрать хоть какие-то мысли в кучу. — Не ты виноват, я понимаю. — Ты виноват, — так же тихо и очень печально ответил Чонджин. — Мати Луна подарила тебе, потерявшему всё, чудо. Прекрасное, лупоглазое, щекастое чудо с непростым, но благородным характером и большим сердцем. — Слишком большим, — зло фыркнул Хёнджин. — Заткнись и выслушай, — негромко, но очень внушительно отозвался младший, и Хёнджин кинул на него изумлённый взгляд. — Твой Сонни — один из трёх братьев, которых мы забрали из стана сучьего кочевья. Мне Юто говорил. И младшего его брата забрал Чанбин, его зовут Ликс. А старшего взял себе Сынмин. Чонджин остановился и с упрёком посмотрел на замершего от ужаса брата. — М... Минхо? — хрипло спросил Хёнджин. Чонджин тяжело вздохнул и кивнул. — И ещё, — сказал он нерешительно. — Понимаешь... Они другие. Юто говорил, что они очень противоречивые. То дерутся, а то... — Он смущённо поёжился под потемневшим взглядом брата. — В общем, от альф они никогда не видели ничего хорошего, так что находили утешение в объятиях друг друга. Но никогда не переходили... эээ... черту. Понимаешь? — Младший заглянул в глаза Хёнджину, который чувствовал, что не помнит, как дышать от острой боли, что огненными верёвками начала путать всё внутри него. — И уж конечно, они никогда не спали... с братьями. Это же... ну... Хёндж? Но Хёнджин его уже не слышал. Он должен был найти своего омегу. Он должен был убедиться, что с бедным, оскорблённым им, избитым и униженным им мальчиком всё в порядке. А потом он себя накажет. Обязательно накажет. Потому что давно пора.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.