***
Сквозь узкую щель шторы пробивался утренний свет — тусклый, мутный, как вода в луже. Комната была наполнена затхлым дыханием ночи. Серёжа откинул одеяло и тихо поднялся с кровати, не издав ни звука. Оделся в толстовку с вышитой буквой «С», на цыпочках пробрался к задней двери и вышел. Пахло сырой землёй, коровьим навозом и мокрой травой. Он запрыгнул на велосипед. Пальцы вцепились в руль. Сердце забилось сильнее. Скорость. Только она могла принести временное освобождение. Лесной воздух хлестал в лицо, жёг щёки, звенел в ушах. Цепь скрипела, будто в унисон с его дыханием. Серёжа разогнался, раскинул руки — почувствовал себя птицей. Он мчался к трамплину, который сам собрал из старых досок, и почти кричал от восторга, когда… Грохот. Передняя шина врезалась в калитку. Велосипед встал дыбом, и мальчик полетел через руль. Удар — мгновенный, острый. Земля хрустнула под ним. Боль ворвалась в бок, как лезвие. Всё померкло.***
Он очнулся. Глаза открылись, будто с трудом, сквозь воду. Всё тело гудело. Дёрнулся — пронзило. Встал, шатаясь. Волосы в грязи, ладони содраны. Огляделся. И понял. Коров не было. Загон пуст. Только следы копыт в глине и открытая калитка. Кошмар подступил к горлу. Он пошёл домой, одной рукой сжимая бок — под тонкой тканью толстовки налилась синюшная боль. Дмитрий сидел за столом. Обед, водка. Молчаливый, замкнутый, как всегда. Бабушка у плиты — встревоженная, но сдержанная. Скрип двери. Вздох облегчения. — Бабушка… — выдох, едва слышный. Одежда порвана. Колени в крови. Бровь рассечена. Боль — в каждом шаге, но он идёт. — Господи, Сережа! Что с тобой?! — бабушка падает на колени, задирает кофту. Под ней — тёмное пятно, опухоль боли. — Я… упал… — Как?.. Где?.. Он не отвечает. Только смотрит на отца. Молча. Пугающе спокойно. — Коровы… Стул с грохотом отлетает. Дмитрий уже на ногах. Выбегает. Минуты не проходит — и он снова в доме, распахивает дверь, как буря. — Что ты наделал?! — Дима, прошу, — бабушка оборачивается, руки дрожат. — ВСЕ коровы пропали! Он выпустил их! Ты слышишь?! — орёт, тычет пальцем в сына, будто тот не человек, а бедствие. Серёжа не двигается. Только дышит. — Я с самого твоего рождения знал… Ты — несчастье! Он кидается к сыну. Серёжа разворачивается и бежит. — Стоять! Стоять, я сказал! — Дима, не трогай его! Дмитрий отшатывает мать. Та падает. Глухой удар. Висок об угол стола. Шлёп. Тишина. Серёжа не слышит — он бежит. К машине. Та самая. Та, в которой умерла мама. Он залезает внутрь, захлопывает дверь. — Вылезай! Немедленно! — кричит отец, подбегая. Он хватает ручку. Открывает соседнюю дверь. Рука тянется. Хватает толстовку. Тянет. Серёжа падает на землю, ползёт, сопротивляется. Но тот сильнее. — От тебя одни беды! Рука поднимается. Взмах. И… останавливается. Кто-то схватил её. Сосед. Успел. Серёжа встает. Бежит обратно. Сердце как молот. Вбегает в дом. И видит. Бабушка. На полу. Лежит. Глаза стеклянные. Кровь… кровь, как алые лепестки, растекается по белому кафелю. — БАБУШКА! — Серёжа бросается к ней. — Не надо! Пожалуйста! — трясёт за плечи. — БАБУШКА, НЕ УМИРАЙ! Холодная. Её руки — всегда тёплые — теперь как лёд. Слёзы вырываются, сотрясают тело, как буря. Он ложится рядом, прижимается щекой к её лицу. — Не оставляй меня… пожалуйста… Он плачет. Первый раз — так. Навзрыд. Как может плакать только тот, кто остался один.***
В тот день, когда Сергей Горошко окончательно стал сиротой, солнце не появилось вовсе. День стоял серый, вязкий, как старое варенье. А дом был полон звуков, которых никто не хотел слышать: тиканья часов, скрипа пола, тяжелого дыхания мужчины, который не сумел любить. И детского плача — такого сильного, что он, казалось, мог расколоть небо.