ID работы: 12236368

Крошечная иконка

Гет
NC-17
В процессе
120
Горячая работа! 68
автор
Размер:
планируется Макси, написано 112 страниц, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
120 Нравится 68 Отзывы 38 В сборник Скачать

III. И снова зверь бежит на ловца

Настройки текста
Примечания:

Чувствуешь любовь мою? Чувствуешь, как горлом выходит кровь? Это знак — что не забыть, что не сплюнуть, не смыть. Будет красная полоса, будет зверь бежать на ловца. — «Любовь моя будет тут», Shortparis.

* * *

      17 июня, 2001 год.       Петербург, захламлённый чердак Юсуповского дворца на Мойке.       Со скрипящим звуком маленькая кофейная чашечка врезалась в фарфор круглого блюдца. Звяк! По горлу вниз горячей струйкой покатилась горькая дорожка, обжигая язык и глотку, вычерчивая какое-то странное подобие древних скандинавских рун. Веснушчатый нос непроизвольно сморщился, а налитые кровью губы приоткрылись в блаженном выдохе. Бледная ладонь притронулась к гладкой груди, едва ли прикрытой небрежно распахнутой рубашкой, и замерла на иконке. Та проскользнула между пальцами и своим холодом напомнила ладони, крепко-крепко сжимающие его руки, поглаживающие, успокаивающие; ладони, пахнувшие ладаном. Томительное чувство ностальгии разлилось внутри, и вампир, прикусив губу и промычав о чём-то, что, по сути, не имело никакого смысла, запрокинул кудрявую голову назад. Сон никак не шёл.       После этого безумного дня он выпил очень, очень много, и неубранное стекло с противным хрустом каталось влево-вправо в обессиленных ногах. Осушив уже третью бутылку тошнотворного пойла, Феликс задышал громко и часто, ему в одно мгновение стало нестерпимо душно. Голова гудела, будто бы какой-то идиот уселся за руль поезда и начал бить по сигналу. Глаза пекли горячим пламенем, как при лихорадочном ознобе иль изрядно упавшем давлении, от сигаретного дыма иной раз норовило смачно проблеваться, вот только мелочной душонке ковёр жалко было. Он держался, почти стойко. А потом бросил идиотскую затею поспать хотя бы часок и недовольно отшвырнул бутылку куда-то в сторону, безразлично уставившись на разлетевшиеся стеклянной пылью осколки.       — Что тебя так гложет, птичка моя неугомонная? Всё не усядешься никак, — сущность сидела прямо перед ним и иногда задевала пушистым хвостом его оголённые ступни, смотрела отрешённо и в какой-то момент даже зло. — Мечештся туда-обратно, мне спать не даёшь. Лапками когтистыми царапаешься, пыль клубами отовсюду летит.       — Жалко мне Сашку Руневского, знаешь, хороший-таки мужик был, — вяло бросил Юсупов, потихоньку зарываясь в глупом порыве пожалеть себя ненаглядного, и натянул на ноги чёрт знает откуда взявшееся махровое одеяло, — всё в нём было славно: и мне никогда палки в колёса не вставлял, и не перечил особо, и девчонку свою чистой любовью любил, и на личико довольно смазливый...       Молоденький, тоненький, березка такая исконно русская, и светлый-светлый. Порядочный, мать его, вампир, с глазами, полными, чёрт возьми, нежности! Да что же это в последнее время так тянет Феликса на этих дурацких и абсолютно неприспособленных к жизни добродетелей, а? Зачем же вечно хочется за них везде вписываться да по ушам изрядно получать? Мания какая-то нездоровая, поди, «ши-зо-фре-ни-я» называется.       Или сдурел он совсем без любой привязанности-то? Без единого намёка, без гроша — золотого, медного, деревянного.       — Кто? Чего? Это Руневский, по-твоему, на личико смазливый? — голосок взвизгнул, точно его обладателю хлестнули по боку твёрдой нагайкой, сродни лошадке ездовой, и задорно прострекотал, уже как птица: — Ты, батенька, верно перепил сегодня слегонца, и не закусывать идеей плохой было. Я-то думал, ты покрепче будешь, а ты после третьей-то уже слюни на диван пускаешь и в жалостях к себе рассыпаешься. Окстись да посиди смирно, скоро, скоро, птичка моя, скоро уж скучать тебе не придётся. Будет тебе где свои пёрышки красивые расправить.       — Тоскливо мне, не понять тебе этого: сердце болит, утешения просит. А ты только и делаешь, окаянная, наглющая морда, что на мозги капаешь! — начал было ныть князь, но сам же себя и прервал, поправляя подушку у уха и по-дедовски ворча, — или же я просто ото вас всех холопов изрядно утомился. Спать, чтоб тебе неладно было, не выходит. Есть — не хочется, от хмельного скоро блевать под ноги начну, ей богу, как алкота синюшняя какая. Может, хватит его, всех этих гонок, титулов, преследований, прости Господи, интриг, а? Поедем-ка в горы, построим избушку...       Переоцениваешь ты, князюшка, душонку свою червивую, всё ноешь об участи своей нелёгкой и ищешь руки, что на помощь бы не побрезговала прийти, из грязи вытащив. Не находишь, покуда знает эта рука, что коли тебя вытащить попробует, сама в трясину провалится. И всякий раз, когда ты так истошно молишь о руке этой, так хочется шейку твою белесую взять да переломить, свернуть, покуда одуматься по глупости своей ты не способен.       — Чур тебя, чур! Сам хоть слышишь, какую ересь несёшь? Избушку?! Мама ро́дная, сдурел, я не могу, наш князь совсем сдурел! — нечисть с явным недовольством звучно чавкнула, отхаркнула что-то бранное себе под нос и прыгнула на подлокотник княжеского кресла, вцепившись в него острыми коготками до повылазивших распускающихся петелек. — Звали тебя сегодня с дружиной в укрытие ехать, вчера первая облава была, одного там особо умного с семьёй заживо сожгли, тела их холодные балками раскалёнными попридавливали. Детям глаза булавкой повыкалывали, пока папочки дома не было, а жёнушку по кругу пустили. Спрашиваю опять: ты себя слышишь, Юсупов? Ты правда готов сейчас убежать, бросив Россию-матушку? — она пронзительно заглянула в мужские глаза. — Что же ты за князь тогда такой?       Князь мертвых душ? Князь-неугодник? А кому же тогда сдался-то такой князь? Да и кто же захочет на всём белом свете свою судьбинушку во правление поджавшему хвост кровососу отдавать?       — Дрянное это, как чувствую, — буркнул князь, снова потянувшись к иконке; нечисть еле заметно поморщилась. — Неспокойно мне.       — Так тебя же защитят, птичка моя распрекрасная, защитят, ежели поехать-таки вздумаешь.       Звучит слишком тошно, слишком ласково, кажется, вот-вот, и нечисть руку себе отрастит, чтобы в золотистые кудри Феликса залезть. Хоть уж в них, раз в душу никак просунуться не получалось.       — Кто, ты мне скажи, кто защитит-то, а? Кто? Святые силы? Господь бог ни с того ни с сего снизойдёт до моего чёртового существования? — истерично взвизгнул Феликс, кутаясь в плед почти что с головой, поскольку уже успел почувствовать холодок от своих громогласных криков.       — Сплюнь, дурная твоя голова! Накаркаешь ведь! Этого мне ещё на старости лет не хватало, — и немного погодя, на выдохе: — теплые вещи возьми, в тех землях холодает, — она равнодушно выплюнула такое маленькое, почти бережное — оттого ещё более мучительное — предостережение и по щелчку дымкой растворилась перед носом князя, речами своими его боле не донимая.       Нет, не надо, прекрати так делать, боже! Прекрати играть в эту скотскую поддельную заботу, в эту абсолютно бесчеловечную игру. Дикий зверь на такое бы просто оскалится, простым животным разумом понимая: над ним издеваются, надо ответить, а у Юсупова лишь желваки беспомощно на скулах играют да мурашки почему-то обрекают мёрзнуть в душную летнюю ночь.       В тех землях холодает, говоришь? Хорошо, нечестивое ты существо, спасибо и на этом! Откуда-то уже разузнала всё наперёд, где-то хитроумная морда всё выведала, а делиться информацией не желала, только игривым бесёнком за пальцы покусывала и в ногах хороводы водила, заставляя спотыкаться на месте ровном. Такова её дьявольская натура: получать удовлетворение лишь во время чьих-то мучений.       Носа коснулся едва уловимый аромат ладана. Запах настолько спокойный и крепкий, настолько обвалакивающе приятный, что у князя даже задней мысли не возникло, как он вообще смог очутился в его доме, как сюда, проныра, пробрался, через какую щель в окне. Как мышь али как кошка? Стойкий, он вселял уверенность и веру в собственную сокровенную безопасность; доселе напряжённые мышцы разглаживались, заострённые от тяжких мыслей черты медленно, но верно преобретали нежную округлую мягкость, а усталый рассудок вдруг заходился сонливым ворчанием — захотелось маленько взремнуть. Совсем капельку, в этом самом кресле. Буквально полчасика, пока веки так потяжелели, а убаюкиваюший аромат всё ещё витал в тёмной комнате. Полчасика же ничего не решат, правда? Конечно же, нет.                                   Если бы у русского поля была душа, то она обязательно оказалась бы такая же необъятная и такая же сердцу родная, как шуршание спелых пшеничных колосьев, уходящих прямиком в золотеющее ярким блюдцем солнце на горизонте.       Она была бы похожа на хруст красно-зелёных груш, что сами в руки лезут, на спелую ягоду, пачкающую живописными пятнышками руки и льняные рубахи. Само собой, отстирать их будет непросто, да только кого это волнует? Никого. Волнуется здесь только речка с мёрзлой, живой водицей, холодной, словно в проруби, и кристально чистой, свежей, освящённой попом на прошлые святки.       Она была бы похожа на ясные глаза и добрые морщинки вокруг них, округлые, выдающие простую крестьянскую натуру с потрохами. Простота, вольность, свобода... вот чем пахла Русь-матушка. Но для Юсупова, нашедшего дорогу домой из далёкой Франции, словно бы обретшего билет в сам град Китеж, было ещё кое-что, что делало этот дом его домом.       Шёл тысяча семьсот семьдесят шестой год от рождества Христова. Худощавая фигура, на которой пыльным балахоном болтался серый вымазанный в пыли кафтан, бежала вниз по склону с широко разведёнными в стороны руками и — в чём Феликс был абсолютно уверен, убежден до мозга костей — счастливой улыбкой, разрезающей сладкое личико от уха до уха. Казалось, этот хулиганистый беспредельщик готов был обхватить руками весь этот мир, спрятав его в своих густых шелковистых волосах, прижать к сердцу, словно своего ребёнка, и защищать его свистом свинцовой пули, если, конечно, такая отчаянная мера потребуется. А вообще, не дай бог его бунтарским наклонностям вступить в свои права, иначе видеть миру нового смутьяна, а палачу — пару новых сапог.       Молодой князь бежал вдогонку, намеренно неуклюже, сбавляя темп и выбирая ветвящиеся тропинки, — пусть возрадуется душенька хоть здесь, хоть здесь почувствует себя самой-самой: быстрой, ловкой и сильной. Призыв пусть и заточил острые клыки доброго товарища, но вот дух надломил нещадно — хотя, может быть, он просто повзрослел?       — Куда ты так несёшься, торопыга несчастный? — задорно крикнул Феликс вдогонку ускользающей спине и бросился следом, придерживая новенькую французскую шляпку. — Под ноги смотри, а то потом снова придется из оврага тебя сетями выуживать. Вот дед Матвей ворчать на тебя станет, мама не горюй!       — Теперь до конца жизни припоминать мне будешь? Очень благородно! А сам-то чего такой медлительный, как будто в сапоги сазанов набрал? Фелька, соберись, даёшь наперегонки вон до того холма! — он смеялся открыто и заливисто, немного щурясь и морща хорошенький носик, пряча от всего мира мягкие черты в манерах маленького, проказного сорванца.       Он позволяет приятелю с большим отрывом плюхнуться на гладкую траву и абсолютно сча́стливо вскинуть руки вверх, издав громкий победный клич, распугавший прикорнувших неподалёку фазанов. Птицы этого зова не оценили и мигом с недовольным курлыканьем понеслись в рощу, только и сверкая трехпалыми лапками. Пух клубками полетел по засохшей траве, приправленной то колючим сорняком, то полевыми цветочками.       — Эх ты, хулиган эдакий, всю живность мне тут распугал, — Юсупов даже не удосужился изобразить недовольство в голосе, свалившись спиной на примятую траву и закидывая руки за голову, дабы насладиться простеньким пейзажем пушистых утренних оболочков. — Отец бы, если б меня так увидел, видит свет, своей же рукой по шее бы надавал. А они у него вот, — князь выставил перед собой руки, показывая внушительный размер отцовских ладошек, — какие.       — А мы ему не расскажем, — хохочет где-то настолько рядом, так близко, что, кажется, Феликсу только руку протяни — в цепких объятьях окажется. — Чего в лице так переменился? Неужто, Фелька, всё по своей этой курносой сохнешь? Вздыхаешь всё, куксишь носик, бедолага. Али отказалась красавица сердечко из рук твоих принимать?       — Да, Владюша, так и сказала, представляешь: папенька, за Владислава, значит, Романовича пойду и всё тут! Люблю его шикарные усы и страсть как хочу к ним ночью холодной прижаться! Ну, я же не подлец какой-то, чтобы у друга жёнушку... — здесь, на родине, в России, чьи поля полыхали златом, а столы ломились от явств, Феликс вновь приобретал излюбленную манеру — шутить и ласково посмеивается, которую в сером Париже он раз от раза пропивал в кабаках на закопченных улицах.       — Ах ты, нахальная французская рожа, я тебе сейчас такую жёнушку задам, мало не покажется!       И Феликс смеялся, смеялся так чисто и мелодично, как птичка певчая, голосистая, птичка-невеличка.       Ожидаемый синяк от дружеской затрещины заменился на более беспроигрышный вариант, хитрый, но отчего-то жестокий, от которого у молодого князя на время выбило все известные слова и мысли из головы, а дух — из груди. Его Владушка уронил его на свои колени, учтиво расположив помягче, чтоб шеей не на костяшку, и, потеряв взгляд в небесах, запустил пальцы в пшеничную шевелюру. Помнит, как сейчас: мозолистые пальчики одной руки накрывают его глаза, пряча от яркого солнца, заботливо полагая, что лучи бьют даже через прикрытые веки, а второй — монотонно копается в игривых локонах, подчистую портя новомодную укладку. А ему так чертовски плевать, что аж блаженно, что аж абсолютно безразлично, в какую лощину улетела его шляпа. Он лежит и жмурится, веснушки водят хороводы на его щеках, а товарищ каждую обводит глазами и иногда касается пальцами, пересчитывая. В этой маленькой сакральной идиллии, наверное, и родилась эта тонкая красная ниточка, связывающая что-то внутри них; она скрутила все органы плотным шерстяным узлом, вышила всё естество заново, всё по-своему, всё неправильно.       — Ты только в щеки целуй меня, ты целуй, а я вмиг обо всех расфуфыренных француженках позабуду, даже если тебе это не надо: со мной — не надо. Даже если со мной тебе было бы мерзко и неправильно, — расслабленно подумал князь, уже попривыкший к этим до дрожи идиотским и неуместным мыслям, и легонько приподнялся, как бы невзначай касаясь губами чужих пальцев, когда те потянулись убрать с него кудряшки, щекочущие нос. — Хочу твоих поцелуев на ключицах, хочу — в висок ранним утром, хочу с тобою — в горы. С тобой везде — горы.       Может быть, стоит попробовать, не страшиться попытать удачу и, если вдруг колесо фортуны даст им ничтожный шанс на совместное будущее, Юсупов бы всё состояние спустил, как самый бездарный на свете наследник, но поймал бы это заветное яблочко удачи. И плевать на осуждающие взгляды и штыки в спину, когда они вместе стеной против всех них стоят, спина к спине, рука в руке.       Какая карта выпадет на это?       — Я увезу тебя с собой во Францию, — распахнул глаза Феликс, чтобы увидеть реакцию на сказанное; он сказал это слишком уверенно и властно, отчего прохладные руки в волосах вдруг замерли и, казалось, похолодели ещё больше. — Понимаешь: с тобою всегда по-другому, с тобою хорошо, спокойно. Со мной поедешь.       Шёпот листвы, тянущейся к небу за великим знанием, журчание протекающей в чащобе речки, топот ножек неспешно просыпающихся ежей, уже ищущих себе сытный и сочный завтрак. Бескрайнее золотое поле, пахнущее свежим хмелем, и яблоньки, склонившие ветви под грузом тяжёлых наливных яблочек. Они кислы, как первая влюблённость.       Колесо фортуны крутится-крутится-крутится, раз, и на стол падает карта, раз, и дальнейшее предрешено и неотвратимо.       Тройка мечей.       — Глупость говоришь, князь. Вроде заграницей учился-учился, а поумнеть забыл, — его щёлкнули по веснушчатому носу, но веселья Юсупову это не прибавило. — Я деда никогда не брошу, даже на смертном одре. И Россию я на Париж этот ваш променять не смогу — там я затухну и посерею, и греть тебя будет некому. Да и я тебе боле не в прок, женишься ты, милок, скоро...       Нет, это его женят. Насильно, против воли, против всего святого ведут к святому алтарю и скотски улыбаются, а в глазах — зелень бумажек, единственная чиновничья слабость помимо посаженной печёнки.       Он ненавидел, буквально не переносил, когда Влад называл его этим проклятым титулом, награждал так, будто на голову тотчас надевали какую-то ржавую посудину вместо положенной тиары и с размаху отбивали половником похоронный марш. Бам, скотина! Ну как, понравилось? На бис, на бис-то партейку не сыграть? Отчего же не сыграть! Пожалуйста, господа премерзкие! Всё это было во многом потому, что означало самое упрямое, самое окончательное и самое бесповоротное «нет». «Нет», рядом с которым вяли цветы и зверь никакой не водился; только животинка дохла да рыба всплывала. Сердце затарабанило в грудь, просясь вырваться наружу, а горький вкус разочарования тронул язык, покатился вниз по горлу и собрался где-то в лёгких, изрядно мешая дышать.       Отец назвал бы подобные мысли, тем уж более плодящиеся в сознании собственного любимого сынка, греховными, отвратительными, достойными розги в соли на голую спину и отправления в монастырь на перевоспитание, коли бы, конечно, не был бы он вампирских кровей. Вампирам, всё-таки, в силу каких-то неясных обстоятельств многое бесчеловечное оказывалось простимо. Юсупов, наверное, и сам это прекрасно понимал, в той же мере, как и в толк не мог взять, на каком этапе это искажение в его сознании зародилось, пустило корень и отравило. Нет, его ни единого разу не тянуло на мужчину, нет, никогда такого не было, никогда. Даже иной раз он с удовольствием поддерживал мерзкие сплетни осуждения о тех, кого сей порок не обошёл стороной. А тут такой нож в спину. Лохматый сорванец засел в голове и никак не хочет, упёртый баран, оттуда вылезать! Клещами рвать было бесполезно, саженец засел слишком глубоко, настолько, что уже не понять, где был изначальный Юсупов, а где искажение сделало свою грязную работу. Ироничным было другое: вампиру заболеть не дано, а, значит, и вылечится тоже, а князя раз от раза лихорадкой валило на лопатки.       Верно молва идёт: от любви подохло больше, чем от любой другой болезни. Мрут, несчастные, как мухи, и плодятся так же.       Князь тонул в нём, князь искал его в других, князь, чтоб его, представлял его лицо, приглашая очередную надушенную девицу к себе в покои. И князь терял себя самого в этом немыслимом притяжении, топтался в омуте и с разбегу прыгал в болото, если видел в нём оттенок родных глаз. Он чувствовал себя нецелованным даже в те мгновения, когда пухлые накрашенные губки чиновничьих дочерей страстно врезались его, предназначенные совсем не для них. Они его оскверняли.       — Скажи, что любишь меня. Ну же, малыш, скажи, — навязчиво выпрашивал дешёвых признаний очередной писклявый голосок, обладательница которого превращалась для Феликса в мыльный пузырь: он её не видел и почти не чувствовал.       — Я люблю? — смеялся Юсупов, заламывая пальцы и выкуривая мерзостную дрянь, чтоб поменьше думать. — Я люблю?       А, простите, как любить, когда не знаешь, кому своё сердце-то сторговал? Где потерял или за сколько продал? Чем отдал со сдачи? Честью, силою — чем? Родство ли душ, существование которых вампир допускал с исключительной натяжкой, хоть и учёными взглядами пренебрегал в той же степени, переплетение ли нитей судьбы, само предназначение ли это — какая к чёрту разница? Какое может быть отличие, с гравировкой ли пуля, засаженная под рёбрышки, или нет, если ноет и болит одинаково? В пьяном угаре пару раз грешные руки оказывались по локоть уже в своей крови, когда Феликс раздирал собственную грудь в поисках гниющей заразы. Находил, бьющуюся и горячую пичужку, а вырвать — хребта не хватало. Так и жил, мечась между грехопадением и самобичеванием. Ветра его трепали, а он щебетал возвышенные песни да крылышки в полёте пошире расправлял.       Если смотреть со стороны, Феликс был писанным красавцем — что в дореволюционные времена, что после. Он умел правильно излагать свои мысли, поддерживать светскую беседу, вести дела отца и подавать себя в самом что ни на есть наилучшем свете. Порой недальновидные оценщики, удовлетворённый таким до невозможности лощёным образом, на сём останавливались. А зря. При детальном, близком рассмотрении открывалась картина уже совершенно иная, и манерными жестами да пёстрыми одёжками её было уже не прикрыть, не спрятать. Князь был переломан от и до; его неправильно сросшиеся кости оставалось разве что ломать за неимением других решений. Он не знал, кого стыдиться, когда вершил дела грязные, не умел правильно просить прощения и раскаиваться, лишь только неосознанно вредил себе — морально и физически.       Он не знал, кого любить, потому что тянуло к одному, а мозг твердил совершенно другое. Он не знал, во что верить, потому что в святыню по праву рождения путь заказан, а порок, так уж вышло, — мерзок. Он не знал в этой жизни просто до смешного ничего, ни зерна и ни крупицы, ни капельки журчащей родниковой воды.       Лёгкая осознанность пришла, стоило иконке лечь на грудь, но легче от того не стало. Вспоминать уже эту историю неспокойный разум не решился, и князь, морщась, разлепил глаза.       Спустя двести с лишним лет он наконец-то понял, почему в юношестве болело сердце. Или по кому.       Сущность тихо дремала в углу. Рассветало. Первые лучи восходящего светила беспокойно катались по полу, предостерегая о днях грядущих.

* * *

      Окраина Петербурга, пыльная остановка с огромным граффити на всю стену и треснутой пластиковой крышей.       Тремя часами позднее.       — И где Владислава Романовна? — с чемоданом наперевес князь выглядел исключительно комично, забавную же картину дополняло его крайне раздосадованное птичье выражение лица и бровки, сведенные очаровательными домиками. — Желаю видеть её сейчас же! Чего расселись, остолопы? Сумки из рук моих возьмите, видите: надрываюсь стою.       — То-то я слышу, кто-то важный уже подоспел, — дверь припаркованной на обочине машины гладко отъехала назад, и на пыльную дорогу ступило два начищенных генеральских ботинка; Богословский встретил князя шуршащим, почти медвежьим хохотом. — Шустро вы, уважаемый! Феликс Феликсович, я так понимаю?       — Смотря кто и зачем спрашивает, — буркнул Юсупов, чинно утирая о платок руки, красноватые от тяжёлых сумок — разумеется, он набрал с собой всего и совершенно ни в каких пределах разумного.       — Михаил Даниил'ыч Богословский, мальчик мой, но для друзей Владиславы просто Михаил, — пребывая в удивительно приподнятом настроении, генерал живо пожал княжескую руку и придержал того за локоть, произнося следующие слова сродни напутствию: — Владислава Романовна упоминала вас за завтраком, — с выражением, многозначительно, — князь Юсупов. Буду премного рад побеседовать с вами в менее официальной обстановке в подходящее время. Слыхивал, вы с моим генерал-лейтенантом служили в одно время? Похвально, похвально. Позвольте вас уверить: друзья Владиславы — мои друзья.       — Да, на месте поболтать было бы... весьма славно, — Юсупов дёрнул щекой от понимания, что по иронии судьбы или дурацкому стечению обстоятельств абсолютно всех тянуло на разговор тет-а-тет, будто бы вампир заведовал картами сокровищ, а не несколькими усадьбами и парочкой десятков непутёвых слуг. — А сама Владислава Романовна, полагаю, задерживается? Она мне так и не сообщила детали предстоящей нам, с позволения сказать, работы.       — Боюсь, мой дорогой товарищ, нам придется ехать в указанную точку лишь в скромной компании друг друга, — Михаил только равнодушно пожал плечами, будто бы узнал об этом многим ранее. — Генерал-лейтенант занят вашим погибшим сегодня ночью соратником, светлая ему и его семье память.       — Не успел прочесть в утренней газете, — соврал князь, прекрасно помня, что сегодня утром его совершенно точно не волновало, какую беднягу в ночь порешили, — кто, товарищ генерал, говорите, коньки-то отбросил?       — Что бы вы могли подумать? Первой жертвой стал участник нашего Собрания — Фет! Конечно, Владиславе эта скорбная весть омрачила всё утро — вроде как, дружили они, а про вампиризм свой Фет ей ни-ни, молчал, как рыба, паршивец! То-то и вижу: за свою ложь поплатился, голубчик.       — Фет? — отчего-то задорно хихикнул князь, прикрыв ладошкой лисью ухмылку. — Неужто сам Фет помер? Вот так прям насовсем? Ох-хо, бедное светское общество, уже предвосхищаю его лицемерные слёзы, мол, «умерла легенда нашего времени», «главная жемчужина современности»! А то, что про вампиризм молчал, — Феликс состроил крайне театральную и удрученную гримасу, выжал максимум, который мог, — эдакий он подлец, поделом ему. Ни стыда, ни совести.       — Смеётесь, князь. Ну, смейтесь-смейтесь, пока с вами не сотворили нечто подобное, — невесёлый тон Миши осадил его всяческое веселье и вернул в старое доброе настоящее, пропитанное запахом гари, на что князь капризно надул губки и отвернулся к машине. — Усаживайтесь, в монастырь дорогу держим.       — В какой ещё монастырь?! — только и оставалось взвизгнуть Юсупову, перед чем плотное тело Богословского затолкало его в салон микроавтобуса, и в ту же секунду прозвучала команда трогаться с места.       — Ну, в какой-какой, князь. В Симеоновский же.       Кажется, Михаил Даниилович начинал всё лучше понимать, почему князь Свечников так советовал — читай, настаивал — не погружать Феликса ни в какие дела особой важности да подальше от разбирательств держать. Пусть генерал и не предполагал, о каком «страшном предательстве» идёт речь и чего в принципе от этого недочеловека напротив можно было ожидать, однако за одно короткое утро и в то же время одну невыносимо длинную поездку он убедился в следующем: во-первых, личность перед ним крайне эксцентричная и отчасти хулиганистая, а, значит, дела с ней вести будет непросто. Во-вторых, вампирскому князю огромных трудов стоило просто смирно усидеть на месте и подумать о своём, ибо какое-то нездоровое любопытство ко всему на свете заставляло манерную особу лезть везде и вынюхивать даже то, что трогать с его стороны было бы неприлично. И, в-третьих, что старческую душу не на шутку взволновало, личность Владиславы Романовны ныне покоилась на верхних стеллажах Юсуповских интересов — князь не раз пытался мельком выспросить какую-то доселе неизвестную ему деталь и, в конце концов заполучив эдакую, он наконец-то притихал на некоторое время, обсмаковывая её да обдумывая как следует.       — Какое-то проказное дитя, — кисло подумал Михаил, когда Феликс от нечего делать окурком подпалил какой-то дурацкий листочек и восторженно выкинул его через открытое окно. — Лада, и на что тебе это такое надо? За ним ведь глаз да глаз нужен.       — Не морщитесь так, Михаил, мне просто смертельно скучно.       Кажется, со своим отправлением в монастырь, которым вечно грозили его древние родители за плохое поведение, Юсупов смирился относительно быстро: его глаза наполняло скорее острое чувство предвкушения, нежели отчаяния или же страха. Хотя последний, надо признаться, присутствовал в его душе абсолютно всегда, как, наверное, у любого дорожащего жизнью создания. Для животного, рыбы, птицы, с которой его сравнивали чаще всего, это чувство не являлось чем-то жалким и постыдным, напротив — ощущением основополагающим, сродни инстинкту. Так почему же человеку следовало его стыдиться и убеждать себя, что ты лишён этой природной части? Гордыня. Всему виной гордыня. Так можно сгоряча и поверить, что божьи заповеди и правда защищали их, погрязших в грехе, а не были очередным способом пожурить. Так можно было подумать, что все они и в самом деле — дети божьи.       И даже что бог их любит.       Но тьма в сердце играет по своим правилам: она убеждает, что у тебя есть выбор; дарит гордыню, изощрённую, говорящую, что нет на свете на тебя управы, что закон — это ты. Дьявол на удивление умён, он мудрец, и учение его отдаёт гнилью на зубах.       Ехать в глубинку в какой-то богом позабытый монастырь ради проблемы житейской не стал бы никто, даже сам князь в моменты своей неповторимой оригинальности. Словно пожар при поднявшемся ветре, любопытство Феликса разгоралось, и он от нетерпения уже начинал противно похрустывать пальцами, подчас бросая колкие взгляды на генерала, который упрямо глядел в окно и категорически отказывался что-либо разъяснять. Воистину, холодать начинало, стоило лишь размашистым древам упрятать горизонт за своими исполинскими ветвями, детьми когда-то живших на земле-матушке древесных великанов. И впрямь, как бабка нашептала, кожа Юсупова покрылась крошечными мурашками, стоило машине заехать в тень густых — в большинстве своем хвойных — крон. Через приоткрытую щёлочку водительского окна доносился стойкий запах тягучей смолы и маслянистый — шишек. Они жалобно поскрипывали под тяжёлыми колёсами, а дятел вторил им пронзительной скорбной трелью; водитель сбавил темп.       Феликс меланхолично прикусил подушечку большого пальца и, разочарованно вздохнув, покрутил ручку машины, опуская стекло вниз. Перевесившись наружу, князь набрал полные лёгкие свежего воздуха и неожиданно для себя понял, что на лесных тропках царила своя собственная суета, жизнь, к которой хотелось прислушаться, которой, боже упаси, не хотелось мешать. Его праздный избалованный разум встретил эту догадку в штыки, не готовый так быстро поселить в воображении новую манеру поведения. Юсупов капризно фыркнул и было хотел обратно залезть в салон, как вдруг придушенно взвизгнул и чуть было не вывалился из машины.       — Там медведь! — пропищал он, тыкая руками в сторону окна. — Он прямо на меня смотрел, там медведь, скажите, какого чёрта мы вообще туда едем?! Он же нас всех пожрёт!       — Вы что, мишек никогда не видели? Полно, князь, в ваших же силах в одиночку такого зверюгу порешить, а вы тут в конвульсиях от одного его вида бьётесь. Так-то оно не по совести, — Богословский затянул вампира обратно, боясь, что тот от испуга возьмёт и свалится им под колёса, и наглухо закрутил окно. — Ладно уж, посидите смирно, недолго ехать осталось.       — Порешить косолапого? — истерично хохотнул князь. — Ну, как скажете, генерал, вам всё же видней.       Но тут генерал безо всяких церемоний крепко схватил попутчика за предплечье и грубо развернул к себе, взглянув на него так пронзительно, что Феликс даже не додумался что-то на это предпринять, позабыл о том, что превосходит и по силе, и по ловкости. Бездумным и немного напуганным взглядом князь смотрел на него, лишь изредка мигая. Синяк, оставленный мощными пальцами Михаила, саднил; совсем скоро он расцветёт новой фиолетовой отметиной, но, благо, уйдёт так же быстро, как и пришёл.       — Значит так, товарищ Юсупов. Разговор есть, — вдруг посерьёзнел Михаил Даниилович, и этот тон князю ой как не понравился.       Знатной особе происхождения что ни на есть вампирского странным образом почудилось, будто бы перед ней выросла фигура стройного жандарма из прошлого века, на раз-два замахивавшегося на Феликса толстенной дубинкой. Кажется, последний даже инстинктивно зажмурил светлые глазки, ожидая смачного удара под дых, однако хруст переломанных костей не последовал, вместо него — слова суровые, рождающие в разуме образы, один страшнее другого.       — Хочу, чтобы вы знали: я везу вас сюда исключительно по просьбе моего доброго друга. Не по доброте душевной, Феликс Феликс'ыч, и не из жалости. Я надеюсь, вы это очень хорошо понимаете, так ведь? Уж будьте любезны постараться не подвести нас и, в особенности, её, как подвернётся случай. Я доходчиво изъясняюсь? Замечательно. То, что мы планируем провернуть, — должно быть, самое серьёзное, что вам светит в вашей вампирской жизни. Хотите знать моё мнение? — нахмурился Миша, растеряв всяческое дружелюбие уже не только в голосе, но и в мимике. — Так вот оно: я считаю, что вы не отличаетесь собранностью, Юсупов, вы излишне боязливы и себялюбивы. Да-да, не самые лучшие качества. Понимаете? Вы нам не подходите. По всем параметрам. Но Владислава Романовна по неясной мне причине настояла на том, чтобы взять вас с собой, даже поручилась за вас! И я взял, Юсупов, несмотря на то, нравитесь вы мне или же категорически нет. Имейте же совесть принимать эту незаслуженную заботу с благодарностью и не умудриться порушить все наши планы, ладно?       — Вы меня совершенно не уважаете, Михаил Даниилович, — кисло выдавил князь, словно букашку башмаком прихлопнул, и отвернулся, подперев лицо кулаком.       — Нет, — без стеснения согласился генерал. — Моего уважения вы сполна не заслужили.       — Я вас услышал, — с расстановкой промолвил Феликс и затих, покручивая меж пальцев крошечную иконку.       Больше ни разговаривать, ни тем более веселиться не хотелось, и скука в один миг стала самой лучшей житейской приятельницей и подругой. Почему-то такой пренебрежительный тон задел за живое, красными отметинами от пальцев алея где-то на коже. Будь князь помоложе, тут же ринулся бы доказывать обратное, мол, незачем его с говном смешивать, вовсе всё не так, как себе этот старикашка напридумывал. Выдал бы в своё оправдание и первое, и второе и даже третье. Хотя, уж ныне можно было бы занятно поспорить о том, кто из них — настоящий старикашка, и кто что всё-таки напридумывал.       Вчера его нежно поглаживают по руке, настолько ласково, что в закромах сознания аж больно становится, а сегодня — впиваются в тонкую кожу и обещают безжалостно перерубить руки в случае чего. Эдакий безумный контраст отрезвляет пуще рассола из-под солёных огурцов. Шмыгнув носом, Юсупов прошёлся пальцами правой руки по левой и остановился в том месте, где не так давно покоился палец Владиславы, поглаживающий его запястье. Сладко растянул губки в полуулыбке и тут же сконфуженно глянул на генерала, боясь, что прозорливый старикашка смог бы увидеть то, знание чего ему никоим образом не принадлежало. Выдохнул — Богословский угрюмо ковырялся в каких-то бумагах, утратив к попутчику всякий и без того дохлый интерес. Так, наверное, даже лучше. Так, должно быть, даже приятнее: когда рядом остаются лишь самые близкие, подле которых нет смысла строить из себя то, чем и приблизительно не являешься. Это важно; такие доверительные отношения имеют своё огромное влияние на всю жизнь, могут даже её, непутёвую судьбинушку, извернуть. Хотя, по сей день до конца неясно, были ли они вообще когда-нибудь кем-то значимым друг для друга или же губительная стена из вранья и недомолвок безжалостно устремила все шансы на это к нулю? Князь не знал, оттого в улыбке оскалился почти невинно, вымученно. За свои века он перепробовал слишком много женщин, выпил их до дна, и теперь, так уж вышло, совершенно не понимал, как оно должно быть. Каким должен быть настоящий вкус, не забитый дешёвым ни черта не перекрывающим парфюмом, затхлой сигаретной вонью и скользким запахом потного тела другого ловеласа-проходимца.       Колеса подскочили на очередной кочке, считать которые сперва было даже в какой-то мере интересно, однако совсем скоро жутко наскучило, да и спина от хлёстких скачков туда-сюда начинала по-старчески ныть, требуя перины и вручную взбитых мягких подушек. В глуши леса неизвестным зверем завизжала стёртая о дикий голыш резина; резкая остановка также не предвестила ничего приятного: генерал и его попутчик, по некой неосмотрительной пренебрежительности в своё время не воспользовавшиеся ремнями безопасности, по инерции подались вперёд, с недобрыми ахами вписавшись в передние сидения. Их тела шмякнулись о кожаные спинки, а руки метнулись к лицам, защищая их от болезненных соприкосновений.       — Извольте вылазить, — водила прокряхтел это с нескрываемым деревенским акцентом и, повернувшись к пассажирам, мрачно процедил: — Всю заданицу с вами к чертям отбил, а мне ещё работать и работать! Эх вы... Чтоб я ещё раз такой заказ принял? Да боже меня упаси, не бывать такому!       — Поедете-поедете, куда же вы, милок, денетесь? Мы же — ваш единственный прибыльный клиент. Михаил, вы только поглядите: взрослый лоб, а умишка нема, — Юсупов чопорно отряхнул свои одежды, буквально птицей выпорхнул из автомобиля и блаженно потянулся, игнорируя разъярённые взгляды шофёра. — Ох, как хорошо-то косточки размять после дороги, мама моя дорогая. Михаил Даниилович, и что же, нам другую машину ожидать придётся? Или отчего мы посреди леса-то остановились?       — Дальше на машине двигаться — самоубийство в чистом виде, Юсупов, — набрасывая грузный рюкзак на спину, Богословский протянул княжеские сумки хозяину и взял свои оставшиеся под мышку. — Пешком пойдём, тут до хижины недалеко. А там, глядишь, и до монастыря на своих двух доберёмся.       — Какую такую хижину? Про никакую хижину в чащобе разговоров не было, тем уж более, когда здесь голодный зверь ходит. Вот что называется самым настоящим самоубиением! — Феликс ухватился за свои увесистые саквояжи и мученически закатил глаза, прохныкав жалобное: — Боже, чем же я так провинился, чтобы по лесу вот так шастать? В комарятнике этом...       — Когда завтра, — Миша, уже изрядно вымокший, запыхтел от тяжести, но, несмотря на это, довольно живо зашагал вниз по тропинке, будто ему было не под семьдесят, а добрые тридцать, — будет праведным огнём подыхать пол Петербурга, а другая — смиренно сидеть в участке, мы с вами вернёмся к этому вопросу, — он отозвался, смахивая капли пота со лба, — Ну всё, полно болтовни, надо поторопиться хозяина застать, чтоб в монастырь не с чемоданами. Давайте там, погнали наши городских.       Юсупов язвительно цокнул языком, но всё же нашёл в себе силы благоразумно промолчать, несколько раз покусав нижнюю губу до алых отметин и перехватив груз поудобнее. По неровной лесной дорожке идти было до крайности неудобно; каждый шаг неминуемо превращался в отчаянную битву стойкости с равновесием. На пологих склонах, с которых градом осыпались валуны — большие и не очень, — спускались полубоком, иной раз опасаясь соскользнуть и покатиться кубарем вниз. Чащоба принимала их на удивление гостеприимно, лишь изредка кидая в спины путников одичалые звериные взгляды и шишки под семенящие ноги. Тьма медленно сгущалась, кроны закрывали уже почти всю бедняцкую полоску голубого неба. Отовсюду слышалось какое-то беспокойное движение: стук когтистых лапок об ороговевшую кору, шелест крыльев, пушистые перья которых иногда лесничими погонами оседали на плечи, но самое страшное крылось в другом. От осознания, что где-то в этой непроглядной глуши вместе с ними двоими, уставшими и потрепанными, бродит нечто голодное и лукавое, готовое одним ударом здоровенной лапы уложить всякую тварь земную, становилось тошно. От каждого приглушённого хруста желудок норовило вывернуть наизнанку.       Яркие ягодки голубики мерцали лесными бриллиантами в тёмных колючих кустах. Они прятались от нежданных гостей за шершавыми листьями, не готовые окрасить чужие губы в дикий цвет свободной жизни, не желавшие напоить их кровью боровой, багровой. Гладкую княжескую щёку царапнула острая еловая иголка, чудом не угодившая прямо в открытый глаз. Юсупов раздражённо зажмурился, сморщив веснушчатый нос, а когда распахнул глаза, вдруг задержал дыхание. Он затылком почувствовал этот бесноватый взгляд, это кошмарное присутствие, словно в каком-то нереальном демоническом сне. Волосы на руках встали дыбом, а сущность, до этого преспокойно посапывающая, враждебно выгнула гибкую спину. Феликс медленно повернулся — так неохотно, чувствуя скребущейся кошкой взбирающуюся по горлу панику. Сумки с грохотом вывалились из его разжавшихся ладоней и безвольно покатились вниз.       От страха заложило уши, а тело задрожало, словно листочек на ураганном зимнем ветру. Кажется, Юсупов даже всхлипнул и плотно вжался спиной в колючий сосновый ствол, когда косолапая махина сделала первый громадный шаг в их сторону. Зверюга смотрела на них так чертовски жадно, так ненасытно и так злостно, что кровь стыла в жилах, а мозг от ужаса просто отказывал работать.       — Он же нас сожрёт, — на грани истерики прошептал князь, неуклюже пятясь назад и прикрывая рот, готовый отозваться хныканьем, ладонью. — Я, я ведь верно говорил, что так и будет! А что теперь?..       Умереть, будучи растерзанным кровожадным хищником, в глазах которого — ни намека на милосердие, лишь голод, было страшно, так адски страшно, что в таком состоянии любое существо просто-напросто теряло над собой всяческий возможный контроль.       — Господи боже, спаси и сохрани грешного сына твоего, — эти слова, эта маленькая неосознанная молитва напуганного ребёнка к всевышнему отцу озарила погрязшую во мраке полянку и упорхнула ввысь бабочкой, невеличкой с надломанным крылышком.       — Не в такой ли муке умирали все твои жертвы, птичка-синичка моя, жаль, бестолковая? Так что же ты теперь возводишь свои заплаканные очи к небу и пощады просишь, будто бы ты сам не такой участи достоин, — сущность было попыталась допрыгнуть до подбитого насекомого, но не сумела, гневно заурчав. — Поделом тебе, поделом! Сдохни на здоровье со своей гадской мольбой на губах.       — Владушка, где же ты? Не оставляй меня одного, пожалуйста, — князь мог бы помолиться матери, которых по обыкновению вспоминают на пороге неминуемой смерти, но в голову пришла только она, гладящая по волосам в далёкой, позабытый и пропитой молодости.       Наверное, если бы им было суждено встретиться ещё хотя бы один маленький и ничтожный разочек, то Феликс бросился бы ей на грудь, подчистую забывая о всевозможных преградах, таких неважных и незначимых, эдаких эфемерных выстраиваемых мозгом песочных замках, внутри которых — пустота. Ведь разрушить их всегда было так просто. Он бы зарылся в её пушистую тёмную шевелюру, доставшуюся Друбецкой от бабки цыганки, трепетно уткнулся бы в бархатистую шею и оставил бы на ней россыпь ласковых поцелуев, нет, оставил бы там всего себя, до капли, схоронившись там, словно за тёплым крылом матери-птицы. Потому что там безопасно, с ней — не страшно ни в огонь, ни в воду, ни в пасть медвежью, слюной капающую.       — Прекратите скулить, ради бога! Как я понимаю, помощи от вас ждать не придётся, — Богословский осторожно выудил из-за пазухи старый охотничий кортик и наивно направил его на медведя. — Значит так: насчёт три бросаемся врассыпную, вы быстрее меня, может, хоть вам удастся целёхоньким удрать. Юсупов! Вы слышали?       Феликс отказывался слышать. Всех и вся. Он не видел, как зверюга сделала очередной шаг по направлению к нему и лукаво оскалилась; князю показалось, что с того момента, как их горящие взоры встретились, прошла целая вечность, а не считанное мгновение. Вампир не почувствовал, как запнулся и со всего размаху шлёпнулся на спину, перебирая локтями в пыли, словно воробушек, купающийся в ней перед дождём. Юсупов не слышал, как уносящийся прочь генерал сорвал голос, выкрикивая его имя. Нет, всё не то, всё это не правда, ему лгут! Его правда пахнет ладаном, иначе зачем иная нужна?       Но зверь бежал на ловца.       Медвежьи глаза гипнотизировали, вводили в транс и давали понять, почему шкуры именно этого животного в стародавние времена цепляли на спину суровые жрецы Перуна. Вероятно, зверю был совершенно не интересен бросившийся прочь попутчик вампира, он даже не посмотрел в его сторону. Желтоватые полные жестокости глаза были направлены прямо в душу Феликса, а исполинская лапа с когтями-бритвами легла на грудь, вдавила в землю, однако не так сильно, как могла, ибо треска враз переломленных спичек-рёбер не последовало.       Вдруг зверь так близко опустил косматую морду к лицу пленённой жертвы, что князь боязно зажмурился, приготовившись к болевой вспышке, но косолапый не укусил — сухим носом прошёлся от шеи к груди, безо всяких усилий распоров несколько верхних пуговиц лёгкой хлопковой рубахи. Нащупал иконку и слабо ткнулся в неё, поддел желтеющими клыками, после чего издал громогласный рык, забрызгав искаженное в ужасе лицо пенящейся слюной. Из животной пасти шёл зловонный смрад, воняло тухлятиной да падалью, а ряды заострённых зубов, искривившихся в дьявольской сладострастной усмешке, будто бы ухмылке старого заядлого чревоугодника, уже метили в нежную шейку. Один такой поцелуй стал бы последним. Боже, только не это, не надо! Толчок резкий, до содранных в мясо оземь локтей, до побелевших прокушенных губ и рук в неунимающейся пьяной тряске. Чужое дыхание над ухом и чьи-то сильные руки заставляют подавить растерянный вскрик.       — Полно, полно тебе глотку рвать, рядом я, с тобою, поблизости. Тебе бы, парень, не будить лихо пока тихо, негоже смертному лес в такой час будить, ой, негоже. Ушло оно восвояси, наваждение это твоё, всё хорошо теперь будет.       Юсупов сквозь плотные слои одежды ощущает, как позвоночник прижимается к мощной груди, чувствует медленное сердцебиение, доносящееся из-под чужих выступающих — будто от голодного измора — рёбер. Чувствует, что пускает горькие слёзы по исцарапанным иголками щекам, наконец видит, видит, что вглядывается в чёрную пустующую дымку перед собой, и слышит сокровенное — как его искусанные в кровь от ужаса губы хрипло зовут родное имя. Влада, Влада, Владислава, цвет твоих очей тёмен, а лик твой светел, как у ангела. Влада, Владушка, где же ты, ненаглядная?       Скрежет продолговатых колючек о деревянную гладь грациозной жёлтой акации, сгорбившейся в почтительном поклоне перед кем-то свыше, снизошёл приятным покалыванием в левом ухе. Но этого чудесного звука никто из них не заметил. Не заметили ни огненные ягоды бузины, с любопытством просматривающие за птицами из-за листочков-лодочек, ни самой птицы, по хитрости своей спрятавшейся в дупле и внимательно следившей, когда очертания красноватых яств выглянут наружу, чтобы в конце концов быть съеденными. Они не услышали ни пробежавшего мимо зайца, ни капли, текущей вниз по резному листу боярышника, ни образа кикиморы лесной, переминающейся с ноги на ногу где-то в высотах хвойных деревьев. Вообще, когда ты погружён лишь в свои насущные проблемы, когда озабочен лишь только собственным комфортом да обласканным отражением в зеркале, прекрасное ускользает, утекает восвояси через кончики пальцев. Феликс никогда бы не обратил внимание на древесный гриб и уж точно не увидел бы в нём хоть что-то, кроме замены дровам, а вот Ваня умел всматриваться в самую суть, Ваня понимал, как устроен мир, и в выборе между собой и ним всегда останавливался на последнем.       Юсупов неуклюже дёрнулся. Первым делом пальцы его наскребли валяющуюся в пыли иконку и судорожно нацепили её на положенное место, в то время как под ногти грязной каёмкой забилась острая галька и потрескавшиеся древесные щепки, пахнущие хвойным маслом. Красивое, но чересчур бледное лицо князя неспешно поворачивается к спасителю и, кажется, белеет ещё пуще. Он приоткрывает губы, подумав, что всё же решится задать хотя бы один уточняющий вопрос, но зубы несогласно стучат, а челюсть цепенеет, как при виде чего-то ещё более пугающего. Да, он и без того был безмерно напуган, чтобы перед глазами заметить такое. Феликс вздрагивает, прижимая грязную ладонь к приоткрывшимся губам, на которых рубинами алеют кровавые капельки от собственных клыков. Моргает раз, два, три и ещё, ещё моргает, сводя и разлепляя тяжёлые веки, в больном исступлении стараясь сморгнуть навязчивое наваждение. Не выходит. Чёрт побери, не выходит! Как это вообще возможно?       — Господи, Дашков? — Юсупов суетливо старается разорвать кольцо сжимающих его, бьющегося в истерике, мужских рук и на кровавых локтях отползти куда подальше, в тень, забиться в щель между камнем и деревом да прикрыть лицо грязными руками. — Сгинь, нечистая сила! Ты же умер! На руках моих! Подох же ты! Ты призрак, мертвец? Нет, не говори, не надо. Просто сгинь, — он почти хнычет, когда очередная попытка вырваться заканчивается лишь плотно сжатыми тисками, — пожалуйста, я больше не вынесу. Это всё становится даже для меня слишком. Уйди, просто оставь меня! Что же за паскудство-то такое, я ни при делах, говорю же, ничего такого и не сделал ведь! Да вот тебе крест!       То, как он вычерчивает на груди кривоватый крестик, скорее забавляет. Не нужен ему крест твой, никому во всём мире вампирский крест не нужен.       Хватка становится только крепче, за предыдущие бесславные подвиги норовя то ли переломить князя на две части, как хворостинку, тот ли выдавить из нутра его душу и на кулак звериный намотать. Зверь. Точно. Дашков — это зверюга в человеческом обличье! Он был таким ещё до того, как серебряное лезвие с булькающим звуком распороло его нежную глотку, будто тряпичную куклу по швам. А теперь-то, теперь всё наконец встало на свои места! Или? Или это паника вбрасывает в гудящую голову чертовски опасные мысли, пошатывая затуманенный рассудок раз за разом? В лесу такое случается, в лесу сходят с ума.       Но не в этот раз.       Звонкая, хлесткая и такая тяжёлая пощёчина остаётся красным клеймом на щеке Феликса; её спелой алости позавидовала бы каждая ягода в этом глухом леске. Шлепающий звук и массивная ладонь сотрясают тело, начисто выбивая из него и сдавленный вздох, и горемычную истерику. Взгляд медовых глаз постепенно проясняется, а трясущиеся пальцы прижимаются к опухшей щеке и челюсти, которую, вероятно, выбило таким мощным ударом. А Дашков выжидающе смотрит чуть сверху, позволяет перевести дух и иногда неопределённо мычит себе под нос. Руки когда-то ушедшего на вечный покой Ивана покрыты сеткой глубоких синеватых шрамов, переплетающихся в свой исконно русский Вегвизир. В предсказании правильного пути, основанного на преодолении себя, на самоповержении и самоотречении, как на единственно верным фундаменте. Его глаз по-прежнему странный, золотоватый, отдающий звериной природной яростью, но вот в остальном до конца сказать нельзя, как князь так быстро узнал в нём того самого старого Дашкова. Длинные каштановые волосы, ниспадающие на плечи как у какого-то скитальца-праведника, неопрятная, сильно отросшая борода и глубокий шрам поперёк всего горла с явными стежками и дырочками по краям от толстой нитки. Живописная иллюстрация к выражению «из грязи в князи», вот только совершенно наоборот.       — Поди, Слава взаправду твой Ангел-хранитель, парень, и не шутки это всё, что она мне про эти самые... про души сказывала, — голос Ивана был очень хриплым и посаженным, сорванным, издающийся словно бы на зарубцевавшихся связках. — Она же как предвидела, что сами вы целыми не доберётесь, и меня вам навстречу попросила выйти. Ну, думаю, чего ей отказывать? Глаз у неё от стольких-то лет стал зоркий, чуйка волчья, нечеловеческая. Всё одно: бабка цыганкой была, на косточках птичьих гадала. Вот я и иду да вижу: ты тут в конвульсиях бьешься, ну, думаю я, первого нашёл. А приятель-то твой куда, говоришь, подевался?       — Медведь всё-таки убил меня, вот и встретились, — жалобно проскулил князь, прижавшись к каменному телу и уткнувшись в него, словно маленький шкодливый лисёнок, брошенный матерью-лисицей на произвол судьбы.       — Лисёныш, не брыкайся и рот на замке держи, иначе взаправду прям с костями сожру. Достал ты меня уже, — Феликс особо не сопротивлялся, когда его подобно мешку с картошкой перекинули через плечо и потащили невесть куда, лишь недовольную мину состорил да глазки медовые прикрыл.

* * *

      Петербург, Богословское кладбище.       В то же время.       Стоящий напротив поджарый мужчина, природой награждённый пышными роскошными усами, с которых ныне ручьями струилась дождевая вода, смиренно опустил глаза к земле и несколько раз почтительно перекрестился. Его чёрный костюм, надетый не абы зачем, а по исключительной необходимости, тоже вымок до нитки, мокрым и пронзительно холодным тряпьём прилипнув к сильному телу, будто обернув в темный целлофан, однако мужчина этого абсолютно не замечал. Он усердно крестился и вполголоса тараторил молитвы за упокой, в одной-единственной оставшейся руке держа крупные деревянные чётки. Тяжёлые шарики с тихим стуком врезались друг в друга, подпевая накатившему ливню и ветру, ревевшему и рыдающему давнишней утопленной девицей.       — Так трясётся, как будто чёрта перед собой увидел, — Влада стряхнула с носа несколько больших капель, угораздивших пробраться к её лицу даже через преграду в виде зонта, и зябко поёжилась, пряча сонный зевок за движением руки. — Даже если не чёрта самого, то деяние его рук — это уж точно. Поэтому и хоронят бедолаг в закрытом гробу, как груду мяса да косточек, — ещё один манящий зевок, — ну дела: за столько лет начинаю как-то привыкать к кровище и даже потихоньку к выпотрошенным кишкам, столько их на войне повидала. Нехорошо это, что чёрствой к беде чужой становлюсь на старости лет, по Фету как следует поплакать не могу, хоть и заслужил он, наверное. Другом был, только вот нечестным. Чёрт возьми, как вообще меня, такую зловредную, мои мальчишки в военной части терпят? Одному богу известно.       Со свежих деревянных крестов, казалось бы, вколоченных гробовщиком намертво в землю, однако из-за проливного дождя печально накренившихся вбок, с прибитых табличек на пришедших проститься с семьёй Фета смотрели они сами, умершие, и лица их пронзали счастливые беззаботные улыбки. На фотографиях они были другими — ещё не знавшими вкуса мученической смерти, весёлыми, яро верившими, что их жизнь обязательно сложится хорошо. Кто бы из них мог тогда подумать, что эти праздничные фотографии украсят не стены их уютного дома, а блестящие от лака кресты и серость Петербургского кладбища. Под ногами царствовала скользкая слякоть, земля плотными мокрыми кусками липла к обуви, заставляя проваливаться в неё при каждом шаге. Кладбищенская земля не любила отпускать нарушителей её покоя восвояси, но всё же из раза в раз учтиво отступала, и сердце её радостно трепетало от одной мысли об уговоре со смертушкой. Знало кладбище: рано или поздно до всех оно доберётся, всех оно поглотит, как самое жадное на всём белом свете болото. Но матушка-смерть всё же всегда в хитрости превосходила землицу сырую, и особо полюбившихся своих детей под крылом держала, но не касалась своими омертвевшими костлявыми пальцами — так, наверное, и зародилось нечистое бессмертие.       — Нет, Сашенька, не суй в карман, положи камушек на место! Знаешь же, миленький, что с кладбища ничего брать нельзя, иначе худо будет. Здесь всё мертвым принадлежит, не стоит их вещи трогать. Пойдем, родненький, я тебе лучше конфетку поминальную дам, — Друбецкая шмыгнула носом, покосившись на разговаривающих тощую мамочку с толстопузым сынишкой.       — Не хочу я твою конфету, камень хочу! В нём дырочка, дома повешу его на шнурок! Отдай, он мой! — капризный малец топнул пухлой ногой и попал прямо в лужу, грязные брызги из которой разлетелись во все стороны.       — Сашенька, солнышко ты моё ненаглядное, сокол ты мой ясный, но ведь усопшие потом за этим камушком к нам домой придут, и тогда... — вновь начала упрашивать сына мать.       — Довольно, женщина, сына моего сказками своими стращать! Запрещаю! — ни с того ни с сего рявкнул тот самый усатый мужчина, ещё несколько секунд назад тщательно молящийся, а затем единственной рукой отвесил мальчишке знатный подзатыльник. — А ты, щенок, мало того, что на людях свиньёй резаной визжишь, меня позоришь, так ещё матери своей смеешь хамить? Это такого поганого сына я вырастил? И выбрось наконец эту грязную дрянь, мы уходим! Дома я как следует приведу вас обоих в чувство.       Владислава, совершенно не ожидавшая такой реакции от главы семейства, очевидно, верующего, удивлённо моргнула и проследила за ними, спешно покидающим Богословское кладбище. Поникшие и напуганные, мать и сын шли, уцепившись за руки, шли послушно, чётко за удаляющейся фигурой отца, шли, словно на казнь. Слёзы с щекастого лица ребёнка смывал проливной дождь, а заметно ссутулившаяся женщина лишь тихо всхлипывала, и хлёсткие капли напоминали ей призрачные образы занесённой над её головой жилистой ладони.       Тонкие пальцы девичьей руки сжались в твердый кулак, готовый врезаться в зазнавшуюся рожу с пронзительным хрустом, желваки на заострившихся от регулярного недоедания скулах нервно забегали туда-сюда, а взгляд Друбецкой стал настолько пристальным и острым, что, казалось, о него запросто можно распороть порядком зажравшееся брюхо. Но генерал просто, струной вытянувшись, стояла, утопая ногами во влажной земле, и видела в уходящем силуэте тень насмешливого, искаженного уродством жестокости отцовского лица. Под его живодёрским взглядом Влада вопреки утверждениям горе-психологов не взрывалась праведной местью, а млела, снова ощущая себя безоружным дитя, ребёнком, об которого благородные и богатые вампиры вытирали грязные ноги. И всё лишь потому, что она была «недостаточно хороша», чтобы родиться вампиром, замарашка, априори испорченная девочка, свалившаяся на голову гениального батюшки.       И время не меняет ничего, ложное это утверждение, созданное с одной лишь целью — для отвода глаз. Нет у времени таких привилегий, как у воды, годами стачивающей камень. Время эфемерно, быстротечно и само по себе ничего не означающее, тем уж более для того, кто привык жить ему вопреки.       Вот и сейчас сделать с этим она ничего не может, даже будучи влиятельным генералом, даже пережив всё его вампирское сообщество на целый век, всё одно: не может. Боль пронзает виски, а мурашки покрывают кожу, напоминая о пытках в кромешной тьме отцовского подвала, воскрешая в памяти те безразличные взгляды братьев и сестер, будто бы не замечающих синяки и раны по всему её маленькому тельцу, им абсолютно точно с высокой горы плевать на в мясо разбитые губы и волосы, слипшиеся в колтун из-за запекшейся крови. Влада бессильна, Владе не на кого положиться, Владу предаст каждый, любой, за бесценок. И Владе больно, страшно и так чертовски обидно, что она не находит в себе сил прирезать кого-нибудь из них и просто сбежать, просто закончить эту пытку длинною в жизнь.       Но вдруг в пелену её чудовищных воспоминаний, вертящих мозг, словно шашлык на гриле, врывается ядрёный запах коньяка и серебра, от смеси которых так и тянет вывернуть наизнанку да как следует проблеваться. Друбецкая обо всем догадывается за секунду до того, как продрогшую спину опаляет тепло чужого прикосновения.       — Считаете, что лучше бы зарезали его? — лопатки пронзает тяжесть широкой горячей ладони, а уши буквально закладывает от низкого тембра подошедшего сзади дьявольского отродья.       Кровавое «Карамора» перемещается со стены на спину. Конечно же, при пытках Фет сдал её с потрохами, кто бы мог в том усомниться?       Он опять нашёл её в самый неподходящий момент, который вообще можно себе вообразить, застал в секунду слабости, так Владе претящей, и накрыл волной ядовитого презрения, поганой метлой выметая из головы любые остатки прошлых раздумий. Охотничье нутро снова вырвалось в свет из своих жалких берлог, чтобы расставить для своей добычи смертельные капканы, да не только, ибо нравилось ему жертву свою медленно, так мучительно изводить, выбивая каждый зуб по отдельности вместе с хриплым скулежом. Так было всегда, можно сказать, таков закон природы: сильный охотится на слабого, вцепляется в него своими лапами и рвет на части. Только вот никогда прежде охотник не был так грешен, искажен внутренним демоническим безумием, так как и никогда прежде жертва не была в совершенстве своём равна охотнику.       И снова зверь бежит на ловца.       — Павел, разве вы не знаете, что к людям при оружии нельзя вот так подкрадываться? — большие пальцы лишь насмешливо поглаживают её спину, проходят подушечками по выступающим позвонкам, пересчитывая каждый из них. — Я могла бы всадить вам пулю промеж глаз быстрее, чем бы вы открыли свой рот.       От его грязных прикосновений веет гнилью и странной, неукротимой, почти ядовитой самолюбивой уверенностью. Каразин уже знает, как и что ему причитается просто оттого, что он хочет. По-звериному хочет: контроля, абсолютной власти и отчего-то хочет её. А Друбецкой хочется своими же зубами впиться в суетливо трепещущую артерию на чёртовом горле, порвать его, бессмертного, так, что затем ни одна даже самая искусная мастерица не соберёт.       — Что вам мешает? — Каразин бархатно смеётся, мимолётно касаясь полоски девичьей шеи, и с благоговением наклоняется ближе к уху собеседницы, задевая прохладным носом её челюсть. — Мы же с вами оба прекрасно знаем, как сильно вы этого хотите. Как грезите прикончить меня прямо на месте почти сотню лет, как клянёте моё имя перед сном. Я не буду мешать, первый выстрел за вами. Жаль только, что моя кончина мало что изменит, да, моя милая?       Мерзавец, чьи руки нахально прикасаются к волосам, оскверняя их своей отравой, чёрт побери, оказывается прав. Гибель гибелью, но не изменит она ничего, просто ничего, ничегошеньки, и всё оттого, что это паскудство, Сатана в человеческом обличье, постоянно восстаёт из самого ада и возвращается за обещанными душами обратно. Только вот кто их ему завещал? Вопрос.       — Перед сном ваше имя всплывает в головах разве что ваших собственных шлюх, Павел, которых вы спонсируете с щедрой барской руки. Не думайте, что ваше преувеличенное всевластие, которое вы попытались демонстративно доказать убийством близкого мне человека, способно привлечь моё внимание, заставить бояться и оттого уважать. Я уважала человека, которого вы убили, господин Карамазов, — выдавливает презрительно; Владислава напрягается так сильно, что рискует заполучить ноющую судорогу по всему телу, но лицо не отдёргивает, резко не поворачивается и курок не спускает, хоть левая ладонь уже и привычно покоится на рукояти пистолета. — Не играйте со мной, ведь, поверьте, испытывать моё терпение на прочность — занятие уж точно не в ваших интересах.       Она выдержит эту его напористость, она выиграет битву и никогда не отведёт взгляда, струсив. И Карамора прекрасно понимает это, блаженно щурясь и оставляя омерзительно пошлый поцелуй на холодной шее.       — Вы так проницательны и так отчаянно бесстрашны, чтобы говорить мне это, когда мои руки до конца не отмыты от крови его мерзопакостных вампирских выродков, — он мурчит над ухом и жмётся грудью к её спине, а люди вокруг по-скотски отводят глаза и снова, чёрт, снова делают вид, что происходящее их никоим образом не касается. — Говоря откровенно, вы напоминаете мне девушку из моего дальнего прошлого — такую же строптивую и неугомонную мятежницу. У вас это словно бы в крови засело: извечно стараетесь помешать, подожжённый фитилёк на гранате затушить. И да, Владислава, мне известно, что сегодня утром вы распорядились вывезти из города оставшихся близких, — Каразин улыбнулся и прошептал почти ласково, — друзей, при том думаете, что сыграли на опережение. Однако же это именно я позволил вам это. И это ваша мне благодарность?       — Я должна вас отблагодарить за то, что вы сделали перерыв в череде убийств для того, чтобы вытереть кровь с рук о мою спину? Неужели? Понимаю прекрасно: вам нравятся игры, и вы затеяли партию со мной. Только знайте, — щелчок, и офицерский пистолет уже с силой давит на мужскую ключицу, поворот, и уже её горячее дыхание опаляет чужое ухо, — я не покидаю шахматное поле после окончания партии. Я слишком долго живу, чтобы пробуждать в вашем сердце — впрочем, если оно у вас всё-таки есть — чувство азарта и адреналина, на которых вы безвылазно сидите, словно на наркотиках. Вы хотите сражение, Карамора? Я подарю вам войну.       — Нет, не сражение, товарищ генерал, вот здесь вы не правы. Наживать во врагах такого перспективного пособника, как вы? В ваших глазах я настолько безумен? Нет же, моя девочка. Я хочу вас, — тише, более хрипло, будто бы происходящее его лишь распаляло, веселило и заводило, — на своей стороне. Мы с вами похожи намного больше, чем вы позволяете себе увидеть и признать. Оттого ли, что боитесь прослыть в глазах недостойных властолюбивой и жестокой? Однако вы не бойтесь этого, ибо в конечном счёте я заберу вас себе, Владислава, хотите вы того или нет. Но я знаю: вы хотите, в глубине души, как ни крути, мы с вами тянемся к одному и тому же образу идеального мира, и вместе у нас появляется шанс его претворить в жизнь, понимаете? Мы связаны предназначением, мы — единая сущность, просто я понял это многим, многим раньше и пожаловал открыть вам глаза. Вы же, моя милая, наверняка хотите добиться справедливости, не так ли? Покарать недостойных, найти на них управу. Вы удивитесь: я тоже. И со мной это возможно, Владислава, вместе... — Пётр томно вздохнул, обводя глазами женские губы, — мы сделаем то, что никому другому не под силу. Простой человек впервые в истории победит государство, ибо в наших руках — истина истин.       — Быть справедливым в мире, его подчистую лишённом, — вот она, самая большая смелость, на которую мы способны. Я лучше буду умирать — снова, и снова, и снова, чем позволю вам заполучить меня, — Друбецкая недобро нахмурилась и перевела дуло уже на себя, со злым блеском в глазах следя за реакцией слишком резко насторожившегося Караморы. — Вы заигрались, Петя, и позволили мне понять лишнего. Вам от меня что-то нужно, и если я сделаю так, — щёлкнул предохранитель, и Каразин заметно дёрнулся навстречу, но схватиться за оружие не решился, — это может помешать вашим планам. Как забавно: и на вас нашлась управа.       — А вы мне нравитесь, особенно когда пытаетесь манипулировать моей совершенно обыкновенной человеческой заинтересованностью, — напряжение с его лица не ушло, однако на убийственно бледных губах заиграла лукавая усмешка. — Просто так вам, значит, неинтересно. Нужно обязательно, чтобы с перестрелками, взятыми городами и пленными? Пускай так будет, позволю я вам поиграть со мной, Владислава, но до тех пор пока — здесь вы совершенно правы — это не будет мешать моим планам. А раз сейчас преимущество на моей стороне, то настал черед вашего хода, если не испугаетесь, — Пётр многозначительно глянул на могилы своих жертв и тепло им улыбнулся.       — У нас ничья, Петя, — Влада надавила на пистолет сильнее, так, что на её коже образовалось маленькое покрасневшие пятнышко в форме дула, — ничья. И раз мы с вами нашли тонкую грань наших переплетающихся интересов, будьте добры уведомить, какого лешего вам от меня нужно. Встретимся поговорить... — Друбецкая рассеянно вздохнула, не зная, правильно ли поступает, и её глаза забегали туда-сюда, — когда-нибудь.       Усмешка и опущенная голова; глаза, прячущиеся за темным козырьком его фуражки. Каразин прикусил губу и по хлюпающей землице медленно отступил на несколько шагов назад, улыбнулся обольстительно, открыто, сохраняя в памяти образ промокшей фигурки с туманными глазами, уверенно приставившей револьвер к неровно вздымающийся груди. На первый взгляд её не пугало ничего, в кои-то веки не пугал даже он сам, внушающий всеобъемлющий ужас. Каменная женщина. Разумеется, Карамора выпытал у Фета абсолютно все ему известные подробности, оттого, можно сказать, знал генерала как близкий и хороший товарищ, который, тем не менее, скрывал от друзей свой вампиризм. Она была... любопытной, её мотивы не поддавались простому глазу, что злило, настораживало и притягивало одновременно. Чего же она хочет, чего желает? Эта фальшивая заинтересованность грозила перерасти в настоящую больную одержимость и похоронить мир в осколках поломанных судеб и разбитых грязных надежд безумного маньяка, возомнившего себя божьим пророком, руками духа святого, неважно, что кровавыми. Этим вечером на пороге своей квартиры будет, заливаясь горючими слезами, сидеть, подрагивая, почти полностью обнаженная проститутка, до синеющих гематом избитая неадекватным посетителем с жестокими горящими глазами, непонятно на что разозлившимся и с ядовитым презрением на губах утверждающим, что она «не такая».       Так он не хочет, ему совсем другое нужно, нужно правильно, и он получит это любой ценой.

* * *

      Глухой лес близ урочища Свобода, Челябинская область.       Хижина лесника.       Восьмью часами позднее.       — Лисёныш, подкинь дровишек и за огнём поглядывай, горит уж больно скудно, а там, гляди, и до приезда Славы недалеко осталось. К её возвращению всё, как надо быть должно, — Дашков чиркнул огнивом, выбивая из него на сухую листву град раскалённых искр.       — Она задерживается? — князь, уже не фыркающий, едва заслышав такое фамильярное обращение что к себе, что к подруге, пригубил немного травяного чая из металлической кружки и причмокнул губами, потянувшись в нагрудный карман за сигаретой, которой, к его глубочайшему удивлению, там не оказалось.       В той же мере удивляло и изрядно подбешивало то обстоятельство, что, как выяснилось, Дашков забыл всё, буквально всё, будто бы ему восемьдесят лет назад вспороли не горло, а черепушку, и память брызжущей струёй вырвалась оттуда вместе с кровушкой.       — Ага, зуб даю, Мишку своего золотого по лесу вылавливала. Она за ним с детства приглядывает, уж не знаю, что за история их там такая связывает. Но о другом сказать хочу, а ты слушай внимательно: ты же знаешь, парень, что лес кого попало в свои чертоги не пускает, да? — Иван кинул вопрошающий взгляд из-под толстых заросших бровей и, порывшись в свисающей с ремня кожаной сумке, выудил оттуда две самокрутки, одну из них протянув Юсупову. — На вот, закури, а то свои выронил где, небось. Не побежишь же в чащу-то за ними! Бери-бери, пока дают, — старый знакомец подпалил сигарету собственного производства о горящую головешку и зажал её между зубов, пыхтя так сильно, будто на дворе зима, а ему отчаянно необходимо согреться. — Так вот, о чём я тебе давеча толковал? Слабого рассудком лес пережует и тотчас выплюнет, ему не надо здесь порядки установленные портить да суету, как сорняк, по лесным опушкам сеять. Вот и Миша ваш сбежал, пятками сверкая, и поступил правильно — разуму его чудеса лесные непосильны и непонятны, с ума сведут, он и пикнуть не успеет.       — О чертовщине всякой мне битый час рассказывает, а меня, старого товарища, вспомнить не может! — Феликс, глядя настороженно и недовольно, брезгливо швырнул трухлявое полено в костёр и, подбоченившись, опёрся бедром о покошенную деревянную телегу. — Не надейся даже, в сказочки твои я не только верить не собираюсь, но и слушать боле не намерен! Может, лет двести назад твои притчи и звучали бы устрашающе, но сейчас, учитывая, с чем мы имеем дело, это просто смешно, тебе самому так не кажется?       — Так это у вас там свои шашни с мучителями и душегубами, Лисёныш, а не у меня, меня эти ваши интриги не касаются, стороной они меня обошли. Моя главная забота — за лесом приглядывать да браконьерское отребье и близко к этим землям не подпускать, остальное — это уже как боженька распорядит. А по поводу того, что ни лица, ни души твоей не помню, — Дашков встал, отряхнулся и бросил оставшийся горький окурок в пепелище, — мы порешили, что это расплата такая за то, что выжил. Добрые люди, как мне рассказывали, нашли меня в луже крови с глоткой перерезанной, к бабке какой-то привезли, а затем сюда — в лес. Как очнулся, понял — место это мне жизнь даровало и от прежних тягот избавило, с той поры места эти дикие я не покидаю. Только лишь Слава проведать иногда приезжает, а я и рад, мне ли для счастья многого надо?       — Так и давненько, говоришь, вы вот так вместе время проводите? А, может, вообще с самого начала? — Юсупов неодобрительно поморщился и запустил пятерню в шелковистые волосы, откидывая почему-то начавшие раздражать своими прикосновениями пряди подальше от лица. — Хорошо вам, наверное, двоим вдали от цивилизации развлекаться, да? И не заподозрит никто, что генерал, людской покой защищающий, с вампиром по ночам якшается? А если и заподозрит, то доказать же нечем. Нечем!       — Ванюша, дружище, пять лет от тебя ни слуху, не духу! Спасибо тебе огромное, человеческое, от сердца всего благодарю, что в просьбе моей не отказал, — и это, конечно же, была Влада.       — Ты знаешь, я, оказывается, полный идиот, — князю оставалось лишь закатить глаза и постараться выбросить из головы его маленькую ревнивую оплошность, забыть, будто бы ничего минутой ранее на поляне и не было.       — Наконец-то мы это выяснили, будет теперь нам счастье! — пробежали слова в голове, сопровождаемые злорадным гоготом.       Глаза Дашкова глядели на него насмешливо и даже несколько снисходительно, но в тёплой насмешке той не было привычной ядовитой подоплёки, не было и осуждения за непрошенную сцену, словно бы вырванную из неубедительной драматической постановки. Оторвавшись от разглядывания кусающего внутреннюю часть щеки Феликса, Иван вдруг хрипло рассмеялся во весь белозубый рот и протянул огромные руки вперёд, заточая любимую гостьюшку в крепкие, пахнущие лесным орехом объятья. Они даже были похожи — что внешним, что внутренним наполнением, несмотря на грязную одежду лесника и офицерскую — генерала. Когда всё с тем же ребяческим хохотом Дашков пару раз провернул её вокруг своей оси, а затем бережно поставил на землю, словно нечто хрупкое и очень-очень ценное, красивое девичье лицо озарила маленькая, но оттого ещё более трепетная улыбка, от которой где-то в самых низах, в самой глубине души Юсупова едва заметно кольнуло. А всё потому, что ласковую улыбку эту князь помнил отражением лишь только в своих полуприкрытых глазах и категорически точно не хотел, чтобы кто-то ещё прознал про то, что она так умеет — нежно, расслабленно, чувственно. Но звёздное небо, серой дымкой в её глазах виднеющееся, было устремленно сейчас совсем не к нему, и Феликс ощутил в себе горький ком из разочарования и тугого раздражения, из-за которого самодельная сигарета спичкой переломилась в уже заживших мужских пальцах. Однако одна-единственная ранка всё же осталась, там, глубоконько внутри.       — Мне отрадно, что ты справился. Я в тебя ведь верила, — пламя пускает в воздух столп ярких проблесков; князь до конца не уверен, был то свист поленьев в костре или же её негромкое одобрение.       Он, сидящий на импровизированной скамье в виде поваленного старого дерева, немного приподнимает пушистые ресницы и лукаво-лукаво ей улыбается, так хитро, что почти ехидно. Влада улыбку эту знает наизусть, она помнит, как тепло становится на душе, когда эти ухмыляющиеся губы касаются виска на удачу, но оттого почему-то лишь грустнее — слишком давно и забыто, что почти уже неправда.       — Всегда зачем-то верила, — молвит он; её украшенная незажившими ссадинами сбитых костяшек рука безвольно болтается на ветру, пальцы маняще пахнут чьей-то сладковатой кровью, а Феликс жмурится и с воодушевлением подхватывает её да на щёку свою кладет, щёку, ещё помнящую тот хлесткий удар на поляне.       Но тут другое, здесь — пуленепробиваемая нежность.       Накрытые мужской ладонью и награждённые впитавшимися пятнами запекшейся крови, её пальцы проходятся вдоль подбородка к милой ямочке на щеке, большой палец едва задевает уголок губы и оглаживает белую кожу его лица настолько нежно, что у князя в голове не укладывается, как такой человек всё ещё может так правильно чувствовать. Как Владислава ещё не разучилась после пережитого, не скатилась к развратным раздевающим взглядам, как упал он сам? Или, может, всё дело в его непутёвом сердце, срывающимся на бег при самом обыденном прикосновении, ничего, по сути своей, не означающем. В любом случае, когда Друбецкая скупо кивает и скрывается за дверным проёмом хижины Дашкова, возникшее немногим ранее напряжение ослабевает, пока и вообще не сходит на нет, и вслед вьющимся вороным волосам, старательно прикрывающим багровый след ладони Каразина на одежде, цепко смотрят две пары вампирских глаз, и каждый их хозяин думает совершенно о своём.       Их покой сегодняшней летней ночью не посмеет потревожить ничто, и их генерал об этом позаботится. Такова её работа, правда ведь? В одиночку в грязи болотной раз за разом утопать и клича о помощи не давать. Владислава понимала прекрасно, как решаются такие задачи: всё-таки инфантильной девицей, боящейся справляться с проблемами жестоко и радикально, она не была никогда. Дед воспитал бойца, своё продолжение, вместилище для своего духа, и опозорить его было сродни смерти.       Закрыв за собой плотную дверь, Влада лишь сдавленно вздохнет, устало слепив горящие от недосыпа глаза и уперев руки в колючее еловое дерево. Какая разница, где, что, зачем, если и так больно? Она вымученно утрёт лицо, вспоминая Фета, скинет с плеч помеченный охотником этим позорным клеймом мундир, швырнет его в угол и спиной скатится по двери вниз, чувствуя каждый синяк, видя перед глазами каждый убитый образ. Ей всегда хватало сил, хватит и сейчас, вот только страшно становится, что война снова заберёт всё без остатка, чтобы быть выигранной. Ей, словно жрице, раз от раза нужна жертва покрупней. А Влада не хочет жертв, Влада хочет обратно в тысяча семьсот семьдесят шестой — к живому деду, к ещё не разбомбленному дому, к любящему Феликсу.       Но с очередного поля брани ей никуда не деться, а давать заднюю уже позднее некуда.       Ведь есть такая работа — близких своих защищать.

* * *

Примечания:
120 Нравится 68 Отзывы 38 В сборник Скачать
Отзывы (68)
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.