Так чего ж мне её ревновать? Так чего ж мне болеть такому? Наша жизнь — простыня да кровать. Наша жизнь — поцелуй да в омут. — «Пой же, пой», Сергей Есенин.
* * *
27 июня, 2001 год. Заброшенный храм урочища Свобода, Челябинская область. Потрескавшаяся фреска смотрела на него с немым укором, пряча скатывающийся по стеклу ладан, точно слёзы скорбные, в расшитое нефритовыми бусинами полотно. Эта зала была по-настоящему просторной, словно бы строилась для знатных особ каких: бояр почитаемых да императора самого, бишь, помазанника божьего. В деревянном потолке когтистыми лапами скрежетали о балки залетевшие при полуночи голуби — они лениво ворковали о чём-то своём и изредка роняли пушистые серые перья, иной раз путающиеся в кудрях шелковистых волос и дорогих лоснящихся шляпах. Треском свечей сопровождался фантомный, уже давно несуществующий глас из-за стареньких резных дверок, вход в которые позволялся только лишь приближённым. Приближённым к кому, хотелось узнать? «Так ж к нему самому», — говорили они и снисходительно улыбались, будто бы речь шла о чём-то настолько простом, на что ответа с пелён не знать — есть самая большая на земле глупость. Феликс нетерпеливо переступил с ноги на ногу, разминая порядком затёкшие ступни, и сильнее укутался в вязанную шаль, переливающуюся тонкими серебряными нитями-полосами в ниспадающих лучах из окошка при потолке. Они казались необычайно ясными и даже нежными, ведь щурится и прятаться за вытянутой ладошкой от них не хотелось, наоборот даже, становилось чуточку теплей. Какой-то слишком холодный июнь выдался в этих землях. Вопреки здравому смыслу и лёгкому волнению, подступающему к горлу в тихом предостережении о чём-то опасном, он упорно продолжал стоять на месте и по-мальчишески тупить взгляд, не решаясь поднять его на вековые полотна икон перед собой. Князь и сам не знал, почему. Да, пусть они и были маленькими, крошечными, как дорогая сердцу иконка на его шее, а их взоры — уж потускневшими за долгие годы исправной службы, но эту смиренную силу, исходившую из этих затёртых квадратиков бумаги, обрамленных ветхими деревянными рамками и кое-где пленёнными паутинными сетями, не замечать было попросту невозможно. Юсупову почему-то стало до невозможности противно от своей малодушной реакции, ибо проведение переговоров в кабаках, распивочных и даже борделях было для него делом привычным, стало незаменяемой нормой и даже заученным правилом. Он не чувствовал себя дискомфортно в окружении грязных пьяниц, ругающихся матом направо и налево, да распутных девиц со слащавыми до тошнотворности улыбками и юбками, забытыми без надобности пылиться у порога. Хотя имел ли князь право осуждать их, покуда сам нравственность свою отмерял отцовской хрустальной рюмкой и осушал залпом, не поморщившись? Феликс не знал наверняка, а потому рассеяно пожал плечами, потёр висок во внезапно накатившей задумчивости и решительно развернулся к иконам спиной, как бы обозначая, что их неслышимый диалог о грехах и осуждении может считаться законченным. По правде говоря, настроение у Юсупова сегодняшним прохладным утром было излишне приподнятым, оттого вопросы добра и зла, справедливости и беззакония он великодушно решил отложить до второго завтрака. Протяжно заскрипела, отворяясь, входная дверь храма, и трое низкорослых работяг затащили в пыльное, но такое просторное помещение здоровый стол, выглядевший, как минимум, таким же тяжёлым, как и новенькая машина Юсупова, коя нынче безучастно простаивала свежие шины где-то в городе, куда путь дорожащим жизнью вампирам был окончательно и бесповоротно заказан. Вампир проследил за мужчинами в привычной барской манере, театрально сведя брови на переносице и скептически оценивая их неблагодарную работу. Подавляя зарождающийся от поднятой пыли чих, Феликс прошелся тонкими пальцами по глади свежего дерева, зацепился глазами за неровность и в приказном тоне потребовал переделать. Он прекрасно знал, каким невыносимым иногда может быть. — Шлифуйте, отпиливайте, новый покупайте — что хотите делайте, мне-то что? Мне, в сущности, дела никакого. Только вот к полудню извольте уж закончить, — что ни говори, но командовать Юсупов любил страшно: в позе царя он ощущал себя важнее, сильнее и временами даже выше, потому судорожно хватался за каждую такую возможность поумничать, словно за спасительную соломинку. — И скатерть постелите. Здесь серьёзные люди дела государственной важности решать будут! Рабочие посмотрели на него, точно на сбежавшего из больнички юродивого, но спорить с разодетым в дорогие шелка и писаной красоты украшения не решились. Всё-таки кормить семьи им чем-то надо, а такой может и вычесть из платы заработной за проявленную дерзость. Впрочем, на сей раз зря они опасались, покуда сегодня Феликс дерзости и ждал, ибо скука смертная завладела его сознанием и настойчиво требовала совершить что-нибудь безумное, иначе говоря, в характере взбалмошного князя. Голуби же неустанно ворковали о чём-то своём, будто бы это они, мелкие пташки, которых, коли поймать, едва ли хватит, чтоб вдоволь насытиться, составляли новую силу сопротивления. Будто бы они, не знающие никаких забот, кроме поиска пищи и высиживания потомства, знали всё наперед! Юсупов глянул на них скептически и равнодушно подпалил сигарету, считавшуюся своего рода завтраком. Он затянулся прямо в храме и убеждал себя в том, не испытывает от сего занятия и грамма стыда, но веки всё же прикрыл, чтобы невольно не наткнуться на чей бы то ни было раздраженный осуждающий взор. Да спиной к алтарю стоять так и остаться. Через осыпающуюся побелку в некоторых местах, где крыли стены деревом, просачивался благоговейный аромат, круживший неугомонную голову и усмирявший разбушевавшееся сердце. Это место от и до пропахло ладаном, что отдалённо напоминало о ней, въевшейся в разум и сердце плотоядным червём, которому всё мало, которому нужно душу оголить. Юсупов неосознанно хмыкнул и обнял себя за плечи. В последнее время князь частенько задумывался о причинах их с Владой столь нерушимой товарищеской связи спустя огромное количество времени, не понимал, почему она доверилась ему и пригласила в то, что должно называться «тайным обществом»? А почему он так безоговорочно верит ей, будто бы она не способна предать, продать и променять его? Вообще, могла бы напрямую сказать, коли так, ибо в своих корыстных целях его использовали многие, князь даже несильно обиделся бы. Честно. Но только вот почему же, по какой такой причине он стоит сейчас за сотни километров от родного поместья и заламывает пальцы в предвкушении долгожданной встречи? Он чувствует поднимающееся в сердце негодование, хмурит брови. Её не было неделю. Чёртову неделю она пропадала где-то в местах, ей единой известных, и какого-то чёрта этот факт нехило задевал самолюбие и порождал в сердце нечто схожее с обидой, словно в юношестве. Хотя, нет, наверное, этому всему причиной было простое, некогда даже ревностное любопытство: Юсупова издревле тянуло ко всему, ознаменованному таинственным знаком вопроса на коробке. Любознательная птица обязана самостоятельно захлопнуть свою ловушку и обзавестись золотой ниточкой на ножке, а потом голову ломать, как оттуда выбраться. Иначе ведь жить неинтересно. — Пустое. Не хочу рушить твои нежные фантазии о собственной важности, однако ты слишком переоцениваешь это всё, голубчик. Она же не сделала тебя своим компаньоном, а просто не позволила так откровенно тупо умереть из-за твоей мелочной гордыни. Ты бы сам дворец свой в жизни не бросил, и умная женщина это понимала, только и всего, — недавно проснувшаяся сущность не собиралась упускать момента поддразнить Юсупова, беспринципно ворвавшись в поток его рассуждений и нарушив только-только найденное под завалами равновесие. Юсупов раздражённо цокнул языком и потушил сигарету о каменную стену, наблюдая, как чернеет старая побелка в месте соприкосновения с огоньком. Он ответил излишне уверенно: — Правда? А почему тогда я здесь, в кругу её друзей и единомышленников, а не отбиваю пороги гостиниц где-нибудь заграницей, как делал прежде, расскажешь мне? — он горделиво поправил рубашку под шалью и облизнул губы, уже не ощущая себя так расслабленно, как прежде. — А, знаешь, нет, не расскажешь, потому что и сам всё прекрасно понимаешь: я нужен им. И не для того я ждал сего часа полвека, чтобы потом ты мне весь настрой своим нытьём изгадил. Не мозоль глаза, убирайся, нет настроения у меня сегодня с тобой языками чесать. — И чего ты ждал? — этот вопрос внутреннего голоса заставил князя насторожиться и нервно сглотнуть в ожидании болезненной осады. Юсупов не смог бы ответить на него ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Он чего-то ждал, отчаянно жаждал, но совершенно не понимал, чего. Или же прекрасно понимал, но упорно не желал признаваться себе в этом? — Позволишь, я отвечу за тебя? — князь неосознанно покачал головой, что не осталось незамеченным прожорливой на эмоции сущностью. — Ты ждал власти. Время быстротечно, прошло десятилетие, и никто уже и подавно не помнит, кто ты: великий князь или грязь под сапогом. Тебе это не нравится, тебе хочется власти, править тебе хочется! Но знаешь, что? — хищный оскал, не сулящий ничегошеньки хорошего, — Дай бог, они дадут тебе стул в конце комнаты, как в старые добрые. Даже не за столом, не с ними. Ты им не ровня, князь, ты лишь игрушка в руках больших людей — безвольная, но такая очаровательно послушная. Влада уже говорила тебе, какой ты хороший мальчик? — Завались, ничтожный, — рычит сквозь сомкнутые зубы Феликс, почему-то решившись прервать ненавистный голос только сейчас, — ты ни черта не смыслишь, о чем говоришь! В тебе течёт одна только неблагодарная спесь, которую по-хорошему сбить б давно уже пора! — Знаешь, кто будет сидеть подле неё, милый? Знаешь, чьё это место? Думаешь, твоё? — нечисть будто бы не слышит его гневных криков и продолжает издеваться, упиваясь плодами посаженного в горячее сердце зерна раздора и ненависти. — Ну нет, это же не смотр женихов для красавицы-невесты, это переговоры, хотя и Никола, право слово, и не против будет за такую-то… Решительность ударила в голову градусом не выпитого за ужином алкоголя. Юсупов в очередной раз не выдерживает накала, разгневанно скидывает с покатых плеч шаль прямо на усеянный каменной крошкой пол и щедро зачерпывает ладонью ледяную воду из серебряного церковного ковшика, обжигая нежную кожу растворёнными в ней частицами, да быстро выплёскивает жидкость себе в лицо. Кривится, когда чувствует, как губы начинает разъедать, как катятся по щекам кровавые слёзы, как дрожат руки от необдуманного поступка, но нисколько не жалеет. То, что люди неслучайно прозвали водой святой, похоже, и правда какую-то силу имеет, ибо сущность внутри него ошпарено заткнулась на полуслове и протяжно зашипела, уползая в затемнённые недра его сознания, восвояси. — Иди ты со своим Николой ко всем чертям, — хрипло прошептал князь, утёр лицо наконец-то пригодившимся платком и обессилено свалился на низкую лавочку у стены, давя подступающую дрожь. — Я его знать не знаю, но из-за твоих выходок уже на дух не переношу. Этого ты, значит, добивался? Тогда поздравляю, сволочь! Ответа закономерно не последовало, другого вампир и не ожидал вовсе. Спросил, чтобы спросить. Потому подпер обожжённое лицо ладонью и устало задремал, чтобы в коротком обрывистом сне снова увидеть её, обличённую в светлое одеяние и тянущую к нему свои усыпанные шрамами крепкие руки. Ему было стыдно протянуть свои в ответ, и он снова переводил взгляд вниз, ощущая, как начинают гореть от обиды заживающие щёки. Почему-то в этом странном сне она была до боли похожа на ту икону в нефрите. Есть руки на свете, которые касаются не для того, чтобы ранить. Они немного шершавые, сухие и не такие гибкие, как обычно бывает в цветущей молодости. Но эти руки дают понять, вдоволь проникнуться ценностью касания — рассказывают о любви человеческой без лишних слов, даже без улыбки на вечно добрых устах. Им не нужно быть слишком горячими или холодными, порой просто достаточно, чтобы они были; ложились на уставшую от синевы ушибов кожу в благословении на наступление заслуженного затишья, и это затишье всегда наступало. Такие руки были у его матушки. Мать часто гладила молодого князя по пшеничным волосам: в моменты слабости и робости, ярости и слёз, петлёй душащих тонкое горло. Редкими вечерами он садился перед ней на колени, клал голову на мягкую юбку и, закрывая глаза, тайно желал, чтобы это мгновение продолжалось целую вечность. Вечность, которую его смертная мать не имела права разделить со своим чадом, что так верно, так трепетно вжималось в её сухие старческие руки, пока не видит отец. С момента её смерти минуло уже несколько лет, когда он опять ощутил это чувство, но вместо былого счастья внезапно осознал, что снова всё теряет. И так горько стало. Это в очередной раз был человек, близкий друг, смертный друг, жизнь которого всегда висит на волоске и обязательно когда-нибудь да прервётся, и Феликсу по новой придётся переживать это, снова придётся оплакивать. Он не хотел боле скорби, ему было так страшно, и не было рядом матери, чтобы мудростью своей подсказала, как поступить, что сделать. Он привязался к Владиславу вопреки всему, по наивности своей поверил в невозможное и снежными вечерами, когда тот с разрешения деда задерживался у него допоздна, старался не думать о скоротечности времени. Да о том, что когда-нибудь вновь лишится части сердца вместе с человеком, которого зачем-то туда впустил. Опять человека... Почему же? Почему так несправедливо? Князь запомнил эти касания наизусть, выучил, как учат дети Рождественские стихи для получения долгожданного подарка. Он, может, тоже согласился бы залезть на табуретку и пообещать ряженому в красный колпак деду вести себя хорошо весь следующий год, если бы взамен ему только на минутку довелось снова вот так — по-настоящему, и чтобы боле не страшиться. Чтобы однажды суметь полюбить. Но когда он очнулся не на твёрдой низенькой скамье, а уткнувшись носом в чужие колени, он сразу же нарушил своё обещание о послушании, притворившись всё так же мирно спящим и с трудом поборов навязчивое желание разлепить глаза и просто взглянуть, чтобы поверить в происходящее. Феликс остро ощущал прикосновения к коже головы, и от них ему становилось не то спокойно, не то страшно: это значит, что потом снова будет больно? Ему не надо было видеть, чтобы чувствовать её полностью: каждый палец, каждый ноготок, задевающий чувствительную кожу головы, её тайную нежность, обращённую к людям, пока они не видят. И когда Влада едва ощутимо провела по его закрытым векам, очевидно, догадавшись о его пробуждении, Феликс наконец посмотрел на неё и увидел в строгих чертах женщины перед собой того стародавнего мальчишку, который смеялся так заливисто и любил мир вокруг так чисто, так по-настоящему. От нахлынувших эмоций всегда уж больно разговорчивый Юсупов в кои-то веки попросту не нашёлся, что сказать, лишь поднял уже зажившую после посеребрённой воды руку к её лицу и остановил на полпути, как будто бы спрашивая дозволения коснуться. Им не нужны были разговоры, ведь в их жизни слова всегда всё портили: он упорно врал ей о своем происхождении, вынудив впустую пожертвовать собой, а она прикидывалась мальчишкой, поставив на кон его заплутавшее сердце. Князь скользнул пальцами по её холодной щеке к белой девичьей шее, и непослушная смоляная прядка юркнула из-за женского уха прямиком в его подрагивающие пальцы. Красиво так. Глупое сердце пропустило удар. Он старался вложить в это касание всего себя, всю правильность, которую ему только удалось сохранить и наскрести за годы беспорядочного бунтарства, но при том вампир всё равно не был до конца уверен, что делает верно. Почему-то вдруг стало непреодолимо страшно показаться слабым и ничтожным, существом, не знающим порядка и морали, но ещё страшнее было увидеть в её прищуренных дымчатых глазах осуждение. Хотелось заранее попросить не осуждать, но разве люди так поступают? Что сами по себе значат невинные касания? Проявление ли это поддержки, простой человеческой заботы, сострадания или же простого понимания ситуации? Юсупов путался в каждом новом взгляде, в каждом лёгком прикосновении её дыхания к своей распалившейся коже, не понимая, как некоторым существам вдруг стало подвластно различать такое незначительное, такое чистое, но такое... необходимое? Что нужно чувствовать, как ощущать? Что твердит зашедшееся в ускоренном беге сердце, которое тоже, кажется, знает больше, чем он, оттого и норовит достучаться до Влады, пока не поздно. Феликс обещал себе подумать, честно подумать, а не глушить непонятное доселе чувство крепким алкоголем. Он и без него как будто бы опьянел. — Ну вот, — внезапно прервала тишину Друбецкая, и князь с досадой понял, что мечты о «навсегда» так и останутся мечтами, — твоё лицо совсем зажило. Я не буду тебя спрашивать о причине этих ссадин, — строго, но при этом учтиво отозвалась Влада, снова превратившись в генерала, и, честно признаться, князь был искренне благодарен ей за понимание. — Пойдем, я должна представить тебя Николаю Павловичу. — Кто он? Я его знаю? — чтобы заполнить гнетущее молчание, осведомился Юсупов, хотя в душе ему было совершенно фиолетово на всяких Николаев Павловичей, даже если ими его и пугала та мерзкая сущность. — Важнее то, что он тебя знает, Феликс, — Владислава покачала головой, встала, машинально поправив форму, однако прежде чем уйти почему-то вдруг развернулась и негромко добавила, будто по секрету: — Ничего не бойся. И вышла из храма, слово её тут и не было. Запах ладана так и остался витать в спёртом воздухе, голуби продолжали без умолку напевать песни о безграничной птичьей свободе, а Юсупов краем глаза взглянул на икону в нефрите, что во сне тянула к нему свои руки, но уже не нашёл в ней схожести с Друбецкой. Только, может, взгляд был чем-то похож: такой знающий, твёрдый, серый, взгляд, который видел ту часть его души, что вампир зарёкся позабыть и не открывать никому боле. Глядя в эти глаза, так хотелось спросить: что я делаю? Зачем? Кем это всё придумано? Однако ждать ответа свыше времени не было, потому, поправив порядком смявшуюся рубаху и накинув на плечи дорогую шаль, Феликс вновь нацепил на себя образ беззаботного князя и натянул расслабленную улыбку. Выдрессированной актёрской игре мешало только одно: руки, заладившие трястись, которые он спрятал за тканью шали, и плохое предчувствие, сопровождавшее его с самого утра, спрятать которое было уже некуда.* * *
Плетённая беседка близ храма, урочище Свобода. Пятью минутами позднее. Утренний кофе — вещь, на самом деле, излишне коварная. И сам не заметишь, как погоня за быстрым пробуждением заменится привычкой, привычка перейдёт в нечто наподобие традиции, затем в необходимость, а после перерастёт в самую настоящую зависимость. Хотя, будем честны, зависимость от кофеина — не самое страшное, что может случиться в этой жизни. «Это всё для того, чтоб голова не болела» — в своё время отмахивался от расспросов внучки дед Влады, вскоре эту отговорку переняла и она. Так уж завелось, что для них с дедом всегда было проще выпить крепкий напиток, горький настолько, что от послевкусия аж кривишься, чем пожертвовать пару часов рабочего времени на здоровый и правильный сон. А Николай, сколько знал эту семейку, столько удивлялся, как при таком отношении к себе чета Друбецких умудрялась так исправно исполнять свою службу и всегда в числе первых оказываться именно там, где было необходимо. Он был человеком старой закалки, как и, впрочем, большая часть окружения Друбецкой — будучи обращённым собственным братом, Николай Павлович прожил очень долгую и насыщенную на события жизнь, превосходя Владу и по возрасту, и по статусу. Именно он на собственные деньги, хотя и, по правде сказать, не бедствовал никогда, в своё время хоронил Друбецкого старшего, деда Влады, за что та хранит в сердце своём благодарность к этому человеку и по сей день. Благодарит и за то, что позволил служить девчонке без прошлого и настоящего, сделал похожей на себя. В их общей строгости, любви к порядку и ненависти к насилию они стали единомышленниками. Впрочем, Никола, как его называла генерал, никогда не отличался особым проявлением каких-либо чувств и не разбрасывался воспоминаниями, упомянул пару раз, что был женат, что по воле брата пережил и детей, и внуков, и правнуков, и нынче не горит особым желанием снова окунаться во что-то человеческое. Он попросту устал. — Ты раньше всегда отнекивался, а теперь за кофе по утру первый в очереди, — замечает Влада, усаживаясь напротив товарища по оружию и привычно заглядывая в его глаза, лишь в которых совсем изредка можно было разглядеть его истинные эмоции и отношение к вещам. — Вот тебе и чудо чудесное, правда? Генерал изо всех сил пыталась предвосхитить то, что будет происходить здесь с прибытием Феликса, ей необходимо было понять, к чему всё-таки готовиться и, если такая надобность окажется актуальной, разрядить в меру накалившуюся обстановку. Всё-таки Николай обещал сдержаться. Дело здесь разворачивалось ой какое непростое, и одной фальшивой улыбкой, прячущей за собой опасения и накопившуюся измотанность, тут было не отделаться. Пальцы всё ещё смутно помнили ощущение княжеской кожи на самих кончиках, его заворожённый взгляд, путающийся с её собственным, прикрытые в знакомой лукавой ухмылке губы, ныне хранящие трепетное молчание. Он точно так же пытался выразить что-то, что никак не ложилось на слова, и для Влады это что-то стало опасением за его существование. Человек, прошедший ад, не боится сам угодить туда снова, нет. Он молится, чтобы туда не попали его самые близкие. А Феликс почему-то казался важной деталью, которой все эти годы мучительно не хватало. Феликс был для неё образом дома. Человеком — которым он в итоге вовсе никогда и не был, — защищать которого — её боевая обязанность, человеком, к которому хочется вернуться. Который всегда сам возвращался, для которого она имела значение такой, какая она есть, даже в потрёпанной фуражке и с криво приклеенными усами. Он был одним из тех обстоятельств, которые всё ещё могут ранить, а потому как врага всегда надо держать при себе, то и Юсупова, получается, тоже? — Твоими стараниями, — хмыкнул Николай и взгромоздил кофейную чашку на столик; его низкий, пробирающий до костей голос, казалось, отражался от стен деревянной беседки. — Не думай, что я стану благодарить тебя за это. Мне утром и без того забот хватало, так теперь и новая появилась. Ай, Владислава-Владислава, — он покачал головой, но в жесте этом не было ничего упрекающего, лишь лёгкая усмешка пронзила его лицо, и Влада прекрасно знала эту улыбку, — ты совершенно не меняешься. — Как и все мы, Никола, как и все мы. Многие полагают, что изменить что-то в себе — большая работа, которая не каждому под силу. Тяжёлая, но выполнимая. Но ты же сознаёшь, что это не так? — Николай ни соглашался, ни отрицал; его внимательность к каждому её слову выдавали лишь напряжённые губы, обычно резные, будто бы из мрамора высеченные, и широкие брови, едва заметно сведённые на переносице. — Люди — это отражение их прошлого: детства, юношества, прожитых лет, и выводы, вынесенные из этого времени, уроки, усвоенные болью и потом. Скажи мне: можешь ли ты изменить своё детство, Николай? А поверить, что всё, чем ты жил доселе — недостаточно и неверно? Что все твои синяки были пряником, а не розгой? Чего же тогда стоит искупление, если душа не меняется? Обдумывая услышанное, офицер отвел полный размышления взгляд в сторону, к кустам дивно пахнувшего шиповника, и, видимо, пару раз в задумчивости напряг челюсть, так что желваки на его лице сполна дали понять, что затронутая тема Николая действительно озадачила. С него можно было писать картины. Влада видела перед собой статного, высокого мужчину с точёным профилем, немного старомодной причёской, которая, похоже, его вполне себе устраивала, выбритой атласно-белой кожей и рельефными чертами лица. Если бы генерал не знала, сколько на самом деле лет и зим существу перед ней, то вполне могла бы назвать его относительно молодым — он выглядел чуть за тридцать. Холодный, сдержанный, но вопреки всему неспокойный — в его глазах Друбецкая чётко прослеживала едва сдерживаемое пламя, которое рвётся из него, которое обжигает. Даже спустя столько лет Владислава не верила этому взгляду, понимая, что рано или поздно он устанет держаться и вспыхнет. Хорошо бы, коли бы спусковым крючком не послужил Феликс. — Я не мыслитель, Влада, но деятель. Подобные разговоры о сути человеческой всегда делали меня более жалостливым, а этого нам не нужно, — наконец отозвался Николай Павлович, и в чертах его вновь чувствовалось приятное спокойствие. — Возможно, я больше никогда не произнесу этого, в особенности после встречи с твоим князем, но всё равно желаю, чтобы ты знала: я ценю тебя за отвагу и ум, Владислава, и что в трудную минуту не побоишься плечо помощи подставить, но боле прочего я ценю тебя за живое сердце. Именно это отличает тебя от всех нас, бессмертных, а вовсе не то, о чём они все без умолку твердят, — он безразлично кивнул в сторону уже прибывшего Свечникова, что, разумеется, не ускользнуло от последнего, — а теперь позовите мне Юсупова, нам есть, что обсудить. И это было мягко сказано. В старые-добрые подобные вопросы было принято решать под руку с секундантом, до первой крови, и пули были бы серебряные. Но правду говорят, что Николай Павлович Романов, Великий император Всероссийский, милосерден к людям своим был, правду говорили, что жестокость ему претила с пелён. Николай освободил от смертной казни князя Трубецкого за то, что тот, будучи главенствующим в восстании, не дал приказа бить по дворцу с его семьей. Помиловал. Но что делать с убийцей родного брата, Александра, Николай не знал. Он в последний раз взглянул на Друбецкую, когда та поднялась со своего места и в знак товарищеской поддержки коснулась его плеча. И было в её взгляде нечто тяжёлое, нечто солдатское, не просящее, а заклинающее: не навреди брату своему, не убей ты, милый мой бывший император, друга моего, за которого я жизнь свою когда-то положила. Николай плотно стиснул зубы, провожая её удаляющуюся фигуру, а затем мучительно медленно перевёл давящий сосредоточенный взгляд на князя Юсупова. Он уже сидел в тенистой части беседки, галантно закинув ногу на ногу и выжидающе смотрел на офицера, пока что совершенно не подозревая о цели их маленькой беседы. Романов смерил князя оценивающим взглядом, шумно выдохнул и закрыл глаза, явно сдерживаясь от какого-то нехарактерного ему порыва, а Феликс внезапно осознал, что, похоже, быть беде. В этой ситуации больше пугало и настораживало странное поведение сущности, которая, казалось, от одного вида этого Николая сама не своя стала: она смотрела из дальнего угла, потирая лапы, а глаза её в животном предвкушении блестели двумя огненными алмазами, выдающими её крайнюю заинтересованность. Нечисть не мешала литься мыслям, не встревала в диалоги и вообще на мгновение превратилась в самого настоящего ангела воплоти, только лишь крыльев да нимба вместо когтей и клыков не хавало. Но Влада же сказала ничего не бояться, а то значит, что у неё всё под контролем должно быть? Верно же? Юсупову хотелось в это верить. Он чиркнул спичкой и закурил, ни на секунду не прерывая зрительного контакта, и как итог их странных гляделок князь порешил, что перед ним такой же вампир, как и он сам, возможно, даже чуть старше. Теперь вопросы, коим-то образом связывающие этих двоих, заиграли в глазах его новыми красками. Так продолжалось до поры до времени, собственно, пока Николай звучно не выдохнул и первым не прервал царившее в беседке мертвенное молчание. — Так это ты убил Распутина? — прогремел его голос, едва ли не сорвавшийся до болезненной хрипотцы от сквозившего повсюду напряжения. — Я убил Распутина, — быстро согласился князь в непривычной для себя манере, ибо любое желание ёрничать при виде Николая отпало как-то само собой. — Это давно уже ни для кого не секрет, уважаемый. Так и что же вы хотели от меня в связи с этим обстоятельством? Извольте объяснить. — Забавно. Я-то всё думал, как выглядит упырь, убивший брата моего, — Романов опустил глаза куда-то вниз и с какой-то непонятной, такой нечитаемой снисходительной улыбкой, на самом деле, не предвещающей ничего хорошего, покачал головой из стороны в сторону, всё пытаясь то ли что-то для себя решить, то ли в чём-то наконец убедиться. — А вот оно, оказывается, как. — Вот гадство. Опять в дерьмо влип! Ну ни одного дня спокойного на этом чёртовом свете! Веришь, не веришь: точно издеваются! Сказать, что от неожиданности такого заявления, казалось, пулей пробившего лоб, черепушку и весь мозг, что был в голове его, Феликс опешил — ровным счётом ничего не сказать. Он вскинул брови немного нервно и ошарашенно, при этом изо всех сил стараясь не растерять остатки самообладания, да не перед кем-то, а, чёрт побери, перед царской особой, и вжался в спинку кресла, быстро перебирая в голове своей варианты возможного развития событий. Здравый смысл внутри него вопил во всю глотку «Бежать! Бежать немедля!», но вот что-то другое останавливало, и Юсупов искренне ненавидел себя за это. Любопытство, опять оно палки в колёса вставляло. — Так и что вы от меня хотите? — с преувеличенной доброжелательностью промурлыкал князь, щуря хитрые глаза; у него явно созрел план. — Едва ли в моих силах вернуть его обратно к, с позволения сказать, счастливому существованию? Он был безумен, Николай Павлович, и вы это прекрасно знаете. Это было необходимое зло. Необходимое зло всегда было одним из худших оправданий из всех подвластных воображению. Но, видать, в этот раз оно сработало на редкость исправно, не дав и повода для осечки, считавшейся бы выстрелом. Бывший государь смотрел перед собой бесцветным взглядом, почему-то не гневаясь на убийцу брата родного своего и не обещая тому скорой расправы. Феликс видел, как Романов медленно перевёл взгляд на Владу, и та еле заметно кивнула ему, когда на губах её расцвела ягодная, манящая усмешка. Получилось. Проницательная Друбецкая по одному лишь этому бесцветному взгляду поняла, что все опасения исчерпаны, и сейчас пропускала мимо ушей всё, что ей твердит Богословский, с успокоением глядя только на эту проклятую беседку. Она была столь же прекрасна, сколь же и остра, словно куст терновый, дикий и колючий. Сердце от нее, точно в прославленном венке, кровоточило днями и ночами, и не было тем кровавым рекам ни конца ни края. — Почему же, Юсупов? — ни с того ни с сего спросил Романов, и Феликс вопросительно уставился на него, не понимая, о чём вообще идет речь. — Почему что, государь? — уточнил вампир. — Ты поймёшь. Но перед тем скажи мне, любил ли ты когда-нибудь кого-то настолько сильно, что готов был простить ему всё, закрыть глаза на все мыслимые и немыслимые пороки и грехи? Ответь мне честно, — Николай больше не смотрел на князя, явно потеряв к нему всяческий интерес, если таковой вообще был, и глаза его теперь намертво прикованы были к распускающимся по утру цветам шиповника с острыми иглами, виднеющимися за нежными лепестками соцветий. — А вы так любили? — вместо ответа спросил Феликс, едва заметно качнув головой и поморщившись, но и этого Николаю было достаточно, чтобы всё прекрасно для себя понять. — Я всегда прощал свой народ. И ты его часть тоже. Ледяной свет глаз императорских обжог вампирское нутро, и Феликс дезориентировано моргнул, вздрогнув всем телом. Он не пришёл его судить, а пришел… простить? Простить за убийство брата просто потому, что все эти люди вместе с ним — были, есть и будут его народом, за который он и по сей день ответ несёт? Боже, Царя храни! Прежде чем оставить Феликса наедине со своими мыслями, которых теперь наплодилось, несомненно, немерено да непочатый край, Николай повернулся и спросил так тихо и неожиданно мягко, чтобы услышал его только князь: — Но ты ведь её не любил. Почему же, Юсупов? И, не дожидаясь ответа, направился к Владе, которая всё это время провела в компании Богословского. И правда, почему не любил-то? Её же, в самом деле, полюбить так просто, всего-то надо уметь. Взять и полюбить в два счёта! На грешную секунду князю захотелось окликнуть Николая и спросить, почему же тот сам не полюбил её за столько-то сотен лет, но ответ вырисовался прежде, чем вампир успел открыть рот. Феликс прекрасно видел, как после нескольких сказанных Романовым слов она крепко обняла его, точно спасителя, милостивого государя, которым, по сути, он и являлся, и внутри в мгновение ока что-то рухнуло. Николая любили и уважали: за милость, за храбрость, за доброе, великодушное и честное сердце. Достанется ли хоть один из этих почётных лавров когда-нибудь Юсупову? Едва ли, разве что в очередном сне, смысл которого ускользнет от князя быстрым жаворонком, разрезающим гладь Невы своими тонкими крыльями. Наверное, вслед за всеми Николая любила и она? А почему же ей не полюбить-то? Его же, наверное, любить так просто: нужно просто уметь. А Влада умела, умела так, как не каждому под силу. Словно в замедленной съемке, Николай обнял её в ответ, о чём-то мирно улыбнувшись и положив щёку ей на макушку. Но разве это правильно, разве на его месте не должен быть он? Разве он не краше и не милей? Юсупов прикусил губу и потупил взгляд, лишь бы не видеть ничего дальше своего веснушчатого носа, нащупал сигареты, чтобы вдобавок не чувствовать. Мерзкое, липкое чувство разочарования расползлось телу, отдаваясь и в голове, и в неуёмных руках с ногами, ощущаясь тяжёлым похмельем под кожей висков. Как будто бы несправедливо отняли что-то желанное и дорогое; это вызывало возмущение, мешающееся в сознании вместе с негодованием и ревностью. Что он знает о ней? Что помнит? Это у него по ней скулит сердце? Скулит псиной вшивой, ненавистной, которой в пору бы переломать рёбра мощным ударом армейского сапога. Какое же он имеет право? — Он в принципе право имеет, — меланхолично ведёт глазами вампир, подпирая внезапно потяжелевшую голову кулаком, а затем прыскает в противном гнусном смешке: — А на меня что, тоже? Да не дай Бог мне такой радости! Нужно бы поменьше глазки строить, а то кто его знает, в самом деле. Феликс упорно не понимал природу этих пожарищем вспыхнувших чувств и разбираться в них, честно сказать, не хотел совершенно. Лишь затушить бы чем-то покрепче этих мыслей сумбур, чтобы отпустило. Из князей — в грязи... Нет! Так слишком нечестно, ибо руки её в волосах всё ещё чувствуются бредовым сознанием, а ровное дыхание опаляет улыбающиеся губы. Время тянется так мучительно медленно, и он просит себя не думать, потерпеть хотя бы на время. И тут вдруг встречается взглядами с ней, теряя последнее подобие невозмутимости. Глаза сами собой становятся уязвлёнными, печальными, большими оленьими глазами, в которых плещется задетая за живое гордость. Он рвано вздыхает, не понимая, чего стоило это прощение государя для них всех, чего оно стоило лично для неё, что смотрела взглядом мятежным, заговорщическим. Феликс со всеми этими души метаниями и позабыл, что через несколько минут обратная дорога в жизнь, что некогда полна была ребяческих суёт, будет накрепко заперта. Но разве это было так важно? Юсупов снова окунулся в отраву безудержного любопытства, пеленой окутавшего глаза и отбросив всё прочее на задний план. Больно? Отчего ж не болеть. Но теперь он был готов. Часы пробили полдень. Голуби поутихли, стало морозно, заскрипело старое дерево. За могильной оградкой, отграничивающей церковный дворик от монастырского кладбища, было пусто, сияли через тьму оставшиеся кладбищенские светлячки. Ненароком забытая в беседке шаль одиноко болталась на несвойственно этому времени года холодном ветру, напоминая о своём протестующем отсутствии прохладой на покрывшихся мурашками плечах Феликса. Его белые руки всегда привлекали излишнее внимание, будучи подобием китайского фарфора с тонкими переплетениями вéнок и сосудов, паучьими сетями расползающихся к длинным пальцам. Княжеская страсть к дорогим украшениям не обошла стороной и этот день, потому Юсупов, вальяжно развалившись на предоставленном ему кресле — у стола, между прочим, а не как раньше в позорной сторонке! — и вытянув красивые запястья вперед, крутил большой золотой перстень на указательном пальце так и эдак, и величественный гранат на нём с глухим стуком ударялся о гладь прохладного дерева. Его самолюбие потешил тот факт, что нескольким приглашённым особам как женского, так и мужского пола он явно пришёлся по вкусу. Кто-то даже решительно подмигнул ему, беззастенчиво намекая на пикантное продолжение случайного, но такого взаимовыгодного знакомства. Феликс едва различимо хохотнул: его крайне забавили эти выходки, если учесть, что все они сидели не где-нибудь, а в храме, обставленном давними фресками, которым в официальной, разумеется, обстановке влиятельные люди всегда старались выказывать особое уважение. Но всё же, это не помешало князю с задорной улыбкой на медовых губах подмигнуть зардевшейся особе средних лет в ответ. Он никогда не гнушался беспорядочных связей с одной лишь небезызвестной целью, так почему бы сейчас не позволить себе вдоволь поразвлечься? Разве что-то изменилось? И то не важно, что на утро будет хуже, чем после любого алкогольного отходняка, ведь его неправильные чувства никогда не имели для него большого значения. Не имело значения и сжавшееся в груди сердце. Оно было глупым, оно никак не могло уяснить главного: Юсупов не человек, не святой великомученик, а упырь, которому эта грязь свойственна. Свойственна, чёрт! Кому другому, если не ему? — Многие полагают, что изменить что-то в себе — большая работа, которая не каждому под силу. Тяжёлая, но выполнимая. Но ты же сознаёшь, что это не так? — эхом пронеслось сорванное с собственных уст умозаключение в сражённом болью сознании Друбецкой. Влада едва различимо поморщилась то ли от увиденного, то ли от зарождающегося шторма в гудящих висках, но поспешила спрятать этот жест за поворотом головы в сторону, так, чтобы понял только Миша. Многие были не согласны с присутствием человека на собрании, с позволения сказать, высшего вампирского общества, но выбора особого у них не оставалось: приходилось смиренно отводить взгляд от пульсирующей жилки на людской шее, словно от животворного горного родника в сорокоградусную жару. Всё-таки желание выжить в разворачивающемся в стране беспределе оказалось сильнее простых плотских желаний, хотя и те успевали найти себе место даже в тени икон, которые явно не были рады такому зрелищу. Феликс отыскал себе удобное место по левую руку от заинтересованной в нём барышни, явно кровей вампирских, и теперь с лукавой ухмылкой что-то рассказывал ей, не забывая грациозно жестикулировать и манерно, почти томно хлопать пушистыми ресницами. Ему удалось очаровать её за какие-то пару жалких минут, и теперь она заливисто смеялась, чуть ли не переходя на свинячий визг, и прикрывала лоснящиеся клыки расшитой золотом вуалью. Юсупов держался удовлетворённо и крайне непринуждённо, вроде бы ему даже начинало нравиться, но при том полностью отдаться процессу у него не получалось: по какой-то неведомой причине он изредка бросал в другой конец огромного стола быстрый колючий взгляд. Цеплялся за всё, что лежало на поверхности. Видел, что Николай, сидящий как бы в его главе, был задумчив и по обыкновению безразличен ко всему происходящему вокруг; видел, как Богословский с пеной у рта спорит о чём-то со Свечниковым, и даже, насколько он мог судить за такое короткое время, их милый разговор складывался крайне продуктивным; Дашков не пришёл, впрочем, так он и заявлял с самого начала — с его слов, простому леснику всё это знать было вне надобности; Владислава отвернулась ото всех, уткнувшись в протянутый чуть ранее Романовым платок из его нагрудного кармана. Князю показалось, или в местах сгиба он окрасился в алый? Он не знал. А ещё не понимал, почему же она всё никак да не обратит внимания своего на то, как ему здесь хорошо, как он наслаждается обществом надушенных барышней и толстосумов, заглядывающихся на его фамильные перстни? Не то, конечно, чтобы он устроил это всё ради одной лишь жалкой показушности, дабы что бы то ни было кому-то доказать, нет, скорее, страстно жаждал убить всех зайцев одним дозволенным выстрелом. Меткий князь, похоже, и в этот раз не промазал. Когда после кивка бывшего императора Друбецкая неспешно поднялась, нащупывая такой знакомой ладонью опору в виде спинки стула, гул обсуждения насущностей поутих со стремительной быстротой, и многие десятки пар глаз уставились на неё в молчаливом, хищном выжидании. Таком напряжённом, что, кажись, скажи она что не то, так эти упыри вмиг бы набросились, и не осталось бы от её прекрасного тела ни кожи, ни костей. Феликс в привычной манере приложил указательный палец к губам и склонил голову в бок, перестав замечать свою новую знакомую, которой его внимания оказалось мало, отчего барышня то и дело нетерпеливо поглядывала на него, чуть ли не облизываясь. Она сразу успокоилась, когда Николай обвёл глазами присутствующих, призывая к тишине. Юсупов еле-еле подавил рождающийся в горле издевательский смешок, лишь уголки его уст непроизвольно вздёрнулись вверх. Вот тебе и грозные вампиры, меркнущие под одним лишь сильным взглядом, вот тебе и вся писаная кровавыми чернилами элита! — Я знаю, что вы напуганы, — твёрдо начала свою речь Влада, и князь про себя отметил, насколько она болезненно бледна, — знаю, что многие из вас уже кого-то потеряли и ныне жаждут отмщения. Встаньте, если это так, ну-ка встаньте! — она едва заметно содрогнулась и быстрым движением провела платком у носа, когда под звук отодвигающихся стульев и гул всё встающих и встающих фигур ткань окрасилась в чарующий багрянец. — Все вы, коли б были поспешны, сейчас бы не смогли этого сделать. Подумайте: вместо вас в сырой земле стояли бы могильные камни, и ваши убийцы со счастливой улыбкой добрались бы до ваших ни в чём не повинных сыновей и дочерей, они бы в первую очередь поспешили изничтожить всё, что вы любите. Я знаю, о чём говорю. А всё потому, что они вас совершенно не боятся. Им внушили то, что вы — не помеха, а вот вы изрядно боитесь, и это сковывает наши движения. Но, заклинаю, не будьте пугливы, будьте благоразумны! То, что сейчас творится в нашей стране, на исконно нашей земле должно прекратиться. Мы обязаны остановить эту кровь! Кто, если не мы, — их главный враг? Нам же это и прекращать. — И почему человек говорит нам об этом? Вы ничего не знаете о ценности жизни, вы смертны... Кто вы такая, чтобы поучать нас, чтобы рассказывать, чья это земля и как нам жить? — возмутились из конца зала, кто-то настолько смышлёный и важный, что даже собственного стула за столом не удосужился. Владислава прикрыла веки и болезненно вздохнула. Похоже, без толку им говорить что-то, нужно обязательно приказывать. Какая разница, кто и что она, если перед ликом смерти все будут равны? К сожалению, многие этого не понимали, а вдаваться в разъяснения оказалось задачей непосильной. Было в теле её ощущение, что о разум кто-то периодически тушил вишнёвые сигареты, подпалённые только за тем, чтобы вновь потушить. Оно существовало на границе с визгом закинутых в костёр мокрых поленьев и напоминало собой череду выстрелов, запах серы и пороха, после которых забываешь, как дышать. Феликсу захотелось срочно что-то сделать, ибо видеть её в таком состоянии и просто смирно сидеть, как пёс без приказа хозяина — невыносимо. Он не знал точно, что с ней, но чувствовал одно: это, мать твою, какое-то сумасшествие, от которого ему самому становится страшно дурно. Захотелось броситься, прижать к себе, заслонить от этих проклятых кровососов и под звук осуждающих возгласов оставить поцелуй в уголке нахмуренной брови, чтоб полегчало. Князь сжал ручки кресла, и те жалобно заскрипели. — Тихо, боец мой верный, надо держаться. Но, к счастью, всё поспешило разрешиться само. — Она генерал твой, — неожиданно раздавшийся голос Николая, казалось, оглушил на несколько секунд всех присутствующих. Он поднялся со своего места да вперил тяжёлый немигающий взор в виновника ненужных дискуссий об именах и титулах. И было в нём столько немой угрозы, столько давящей многовековой силы, что бунтовщик быстренько сник, втянул голову в долговязые плечи и тут же выдавил негромкое «Простите», капитулируя. Бывшему государю не нужно было переходить на повышенные тона или, чего он никогда бы себе не позволил, ударять гладью спрятанной в белой перчатке руки по столу. Неспроста он русский престол занимал тридцать лет, не просто так и люди за ним тянулись, хоть и страхом иль соблазном их потчевать обыкновения у Романова не было замечено. Гори ты, гори, Нотр-Дам де Пари. Друбецкая не видела ничего, кроме языков пламени перед своим лицом, когда Николай взял борозды управления в свои руки и принялся объяснять всё то, что она и так знала. Про Карамору, от одной мысли о котором становилось только хуже, про то, что утренние газеты в открытую пишут о существовании вампиров, о том, что простые работяги уже доведены до предела и готовы выходить на стачку против существования такой бессмертной силы. О том, что в еду стали добавлять серебро. Романов говорил, что не время умирать, заверял, что слаженная работа позволит пережить смутные времена. — ...Поэтому, согласно прослушанному вами плану, нами было принято решение отправить генерала Друбецкую для выяснения мотивов их преступной организации. На наше с вами счастье, их главарь крайне расположен к разговору лично с ней. Дальнейший план действий обговорим с учётом полученной информации, — закончил свой монолог Николай. — Вопросы? Так, стойте. В каком это смысле расположен? Вот так просто? — Нет! Протестую! — неожиданно для самого себя подскочил с места князь, в приливе эмоций хлопнув ладонями по деревянному столу. Его негодованию не было предела. Он был готов рвать и метать, потому что этот беспредел, где кто-то главный может посылать таких, как она, прямо в лапы мучителю, оказался выше его понимания. На этот раз Юсупов не сумел сдержаться. — Протесты не принимаются, князь, — безразлично ответили ему старческим голосом, совершенно не реагируя на такой нерациональный выпад, — право слово, вы же не во Франции. У нас, насколько вам известно, свои распорядки. Вот тебе и вся демократия. — Вы добровольно посылаете её на верную смерть? Ежели она, по вашим словам, так нужна чёртовому Караморе, разве было бы не умней держать её подальше от этого чудища? — он выплюнул последнее презрительно, эмоционально и вычеканил вдобавок сквозь зубы: — Так вот чего стоит эта ваша любовь к народу? А я-то думал! — Успокойтесь, — холодно вмешался бывший государь. — Я же не прошу её умереть за нас, князь Юсупов. А даже если и так? Вам ли не знать, что такая просьба была бы незначительной? Он не ослышался? — Катитесь к чёрту! — взвизгнул Феликс, подскакивая с места и в сердцах пиная тяжёлый стул ногой. — Незначительной! Вот как! Что тогда вообще имеет значение? И тут его разум прошибло мириадами электрических разрядов, впивающихся безжалостно в плоть. Владислава осторожно, точно сама всю жизнь пробыла вертким хитроумным охотником, подошла к нему со спины и с силой сжала ладонь, другой рукой поворачивая к себе за подбородок его побелевшее от истерики лицо. Так делать позволялось лишь покойной матушке когда-то очень, очень давно. — Феликс, ну-ка посмотри на меня, — вампир на секунду вздрогнул от прикосновения и даже поспешил вырваться из чужой хватки, но после недолгого оцепенения сам же вцепился в её руки, пожалуй, даже крепче положенного. — По-другому никогда было нельзя. Ты же сам знаешь: рисковать — наша работа, неужели я должна объяснять тебе это? Почему ты кричишь? Возьми себя в руки. Феликс ксило прыснул, ощущая острую необходимость в табаке. Вместо того, чтобы взять в руки непосредственно себя и наконец успокоиться, вернув себе лицо, князь до хруста сдавливал в ладонях чужие запястья, будто бы женщина перед ним — то лишь пташка, мираж, который возьмёт и выпорхнет, улетит восвояси от его глаз оленьих. Нет, он и сам себе вряд ли смог бы чётко ответ дать, почему безобидное распределение обязательств в этот раз так задело, что аж кровь в жилах закипела, а черты заострились, став ястребиными, жестокими, нечеловеческими. Вампир сжимал женские пальцы в своих нервно, но крепко, так, будто бы он один в этой зале остался при былом уме и прекрасно понимал, к каким чертям всё катится. Да и к тому же, проклятая сущность не любила, когда он касался Влады, а потому его желание срастись с её рукой множилось чуть ли не в геометрической прогрессии. — Вы всё это заварили, чтобы потом опять?.. — он не договорил, истерично мотнув головой, а затем упрямо, точно ребёнок, громко заявил: — С тобой пойду. Нет, не послушаюсь! И не смотри, как на безумца! Сказано: пойду, и всё на этом. Генерал выглядела сердитой, готовой буквально на запредельное: как рассыпать сухой горох в углу старой бабушкиной землянки и приказать, оголив колени, стоять на нём до потери сознания, до посинения, так и назвать того последним глупцом и вырвать руку с презрительным рыком. Жестокость её бы, наверное, даже красила. Для Влады не существовало в поднебесном мире понятия «поберечься», а «бережённого бог бережёт» так и вообще произносить рядом с ней было кощунственным. Друбецкая нахмурилась, напряжённо утёрла катящуюся красную дорожку из ноздри к губам, всё пытаясь домыслить, откуда у его возмущений ноги растут, откуда тянутся корни? В их общем юношестве было иначе, там, почти бесконечность назад, в них не было страха перед надвигающейся бойней. Они были готовы к несправедливостям жизни и вынужденным мерам. Что же теперь поменялось, Феликс? Неужто время сделало тебя мягче, аки вода годами точит непокорный скалистый камень? Почему же ты позволил ей с собой это сделать, милый друг? — И почему я должен разрешить вам? У вас не было повода доказать нам свою надёжность на деле. Вы с лёгкостью можете всё испортить, — вмешался в разговор Николай, выбивая князя из колеи. С Юсупова было достаточно. Он впервые за сотню лет позволил себе сказать то, о чём действительно думал, и отсутствие лести на языке показалось чувством слишком странным, слишком ответственным: — Меня простили, их простили. А себя потом вы как простите? — Я вот так и не простил. Слово князя Юсупова внезапно заимело вес? Ну, для этого его обладателю пришлось бы трудиться несоизмеримо дольше и старательнее, возможно, даже пару раз пожертвовать гордостью и сходить к попу на замаливание грешков. Перед тем, конечно же, неплохо бы их все упомнить, что на порядок сложнее. И вуаля! Тогда бы непременно разверзлись небеса рая, и сам Бог спустился бы по позолоченным ступеням своими босыми, проткнутыми некогда гвоздями ногами, чтобы даровать прощение. Прощение, которое вечно где-то терялось, прощение, на которое сам по себе этот сын его не был способен. Прикушенная со внутренней стороны щека начала противно кровить, и вампир одёрнул себя, заметив красный след на фильтре сигареты. Облизнулся. К моменту, когда Влада почти что силком вытащила его из церкви на свежий воздух, князь окончательно убедился, что план строить ему придётся самому и отдельно ото всех. Сей факт, вопреки ожиданиям, не окрашивал существование в волнительные ноты собственной значимости, не рисовал мужчину главным героем приключенческой повести, а, наоборот, знатно удручал. А причины были просты, как небесная синь: чтобы делать большие дела и стоить планы с умным лицом в придачу нужны всего две вещи. Первой были деньги, и при одной мысли о них желание делить день на второй завтрак, полдник и оздоровительное вечернее вино магическим образом улетучивалось. Второй значились связи, и здесь дело обстояло ещё сложнее. Всё-таки, говоря по совести, чистить город от охотящихся на тебя безумцев не совсем равно подстраиванию ставок и искусному жульничеству при игре в покер. Эти знакомцы, увы и ах, здесь бессильны. Разве что противный старикашка Бученский мог бы сослужить добрую службу, но это, разумеется, снова деньги. Деньги, должно быть, правят миром? — Нет, котик, миром правит гордость. У многих гроша за душой лишнего нет, а самомнение-то такое, что и тебе, голубчику, не снилось. Каждая последняя тварь в важность свою уверовала, оттого и тварью такой стала, — промурлыкала нечисть, пока князь раскуривал уже вторую сигарету. — И каждую эту тварь, приловчившись, можно быстренько купить. Всё продаётся! И ты мне скажешь, не деньги главное? У тебя просто никогда не было таких денег, — Юсупов сделал особый акцент на последних двух словах, отбросил осточертевший табак в сторону и двинулся к Владе, терпеливо ожидающей его у ступенек храма. — А её чего же не купил, раз в деньгах всё дело кроется? Глупый мой, наивный котёнок, ничего о жизни ты не знаешь, — хихикнул голос и лопнул с мерзким клацаньем, словно пузырь мыльный, едва завидев развивающиеся на холодном ветру вороные волосы. Она сидела на поваленной бетонной плите, небрежно накинув на неё свою офицерскую куртку, в которой, похоже, в последнее время ощущала себя крайне неуютно. Ещё за несколько метров до того, как подойти к ней и усесться спиной к спине, вампир ярко ощутил запах крови, алой, насыщенной кислородом, которой нынче была пропитана уже добрая половина тряпицы. Её кровь не вызывала аппетита, а, наоборот, глушила его, и пахла она не заморскими лакомствами, так и просящимися прокатиться вниз по языку, а отдавалась чем-то чумным, противоестественным. Он не станет спрашивать о ней сейчас, как Друбецкая не спросила о его в тот раз. Не время. Феликс охотно поддался внутренней настырности и придвинулся ближе, так, чтобы лопатками касаться девичьей спины, а ухом ловить хриплое дыхание. Князь привык жить по принципу: хочешь — делай и плюй на всё, иди ва-банк и ставь даже то, чего у тебя нет, а потому, всё ещё мешая трезвые мысли свои с остатками раздражения, словно с алкоголем, он попытался начать издалека, уже спокойнее. — Почему ты понимаешь их страх, а мой принять отказываешься? Разве мои опасения не очевидны для тебя? — вампир прикрыл глаза и несильно навалился на её спину, сводя их прикосновения к допустимому максимуму, убеждая себя, что всё для того, чтобы обоим согреться. — Потому что больно всё равно будет, только позже, — Влада не отпрянула, но и касаться его не желала, борясь не то с княжеской непокорностью, не то с приступами мигрени, что, по сути своей, производило на неё схожий эффект. — И сильнее. Ты знаешь: он заявится, придёт забрать своё рано или поздно. Так что же, ты готов ради этого бессмысленного промедления продать оставшуюся надежду? Это слишком эгоистично даже для тебя. — Здесь нет ни черта ему принадлежащего, чтобы сюда тащиться и что-то забирать, — несогласно скривился Юсупов. — Может, мне его просто сожрать, как думаешь? Сколько проблем разом исчезнет благодаря великому князю Российскому! — мужчина игриво хихикнул, запрокидывая голову к небу. — А, знаешь, я начинаю понемногу привыкать и даже проникаться: тут все вокруг с виду такие серьёзные и бесстрашные, такие правильные, но лишь до тех пор, пока речь не заходит о власти, политике и постели. Я их понимаю охотно, потому что сам в своё время мало чем отличался. Как там говорят, напомни? Судьбинушка мозги на место вправила? Лжец. Четыре такие значимые буквы, заменяющие сотни ничего не значащих слов. Лжец. — Ты в этих дискуссиях известный оппонент. Так ли тебе на самом деле мерзко, как в разговорах со мной нос воротишь? — генерал недоверчиво повела тёмной бровью, прокручивая перед глазами воспоминания ближайшей давности: и хохот совращённых им девиц, и его затуманенный похотью взгляд, в котором не сквозит и намёка на осуждение. — Стараясь что-то себе самому доказать, ты всё ещё вспоминаешь о былом. Всё крутишься-вертишься, места не находишь: то слёзно клянёшься родину до последней капли крови защищать, то кричишь и ногами топаешь, и вот уже я отчитываю тебя за саботажничество, как непослушного мальчишку. Так чего же толку тревожить старые шрамы, цена которых уже не так важна, Феликс? Оглядываясь назад так часто, ты забываешь смотреть под ноги. — А что мне под ногами высматривать? Грязи и на уровне глаз достаточно. Но, раз так, я объясню, — Феликс оценил свои трясущиеся руки недовольным цоканьем, сжал их у себя на груди и вдруг подрастерял весь игривый настрой; сейчас нерадостные, временами неприятные слова выдавливать из себя приходилось в разы сложнее, чем обычно, словно бы скручивать в пальцах тюбик зубной пасты, внутри которого почти ничего не осталось. — То шестнадцатое июня изменило меня куда сильнее, чем ты привыкла думать. Тебя оно научило смелости, и ты легко вспоминаешь о нём, как о когда-то сделанном правильном выборе, а вот мне открыло страх, которого до тебя я не ведал. Что знает о страхе бессмертное существо, Влада? — её истинное имя ложилось на губы так непривычно, — Сейчас я могу рассказать тебе, как никто другой, как ни один из них. Но это едва ли поможет, ибо каждый раз, как тебя я вижу, мне становится страшно. Я заплатил слишком дорогую цену, чтобы собрать себя воедино после того выстрела, но рядом с тобой всё по какой-то причине начинает идти иначе. Рядом с тобой я снова становлюсь бессильным мальчишкой, который ничего не может, даже банально рассказать о своей боли. Может, поэтому отчитывать приходится? Вот оно что. — Станет легче, если я уйду? — внезапно холодно поинтересовалась Друбецкая. Сказала, как отрубила. Этим безжалостным вопросом она намеревалась обезопасить собственную душу от нагноения сомнений, как нередко делали врачи в замызганных палатках на полях брани. Но внутри всё равно что-то настойчиво убеждало: лучше бы ты не возвращалась, он почти пережил это, почти забыл тебя. Так было бы лучше. — Снова? — за её плечом послышался ядовитый смешок. Ему было снова так до невозможного и вместе с тем так привычно больно, будто по старой схеме бы все швы на столетних ранах разом разошлись, и знакомая боль проводила его обратно в трагичное шестнадцатое июня. Вот стоит он. У пропасти. Которой нет конца и края. Пропасти, в которую упало сердце, и юный князь так и не сумел его достать. Это же не колодец, чтобы кинуть ведёрко в его беспросветный мрак и выудить оттуда — о, чудо! — золотую рыбку, претворяющую в реальность самые смелые и самые желанные грёзы. На плечи легла забытая шаль, и крепкие руки слегка надавили, приводя в чувство. Отрезвляя, отрезая от воспоминаний. — Ты не пойдешь со мной к Караморе. Считай приказом, а не просьбой, если будет угодно. Миша позаботится о тебе, — она отпрянула, развернулась на каблуках и звонко зашагала по мощённой дороге прочь. — Пойдем, холодает. От чего она убегала? Ускользала в бессмысленных догонялках с собственной тенью, точно не хотела иметь ничего общего с изменницей, что осмелилась прикоснуться к запретному плоду. Дьявольское яблоко было на редкость медовым и диковинно красивым, чтобы не преодолеть условность и не вкусить заветной мякоти, упиваясь соком, как кровью апостольской. Может быть, это был лишь летний сон с россыпью звёзд-веснушек на впалых небесах его щёк? Натёртый каблук врезался в низкую ступеньку, и та осыпалась мелкими крошащимися камушками. Их бы в пору раздавить ногой, подошвой плотно прижав к асфальту, чтобы получилось белое пятно, как от детского мелка. Её остановка у тронувшихся плесенью дверей храма была ненарочной. Генерал через плечо покосилась на оставшегося у плиты князя, несильно, так, чтобы он не заметил. Просто не смогла удержаться и взглянула на него в последний раз, запоминая его противоречивый образ посреди равнодушного монастырского спокойствия. Зачем? Чтобы самолюбивого и мятежного, избалованного роскошью князя побольнее укусить? Ну, право, не собака же она цепная. Или всё затем, чтобы отыскать в лице его надежду на то, что однажды это горячее сердце наконец образумится? Влада приложила ладонь к груди, почувствовав себя резко состарившейся, и будто в подтверждение тому густая капля красного воска покатилась по подбородку к воротнику. Конечно, то был не воск; конечно, это была не любовь. Любовь Влада помнила в себе только несвязными обрывками, когда вдруг разговор заходил о деде Романе и многострадальной Родине. Два дорогих сердцу слова, и оба на «р». В имени Феликса никогда не было этой буквы, как и не было её в его знаменитой фамилии, за одним лишь малозаметным но: грудным рычанием отдавалось в груди слово «друг». Друбецкая запретила ему ехать с ней именно поэтому, пусть и темпераментный князь сейчас не мог по праву оценить этого жеста. Так ведь часто получается, что друзья становятся дороги, даже если ведут себя как последние негодяи, которым все чем-то обязаны. Страх потери кого-то особенного вольной кошкой приходит сам по себе, омрачая существование одной лишь тревожной мыслью: по крайней мере, он останется невредим. Ведь, если он умрёт, всё будет так глупо? Так глупо будет перед этим его зачем-то полюбить? У каждого болело по-своему, ибо были они бессмертные, но не бесчувственные. — И ты смиришься с этим, будто только этого и ждал? Какой же ты лживый, княже, какой ненастоящий, аж тошно... — Если чревоугодие и распутство можно назвать смирением, то да. Смирюсь полностью. Они справятся без меня? Ладно, посмотрим. Плевать! Пусть хоть передохнут все, а у меня найдутся дела поважнее!* * *
Душная комната с жёлтыми цветочными обоями, Петербург. То ли утро, то ли вечер. Ах, в сердце моём — дырочка! Эта душечка была ну просто ангел. Воистину великолепная награда за долгую поездку по неровным просёлочным дорогам, превозмогая нечеловеческое раздражение и бесконечное желание свернуть медлительному водителю шею. Но теперь всё встало на свои места, к которым было приковано кандалами медными с самого начала. Теперь всё стало хорошо. Под струящийся опиумный дым мерзкие жёлтые обои начинали казаться самыми красивыми полотнами викторианских художников, а липкий жар чужого тела под собой виднелся настоящей Мадонной, и похотливые глаза её чудились непорочными и вечно светлыми. От собственных резких движений порядком укачало, но Феликс не мог позволить себе сдерживаться, только не сегодня. Где-то в самых глубинах его ничтожного сознания, ещё не тронутого морокой опиума и алкоголя, он ненавидел каждый свой хриплый вздох и всякую каплю пота, скатывающуюся по стройному телу, чтобы в конце пути смешаться с гранатовыми камнями беззастенчиво пролитой крови. Зато это так правильно: Влада сейчас прозябает в ублюдских лапах Караморы, пока её гребанный друг детства вжимает в старый плешивый матрас продажных женщин под Питером. Подумать только, князь снова на своём месте, где ему не придётся оправдываться за грязное прошлое и строить из себя святошу. Он сам по воле своей смешался с грязью, от которой теперь не отмыться ни крутым кипятком, ни дегтярным мылом. Но разве это так ужасно, как может показаться на первый взгляд? Почему же? Усилием завертевшегося калейдоскопа воображения вампир мог представить на месте этого чужого женского тела любого, кого захочет, а искажающий сознание дурман приправит эту картинку крайне реалистичными ощущениями. Разве это не в состоянии претендовать на мнимое блаженство? Но опиум не мог дымиться вечно. Интересно, она всё ещё захочет защищать его, когда узнает, что именно он сделает с этой девицей? А захочет потом хотя бы видеть, не побрезгует заговорить? Не всё ли равно? Ведь ничего, в сущности, не изменилось, совершенно ничего. Ни его развратная натура, максимум которой — это здесь и сейчас, а потом забыть, ни мир, в котором он существовал, как плесень существует под плинтусом. Разве что тяжесть в груди, совсем немного, и то от постоянного курения. Или же?.. Феликс судорожно содрогается, хватается за грудь в попытке отдышаться от травящего лёгкие наркотика, которого в мгновение ока стало слишком много, и вдруг натыкается пальцами на иконку. Оставленная бесполезно болтаться на шее, она смиренно издавала сладковатый запах ладана. Он всегда снимал её в подобных ситуациях прежде. — Что я, сука, делаю? — он отталкивает от себя ахающую девицу, уже не Мадонну с полотен, а простую пропащую женщину без будущего, коих в скрытых подворотнях — сотни. — Я что-то сделала не так? — заискивающе щебечет барышня, прикрывая обнажённое тело мерзким цветастым тряпьем, но как-то не особенно старательно. Будто бы перед ним вовсе не женщина, а лишь её жалкая оболочка, и выученные, читай, вымученные паттерны поведения, подсмотренные где-то, были всем, что в ней осталось. Оголилась? Срам-то какой, а ну прикройся! И не важно, что затем, словно великая натурщица, ты попросишь за это денег с довольной улыбкой на устах, что дала испить слишком многим. Кажется, она действительно ни черта не понимает. И как ей не больно? Лишённая всяческого подобия эмпатии, глупая женщина просто не способна определить ощутимую грань между тем, когда можно, и тем, когда лучше не лезть. Всё-таки, её работа — быть повсюду. — Не в тебе дело, — он рычит озлобленно, почти разочарованно собственной выходкой, и, как-то резко сгорбившись, небрежно кивает в сторону двери. — Всё, достаточно. Считай, что своё отработала. Оставь меня. Но бесы, точно пиявки, отлипают от души, которую уже начали с омерзительным чавканьем жрать, поразительно трудно. Наверное, надо быть сполна наученным подобным поведением образцового ублюдка, чтобы отрывать их от сердца, не кривясь? Да и в целом, князь, глядя на озябшие свои руки, начинал потихоньку сомневаться, что в груди его билось именно оно. — Это всё из-за той дамочки, имя которой вы шептали, прикрыв глаза? Её вы представляли на моем месте? — всё никак не унимается болтливое создание, жаждая ужалить в ответ, и Юсупов неосознанно начинает закипать. — Кто она? Хороша? Игрушка, на которую не хватило денег? Но вы же богаты. Или ж она заразная какая, и вы б хотели её взять, да мараться не желаете? Феликс думает, что сейчас убьёт её. Почему она не может остановиться, перестать мелкой своею ручонкой душить его трепещущее горло? Разве она не видит, как ему тяжело, как плохо? Нет, в своём мраке она слепа. — Душенька, если ты скажешь ещё хоть слово, — князь сначала мило улыбается, а затем придвигается резко, рывком, и хищно скалит испачканные в крови клыки, угрожающе нависая над жертвой, что, очевидно, по воле своей в пасть голодную залезть стремится. — Если ещё хоть одно поганое слово вылетит из твоего никогда не закрывающегося ротика, и, клянусь, я вырву твой грязный язык и уже им тебя молчать научу. Неужели ты и впрямь настолько недалёка, чтобы не уяснить всю серьёзность с первого раза? Что сложного: просто взять и заткнуться? Или подобные тебе не приучены к словам? — пренебрежительно процедил Юсупов и в отвращении отпрянул от женщины. — Вон пошла, дрянь редкостная. Немедля. — Надеюсь, она поймёт, какое ты ничтожество прежде, чем ты сделаешь её таким же пустым местом, каким стала я! Должна же быть в этом мире справедливость! — взвизгнула девица со внезапно прояснившимися от гнева глазами, полными неискренних, скорее обязующих слёз, подхватила свои манатки и, наскоро одевшись, выбежала из комнаты, хлопнув трухлявой дверью. Её честь задели? Как иронично получается. Правда, в связи с этим обстоятельством никто перчатку кинуть не пожелает, приглашая эдакого мерзавца на дуэль. Никто эту мистическим образом пробудившуюся честь защитить в жизни своей не захочет, вероятно, потому, что защищать было там нечего. Выходит, нечисть была на удивление прозорлива, называя главным пороком гордость? Выходит, князь и сам ею полон до краёв, раз даже такой очевидный факт признать не в состоянии. В чём-то и Юсупов был прав, ибо знал наверняка: раз признав свою неправоту, он начнет судорожно искать её в каждом сделанном шаге и в итоге успешно доберётся до петли и мыла, хоть и не является ни декабристом, ни опальным поэтом. Он был всего лишь собой. От стука о карниз с потолка на обнажённые плечи осыпалась крошка, как пудра оседала на пасхальные куличи в далёкой юности, когда глаза горели, а нос щипало от езды на саночках, как первый снег ложился на разгорячённый стан, затем боязливо мешался с пряными красками родинок, что когда-то значили так много, что уже не упомнить. Феликс свесил ноги с кровати, мазнув ступнями по холодным половицам. Из-за голубого тюля бил один настойчивый луч солнца, которое в безмолвном существовании своём узрело так много ненужного. Ласковый луч, преодолев сотни километров до сего маленького окошка, так отчаянно хотел быть нежным! Так страстно желал полюбить! — Не здесь я быть должен, — ему хотелось завыть. — А где тогда мне водиться-то? Им я не нужен. Что уж там душой кривить, никогда не был нужен. Но что нужно мне самому? Ему нужно, чтобы не болело. Такое простое, но одновременно с тем важное откровение. Кровоточащую дырочку в его сердце могло заполнить только что-то значимое, до ужаса конкретное. Она, рядом с которой снова придётся быть тем мальчишкой, опять учиться быть счастливым. Князь опасливо покосился на иконку, вздохнул и упёр уставшее лицо в ладонь. В свете нежного луча его усталый рассудок не смог почувствовать лёгкое дуновение ветерка и ясный блик серебряной иголочки, что спустя несколько мгновений впилась в кожу. Его мышцы задубели, глаза закатились, дыхание перехватило. Так глупо было бы умереть в комнате с такими мерзкими цветочными обоями. Где-то за десятки километров сердце Влады болезненно сжалось. В нём тоже всегда была — дырочка.* * *