touché
13 июля 2022 г., 21:22
Примечания:
TW: Относительно подробное описание инъекции
Долго писалось потому что реальная жизнь пытается сделать так чтобы я сдох. Зато сама глава большая...
В Центральном Джемроке... Ну, ты в курсе.
Можно, в общем-то, даже об этом перестать. Меньше знаешь...
Нет.
Нет? Ты хочешь, чтобы тебе снова и снова рассказывали, как люди, которых ты не помнишь и которым ты *не нравишься*, люди, перед которыми ты полжизни горел и унижался, которые видели, как от тебя оставалось все меньше – и не осталось, в конце концов, ничего – как все они разгребают за тобой дерьмо потому что ты решил отдать себя на съедение Серости? *Снова*?
Да.
Да. Потому что они – твоя семья. Другой у тебя нет.
Ты еле помнишь их – обрывки, ошметки, они пахнут кровью и желчью и липнут к твоим рукам – но кем ты был бы без них?
Ты был бы никем, Гарри. Не было бы никакого *тебя*.
Ты не нравишься им, но они любят тебя.
Не все. Немногие, прямо скажем. Но те, что остались рядом с тобой даже когда ты сам пытался заставить их уйти, те, что вытерпели и пытались, пытались, пытались понять; они – часть тебя. Как Джемрок. Как Ревашоль.
Как рассыпанные по морю архипелаги. Веснушчатое лицо бога – или, может быть, рябое лицо Элизиума. Все это – ты.
Поэтому в Центральном Джемроке, в перестроенном здании шелкопрядильной фабрики, патрульный офицер Жюдит Мино тревожно смотрит, как ее друг Жан пьет кофе. Он пьет черный, без сахара, с корицей. Жюдит пьет без сахара и корицы, с соевым молоком. Почему ты помнишь это?
Почему ты не помнишь, как зовут ее детей?..
– Знаешь, я могу остаться сегодня...
– Джуд...
Они смотрят друг на друга.
"Пожалуйста, перестань вести себя как Гарри. Ты меня пугаешь. Я не хочу, чтобы ты причинил себе вред. Я не хочу потерять тебя".
"Пожалуйста, не говори мне что я веду себя как Гарри. Мне пиздец как стыдно, что я сорвался при всех. Теперь все знают".
– Гаспар и Мерилин сегодня ночуют у мамы. А я остаюсь у тебя.
Он моргает от ее спокойного командирского тона.
А вот и имена ее детей.
К тому времени, как вы с Кимом останавливаетесь на привал, ты уже пропотел футболку – футболку с человеком из Хеймдалля – насквозь. Тебе все еще жарко. Ты не знаешь, как Ким до сих пор не обжегся об оранжевый цвет своей пилотской куртки.
Ты приваливаешься спиной к чему-то благостно-холодному, круглому и металлическому. Может быть, щит?.. Кто-то тащил из захоронения – загнать – и бросил?..
Только что у тебя перед глазами был спецотдел – в *цвете* – и теперь твоим глазам нужно привыкнуть к темноте. Ты проводишь рукой по земле. Вы снова сидите у рельс. Ты проводишь рукой у себя за спиной. Это колесо. Громадное. Ты оборачиваешься.
Луч твоего фонаря выхватывает из темноты сраный *паровоз*.
– Ам-м... Ким?
– Нет. Вы все еще не сошли с ума, детектив. Это любимый локомотив Старика Филиппа.
Ты тупо смотришь на его руки, ловко управляющиеся со сборной конфоркой из пайка. Черный, громадный вес локомотива нависает над вами.
– Во-первых. Откуда ты знаешь, что это не какой-нибудь... Бледный бред? Во-вторых, откуда ты знаешь, как выглядит "любимый локомотив Старика Филлипа"?
Ким хочет улыбнуться, но видит, как пот мелкими бисеринками собирается у тебя на лбу. Ему приходится снова снять перчатку. Ты холодный.
Тебе хочется податься лбом к его руке, как если бы ты был громадной собакой.
– Во-первых, – он говорит ласково, и ты вздрагиваешь, – кто знает, что в Ле-Ройом – *не* Бледный бред?
Не он. И не ты. Не крысята, которые спускаются сюда за чем-нибудь, что можно будет вытащить на себе и загнать. Не команда ученых, которые однажды вошли в Ле-Ройом с измерительными приборами – а вышли с тяжелыми последствиями гипотермии, провалами в памяти и внезапной острой гидрофобией. Не той, что бешенство. Другой.
– А во-вторых?
Ты хочешь, чтобы он говорил и говорил. Тебя успокаивает звук его голоса – низкого и хриплого, набрякшего резким восточно-ревашольским акцентом. Он вырос из здешней земли. Как осока и репейник на пустырях, как листья одуванчиков между груд лома.
Ему трудно. Труднее, чем тебе. Ким Кицураги *ненавидит* сюрпризы, пара-натуральное, Серое, не доверять своим чувствам и полагаться на других. Терять хватку.
И он все равно успокаивает тебя. Будь благодарен.
– Во-вторых... Никакого другого здесь быть не может. Это что-то вроде... Знака. Точки отсчета. Если мы видели локомотив Филиппа Первого, значит, мы и правда были в Ле-Ройом.
– Если только это не Бледный бред.
Он передает тебе теплую банку фасоли.
– Если только это не Бледный бред, – соглашается он.
– Когда ты спускался сюда в прошлый раз, Ким... В детстве. С друзьями. Ты хотел дойти до него?
– Они были мне не друзья. И это они хотели, не я.
Он не спрашивает, как ты узнал.
Однажды, пару недель назад, когда вас навели на ложный след и десять человек с пушками наготове сидели в засаде *просто так*, а еще десяток ждали новостей в участке, Санденс Фишер сыграл с тобой в наперстки тридцать один раз подряд. Ты знаешь, что он мухлевал, перекидывая тяжелую круглую пульку себе в руку с края стола. Сначала ты ее видел. Потом кто-то попросил завязать тебе глаза, и кто-то еще завязал, проверив, чтоб не было щелки снизу. Ты все равно угадал еще пятнадцать раз.
Жан хмуро следил за твоим лицом. Он начеркал что-то на пустом бланке и спросил, что там. Ты сказал, что он нарисовал хер.
Он и правда нарисовал хер.
После этого они хотели проверить, будешь ли ты угадывать карты, но карт ни у кого не оказалось, и Ким разогнал всех по местам.
Все рано или поздно перестают спрашивать, откуда ты знаешь. Даже Ким.
– Они дошли до локомотива? Те... Другие дети?
Ким кивает, но больше ничего не говорит.
Ты закрываешь глаза.
В самом начале Буги-Стрит, в доме над ночным клубом, женщина кормит грудью младенца. Она с опаской следит из окна за двумя офицерами РГМ. Те остановились на перекур на ступенях пожарной лестницы через дорогу, нашивки на рукавах и спинах у них так же, как и всегда, светятся белым в пасмурном утреннем свете. Дочь случайно кусает женщину за сосок, и та шипит от боли.
Она поднимает руку над маленькой головой.
И опускает – осторожно. Ласково. Большой палец с квадратным коротким ногтем бездумно гладит темный пушок на детском виске.
Сержант Мак Торсон сегодня вытерпел семь "ебучих мусоров", двух "позорных волчар" и одного "сраного мудака" прежде чем перегнуться через барную стойку и втащить детину в наколках на столешницу за грудки. Под глазом у него теперь расплывается фингал. Красно-розовым росчерком лопнул сосуд на нижнем веке. Они с сателлит-офицером Маклейном прикуривают от одной спички.
Не то чтобы он не *заслужил* каждого "мусора", "волчару" и "мудака" – но люди в Центральном Джемроке обычно сговорчивей. Он привык, что даже громадные мужики в наколках пытаются стать меньше, когда он входит в комнату.
Маклейн и Торсон одновременно тушат бычки о перила лестницы, как если бы репетировали, и молча кидают их в разные стороны с площадки. Ржавые ступени дребезжат от их шагов.
– Мак, вот ты мне скажи, чего ты этим добился?
– Хуй его разбери... Еблан этот. Прости. Сорвался.
Честер Маклейн потирает содранные костяшки.
– Да ниче, – говорит он, – бывает.
Они молча проходят несколько кварталов – здесь, в самом начале Буги-стрит, все не так, как они привыкли; пахнет мокрой речной водой и холодом, больше встречается пивнух, уличных ларьков и дешевых ночлежек, чем клубов. Настоящий *буги* начинается позже, дальше, ближе к Центральному Джемроку.
Честер моргает и останавливается. Он пятится, пока не равняется снова с витриной с алкашкой.
– Э-э... Не рановато, а, Чет?
Честер отмахивается от него.
В начале Буги-стрит пыльная тишина бара отвечает эхом колокольчику над дверью. Честер Маклейн заговаривает с порога:
– Братан, у тебя в витрине crème de violette непочатый?
Бармен поднимает на него бровь со свежим пирсингом в розовой коросте. Им явно не понравился "братан".
– Вишневый лучше возьми.
– Не себе. За пятерку отдашь?
Бармен наклоняется, упершись локтями на стойку.
– Десять.
– Шесть.
– Семь, и скажешь, че ты с ним делать будешь.
– Чистым пить.
– А серьезно?
– Что еще с ним можно делать... Авиацию.
Юная барная культура в прошлом столетии сотворила это страшное пойло с вишенкой на дне чтобы увековечить завоевание человеком *небесного пространства*. Коктейль получается фиолетовым, рассеивающим свет. Эффект напоминает перламутровое сияние абсента.
– Кто ее пьет вообще?
– Знакомый один. Но я думаю, его просто от цвета прет. К куртке подходит...
– Хороший знакомый?
Торсон, за спиной у Маклейна, громко фыркает. Честер прячет бутылку в пиджак, как еще патрульным прятал в форме пиво, и улыбается.
– Не-а. Мудак такой, ты б знал...
Ты открываешь глаза. Над вами нависает тень любимого локомотива Старика Филиппа – с выбитыми стеклами и раскуроченной кочегаркой, облапанного голубыми, желтыми, красными следами детских ладоней. У Куно – страшно громадные руки. Ноги тоже. Оттопыренные уши. Он похож с ними на гремлина из иллюстраций к Вирралу.
Это... Нормально, на самом деле, для мальчиков-подростков.
У Куны тоже нормальные для десятилетней девочки руки, с грязью под ногтями и гиперподвижными суставами.
Ты не можешь ни на чем сосредоточиться. Ты съел свою порцию и не заметил. Тебе жарко. Ты сам касаешься своего лба, и он оказывается холодным как металл рельс.
У тебя паническая атака. Очередная. Ты давишься вздохом.
– Ким, я...
Это не паническая атака, Гарри-братишка.
ТЫ ЕЩЕ СЛИШКОМ МАЛ, ЧТОБЫ БЫТЬ. ВСЕМ. НО ТЫ СТАНЕШЬ БОЛЬШЕ.
ТЫ ВЫРАСТЕШЬ.
ЗЕМЛЕ СТРАШНО, КОГДА В НЕЕ ЗАБИВАЮТ СВАИ. ВЫТЕРПИ. Я ПРОШУ ТЕБЯ.
Ты всхлипываешь – и звук кажется тебе детским или женским. Звучит *жалко*.
– Детектив.
На этот раз он не снимает перчаток, прежде чем коснуться твоего лица. Они пахнут так, как пахнет ухоженная одежда, и еще – телом Кима и внутренностями Кинемы.
– Ким?
– Мне нужна ваша помощь.
– Сейчас?..
– Да. Прямо сейчас.
Мир вокруг тебя медленно обретает четкость.
– Почему?
– Я могу быть с вами честен?..
Ты киваешь как болванчик. Киваешь еще. Тебе кажется, что твоя голова расшаталась и теперь никогда не остановится – ты все-таки изобрел вечный двигатель – но ты останавливаешь ее усилием воли.
– Я... Конечно, Ким.
– Вы лучше всего работаете под давлением. А в таком состоянии, как сейчас, вы работаете *только* под давлением. Вас успокаивают стрессовые ситуации.
– У нас есть стрессовая ситуация?
Парни, может он забыл?
Ты морщишься. Ким поднимает одну бровь.
– Кроме двух пропавших детей?
Ты пытаешься оправдаться:
– Знаешь... Они не то чтобы пропали, – ты махаешь рукой дальше в тоннель, – вон следы. Мы их не потеряли. У меня тут все дис...
Бровь Кима Кицураги пригвождает тебя к колесу локомотива. Ты вжимаешь голову в плечи.
– Диско?
– Ладно, не все. Три четверти – диско. И еще четверть болтается. Но следы, Ким!
Он щурится на землю с горящими голубым конфорочным огнем отпечатками стертых подошв – но только для тебя. Это нечестно. Ты нечестен к его еле работающим в темноте глазам, ты нечестен к нейронам в его мозгу – сияющим вспышкам, которых не касалась... Она.
Она?
Не Дора Ингерлунд. И даже не Светоч Долорес Деи. И... Не Ревашоль.
Но – Она.
Ким потирает глаза под очками и отчитывает себя за то, что у тебя снова получилось его отвлечь – и сбежать, пока он не смотрит, внутрь своей головы. Как улитка уходит в грязную и просторную, полную микроскопических внутренних кровоизлияний раковину.
Вот *теперь* это паническая атака.
– Хорошо, детектив. Забудьте про "диско". Мне требуется срочная медицинская помощь.
Ты моргаешь на него.
– Срочная?
– Вчера ночью я не сделал себе инъекцию тестостерона. Знаете. Животные экскременты в районе привала... Не располагали.
Ты тревожно и с недоверием осматриваешь его, как если бы от одной пропущенной дозы у него могли отвалиться ноги. Или руки. Или...
О господи. Пожалуйста, не спрашивай, отвалился ли у него пенис.
Не отвалился. Такого не бывает. Правда, братец, не говори что об этом подумал.
Ты вдыхаешь. Что-то *еще* вдыхает вместе с тобой.
– Ким, они *очень* громкие.
И, иногда, очень тупые.
Эй!
– Я понимаю. Вернее... Конечно, я не понимаю. Но я догадываюсь. К слову, если бы полная антисанитария меня не остановила, я бы все равно не смог сделать себе инъекцию при таком освещении.
Он трясет фонарем, и свет пляшет на сводчатом потолке.
– Ты мог бы попросить меня.
– Вы уже спали.
Он знает, что ты плохо спишь. Вы оба плохо спите. Он понимает. Он заботится о тебе.
И – горы мусора. Крысы. Они бы никуда не исчезли, растолкай он тебя.
– Но...
– Но я прошу сейчас. Чем скорее, тем лучше. Между инъекциями, на самом деле, должны быть равные интервалы.
Ты все еще не собираешься сказать ему, что вы во временной аномалии, м? Что вся его жизнь, разложенная по полочкам и расписанная по дням, уже полетела к хуям? Тебе плевать на его *здоровье*?
– Заткнись.
– Детектив?..
– Я... Не тебе, Ким.
Он умолкает на секунду. Затем кивает. Ты уже роешься в аптечке.
– Хорошо. Я расскажу, что вам нужно...
Ты с шумным и полым звуком сдираешь с бутылька с тестостероном колпачок – вверх и вбок. Как делал много раз до этого. Ким замирает. Когда шуршит упаковка одноразового шприца, он говорит только:
– Полмиллилитра.
Ты сосредоточенно киваешь. Ты снова чувствуешь под собой землю, пальцами – легкий пластик шприца и полную густой жидкости стекляшку; лицом – воздух, тихий, теплый и влажный.
Ты окидываешь Кима взглядом. Он понимает по твоему лицу, что ты собираешься сказать, и заранее закатывает глаза.
– Лейтенант Кицураги, – говоришь ты, – почему вы все еще одеты?
– Так вот как в сорок первом получают ефрейтора.
Ты давишься от неожиданности слюной – и закашливаешься.
– Ким!
– Вы начали первым.
– Ким, Прайс даже не в моем вкусе!
Он открывает рот, чтобы сказать что-то еще про твой вкус, но видит твое красное от кашля и стыда лицо. Он выдыхает через нос. Вы с ним все еще об этом не говорили. Ты все еще не говорил об этом даже *с самим собой*.
О том, что мужчины вообще в твоем вкусе. О том, что у тебя есть какой-то там вкус, вкус к кому-то, чему-то кроме сияющих белых призраков, забивающихся тебе в глотку и нос сладким и страшным запахом – трупным запахом гнилых фруктов, запахом пыли, цветного стекла, света и ее рук. Она все еще живет у тебя под языком.
– Кхм. Соглашусь с вами. Не питаю слабости к *семейным*. Хотя благородная седина...
Ты моргаешь. Абрикосовый дух достает пальцы у тебя из горла. Шприц в твоей руке выпускает последний пузырек воздуха.
– Ким, он же нам всем как отец!
– М-хм. Как отец – это как?
Тебе приходится укусить себя за щеку чтобы не заржать в голос. Он выглядит довольным собой. Ты ненавидишь, когда он так шутит – с серьезным и грустным лицом – потому что каждый раз не знаешь, можно ли тебе смеяться.
Нельзя. Поэтому он так и делает. Он *садист*.
И это даже не фигура речи.
– Снимай штаны, Ким.
Он послушно расстегивает ремень – и даже сам протирает спиртом середину бедра. Ты сжимаешь пальцами его ногу прежде чем ввести иглу. Он теплый. Его кожа ясно светится в ярком луче фонаря.
В другой жизни ты помогал с инъекциями другому человеку. Он бывал слишком слаб. Слишком пьян. Однажды, слишком объебан. Ты был трезв – когда-то давно ты бывал трезвым *для него*. Долгая иголка легко входила в его кожу. Он не реагировал на боль. Ты помнишь, какими красными были следы от швов утяжки после того, как он спал в ней – воспаленные впалые следы на его груди и спине, между россыпи оспин.
– Джон, мать твою, Маккой. Съебись нахуй с моего отдела. И людей моих по домам пусти.
Это не его отдел. И это не его люди.
Лейтенант-дважды-ефрейтор Джон Маккой мог бы сказать ему об этом, но быть Джоном Маккоем очень просто. У него есть талант – не замечать вещей, которые ему не нравятся. Вони гари или конского навоза. Привкуса железа в кофе. Того, как он обжегся о барабан револьвера. Женщин в форме. Офицера с изрезанным шрамами лицом, которому бы заткнуться.
Будь ты *там*, с ними, то впервые за свою новую жизнь увидел бы Мака Торсона, вытянувшегося по струнке. Маклейн все еще сидит на столе Жана. Он лениво приставляет ладонь ко лбу. Вторая рука его поворачивает в кармане костяшку домино.
– Вечера, сэр.
Этому тоже можно было рот не открывать.
Вот что ты подумал бы, будь ты Джоном Маккоем. Не то чтобы ты *ты* никогда такого не думал.
– Слушай, Торс, – Маккой прислоняется к косяку, – у нас тут в участке образовалась проблема.
Все уже знают, что это за проблема. Жан резко встает, тяжело оперевшись на стол. Жюдит пытается поймать взгляд Честера, но тот отворачивается.
Кто-то за тонкой стеной завешивает окно жалюзи. Крохотные шарики на леске приводят в действие простой механизм. Звучит почти как магнитофонная катушка. Щелк.
Щелк.
– Короче, лейтенанта хочешь? В спецотделе нехватка случилась. Вольно, кстати.
Нехватка – это ты и Ким.
Щелк.
Честер соскакивает со стола чтобы хлопнуть Мака по спине. Между лопаток.
Между легких.
– Слушайте, сэр...
– Тебя не спрашивал.
Мак потирает подбородок.
Щелк.
– Так-то Вику лейтенанта щас дают. Сэр.
– Торс, ты не понял.
– Я *понял*. Двое, и Вику лейтенанта дают. Нехваток – никаких.
Он думает немного, и – щелк, еле слышно ноготь скребется о костяшку домино, лязг, щелк – добавляет еще раз, для веса:
– ...сэр.
Когда Маккой выходит, харкнув в горшок с дохлым фикусом, Торсон сдувается как перекачанный воздушный шарик.
Жан падает обратно на стул как если бы ему подрубили колени. После – роняет голову себе в руки.
В Центральном Джемроке – час ночи. Им всем давно пора домой. В другом отделе, в нижнем ящике стола сержанта Торсона, дремлет и *ждет* под синей матовой папкой бутылка crème de violette. Так обычно дремлет и ждет пистолет под его подушкой.
– Вик.
– Че надо?
Честер косится на Жюдит. У нее сухие и впалые глаза.
– Джуд сегодня к тебе? Мы тогда тоже.
В голосе Жана не остается его обычной злости, только пустая, глухая усталость.
– Никого спросить не забыли?
Мак Торсон толкает напарника в плечо и говорит громким шепотом:
– Вик квадратные метры зажал.
Жан показывает ему средний палец.
– Это видел?
– Видел, – Торс поднимает руки, – у меня таких же два.
Все оборачиваются на Жюдит, когда она вдруг прыскает себе в руку. От резкого света настольной лампы лучше видны бледность и морщины на ее лице. Тревога. Бессонница.
Чернота, собравшаяся в ямочках на щеках.
– Какой же Джон уебок, – шепчет она, – четыре дня всего, а он... Господь и Светочи, ну и мудак.
Торсон неуютно поводит плечами.
– Ты не говори такое про него, – просит он, – а, Джуд?
Жан хочет гаркнуть на Торсона, но Честер поднимает ладони вверх.
– План-капкан, – говорит он, – мы щас все идем спать к Вику и *ваще никогда* об этом больше не говорим. Идет?
Жюдит и Жан переглядываются прежде чем кивнуть ему. Мак предлагает Жюдит понести портфель, но та тихо отказывается.
Курящий на крыльце сержант Санденс Фишер, не спавший больше суток, вполовину поднимает длинную ладонь чтобы попращаться.
– Иди спать, Фишер!
– Диванчик у вас в отделе свободный?
– Специально тебе оставили.
Он шутливо салютует.
Жюдит отстает чтобы тихо попрощаться с ним. Санни стирает улыбку ладонью и провожает серьезным взглядом спины Викмара, Маклейна и Торсона.
– Знаешь, – говорит он, – знаешь, а Эльфик бывает прав. Иногда. Когда на друзей не срывается из-за хуйни.
– Ты на них обижен?
– За что?.. Люди разные просто. Кому-то быть Диками Малленами, легегдами Джемрока там... А кто-то – мы.
Она задумчиво хмыкает.
– Завидуешь?
– Не знаю, – признается он, – честно, Джуд, я не знаю. С одной стороны, весь участок за вами... За спецотделом говно разгребает. С другой, а чему там завидовать?..
Жюдит тычет его в бок острым локтем, и Санни шипит и отмахивается от нее.
Ему нравится говорить с Мино. Она думает спокойно и тихо над всем, что ей говорят. Сегодня она думает – спокойно и тихо – а потом отвечает:
– Ты не прав. Про... Диков Малленов. Нет никаких Диков Малленов. Есть настоящая милиция и настоящие люди.
Он пожимает одним плечом, и говорит снова:
– Не знаю, Джуд.
Она треплет его по волосам как маленького мальчика. Санденс Фишер ненавидит, когда трогают его волосы, но он позволяет Жюдит так с ним делать.
– Жюдит, ты идешь!?
– Сейчас!
Она машет Жану рукой, и на прощание еще раз пожимает Санни худое плечо.
На окраине Виллалобоса, в доме с оплывшим стеклом в окнах и еле теплой буржуйкой, Ланс Маккой поднимает голову от раскраски. Со двора раздается цокот подков. Лансу Маккою недавно исполнилось тридцать три года. У матери Ланса Маккоя недавно случился нервный срыв.
Он раскрашивает пятнистую морду лошади на пожелтевшей от времени бумаге. У лошади большие ресницы. Ланс старается не выходить за края рисунка, но у него получается плохо – он держит карандаш неумело, всем кулаком. Несмотря на нарушение интеллектуального развития, Ланс понимает о мире достаточно, чтобы его это бесило.
Его брат, лейтенант-дважды-ефрейтор Джон Маккой тычет фонарем и дулом револьвера в темноту стойла прежде чем ввести туда лошадь. Он обходит дом кругом. Осторожно взбирается на крыльцо, а после отпирает дверь как если бы за ней была несдетонировавшая водородная бомба.
Джон "Архетип" Маккой искренне верит, что мир населен миллиардами таких же, как он – тысячи тысяч Джонов Маккоев на тысячах тысяч рассыпанных по Элизиуму островов – и поэтому каждый вечер он готовит себя к тому, что дверь будет едва приоткрыта и что его брата не окажется в доме. В такой вечер вместо Ланса Маккоя в его доме окажется *тело*.
Джон умеет справляться с дверьми и *телами*.
Но сегодня Джон опускает голову и привычным жестом сует револьвер в кобуру. Ланс осторожно откладывает на стол раскраску и оранжевый карандаш.
– Что, не уснул?
– Не хочу.
Джон кивает и стряхивает с ног берцы. Кидает куртку на вешалку. Запирает револьвер в сейф у кровати.
Ланс следит за ним, широко водя головой. У него становится капризное лицо.
– Не хочу спать!
Джон кивает снова.
– Я знаю, – тихо говорит он, – знаю, Ланс. На ручки?
А перед тобой светятся две дорожки следов.
Куно и Куна останавливались на привалы – ты видишь желтые, красные, синие отпечатки пальцев на смятых банках. Однажды Куна порвала штаны о торчащую из земли арматурину, и теперь на ней тихо тлеет голубым клочок ниток. Несколько раз они дрались – ты видишь, как следы обходят друг друга по кругу, как утапливают в землю пятки чтобы не упасть. Недолгая дорожка из коричневых кровяных клякс – это из разбитой губы Куно.
Ты понятия не имеешь, куда они идут. Что они сделают, если дойдут до конца, до начала истории Ревашоля, до трех сотен и восьми десятков лет назад?
Вход в самое первое захоронение на этой земле был перестроен, расширен, превращен в усыпальницу первых королей; засыпан, забыт, потерян. Полотно сгнило, эполеты рассыпались, золотые пуговицы провалились вовнутрь ее ребер. В бараке, сооруженном на поверхности, высоко-высоко сверху, теперь всегда пахнет солью и холодом.
Что они будут делать там, в самом конце, если вы не догоните их?
Останутся? Повернут назад? Выйдут *с другой стороны*?
Ты не знаешь. *Она* не говорит тебе.
– Здравствуй.
Ты останавливаешься.
– Ким?
Он едва не запинается о трещину в земле. Ты придерживаешь его сияющий локоть.
– Кхм... Да, детектив?
– Ты что-то сказал?
– Я, – он хмурится, – нет. Я ничего не говорил.
– Здравствуй. Посмотри на меня. Я стою того, чтобы свернуть. Я юн и прекрасен.
Ты оглядываешься. За отворотом из коридора, засыпанным каменной крошкой и щепой, открывается небольшая пустая комнатка.
Когда-то в ней были *сокровища*, Гарри. Ты таких даже не можешь представить. Щиты, мечи, пистолеты и пушки. Палки с лошадиными головами в серебряных уздечках. Гобелены, вышитые золотыми нитями – чтобы повторить солнечный блеск его волос. Настоящая маленькая лодка с настоящим маленьким парусом. Солдатики. Собаки. Крепости.
Ким не успевает остановить тебя, как ты уже ползешь на животе через груду сора. Здесь они тоже были – на каменном гробу ты видишь следы ладоней. На крышке высечен ребенок – или очень маленький человек – в фигурных доспехах, но, еще задолго до Куно и Куны, кто-то аккуратно и целиком склолол его лицо.
Любимый паровоз Старика Филиппа. Любимый столовый сервиз. Любимая лошадь. Любимая гончая. Любимый телеграф.
Любимые игрушки его любимого сына.
– Ким?
Он пробирается за тобой ногами вперед, оступается – и скатывается по груде камней. Ты помогаешь ему встать, пока он матерится себе под нос и потирает ушибленную спину.
– Не понимаю, как очередной склеп может быть связан с...
– Ким, это ребенок?
Ты тычешь пальцем в гроб. Ты уверен, что с него пытались снять крышку – на камне видны выбоины и трещины – но не смогли. Ким хмурится.
– Полагаю.
– Голоса сказали мне, что это его любимый сын. Старика Филиппа.
Ким хмурится еще сильнее, обводя лучом фонаря пустые стены.
Тебе хочется разгладить морщины на его лбу пальцем.
– Да. Думаю, это он.
– Филипп Второй?
– Что?.. Нет. Принц Людовик. Многие думают, что падение монархии в Ревашоле началось с его смерти. Говорили, что Старик Филипп тогда повредился рассудком.
Ты снова поворачиваешься к гробу.
– Стража нашла отца в моей спальне. Мы были на полу, он обнимал меня и плакал. Я был уже мертвый, но, говорят, еще кашлял кровью. Когда меня спустили сюда, я был худой и бледный как, – в его голосе слышится омерзение, – как побирушка. Но даже тогда я был прекрасен. Я был самым красивым мальчиком в Ревашоле.
Ты кладешь руку на высеченную в камне кирасу – там, где она выступает вперед как киль.
– Я тоже когда-то... Когда-то был прекрасен.
Ким поднимает от удивления брови. Он не слышит принца, но слышит тебя.
– Я и теперь прекрасен. Я навсегда останусь в умах людей прекрасным и юным, капли крови у меня на ночной сорочке всегда будут похожи на розовые лепестки. Мой отец всегда будет любить меня. А что стало с тобой?..
Ким чихает от поднятой вами пыли. Ты вздрагиваешь. Эхо снова не отвечает ему.
– Прошу прощения, – говорит он, утирая перчаткой нос, – я подожду вас снаружи.
Ты слышишь, как он выбирается, снова роняя каменную крошку. Твоя рука сама собой гладит каменный доспех. Фонарь светит тебе под ноги, и в усыпальнице принца Людовика пусто и темно. Ты слышишь собственные вдохи.
– Людовик... Тебе пора спать.
Он хмурится.
– Правда?
– Правда.
Что-то сухо шуршит. Людовик поворачивается в гробу набок и кладет ладошку под щеку, а у второй сует ссохшийся палец себе в рот. Ты отходишь от него на шаг.
– Спокойной ночи.
Он вздыхает.
– Спокойной ночи, дядя gendarme.