и вот ключ
27 июля 2022 г., 09:34
Примечания:
TW: суицидальное поведение, эйблизм, политота, в целом мрачная глава
Над Джемроком встает солнце. Оно протягивает теплые руки – через эфир, и угольную взвесь, и Серость – к радужным разводам на поверхности Эсперанс, к башням из стекла и бетона на вершине Куронского холма, к баракам Центрального Джемрока и верхушкам Язвенных сосен, к низким косым крышам Виллалобоса, исчерченным дождевыми подтеками. Бутылочное стекло у сливной решетки на Буги-стрит сияет изумрудами старых королей. Поздние гуляки останавливаются взглянуть на рассвет.
Им троим – по семнадцать лет, и на всех не наберется реала.
И во всем Элизиуме нет никого богаче.
В Центральном Джемроке, в кухне квартиры, которую выдали офицеру РГМ Жану Викмару по выпуску из детдома, курят еще трое офицеров РГМ. На троих у них набралось две сигареты. Сержант Торсон и его сателлит-офицер курят по очереди одну, патрульный офицер Мино – другую. Теплые руки солнца касаются через окно ее коротких волос, и они вспыхивают ржавчиной и медью.
Она всегда была для тебя недостаточно *женщиной*, Гарри-братишка. Ей не хватало... Чего? Белизны, слабости? Мученического взгляда, рук и лица? Молодости? Красоты? *Девственности*?
Конечно. После двух-то детей.
Только не смей извиняться перед ней. Она благодарила всех Светочей, что ты никогда не принимал ее в бреду за другую и не размазывал сопли ей по форменным брюкам, цепляясь за штанины. Она видела, как ты выделываешь такое с другими офицерками. Ее ты не трогал.
Жюдит никогда не обманывалась, как будто это потому что ты ее уважаешь; но – не нужно напоминать о том времени. Теперь все иначе. Ты *надеешься*, что теперь все иначе.
Что она простила тебя и так.
И все равно вы с ней будете равны перед детским и страшным лицом Возвращения.
От рассветного солнца кожа ее становится по-здоровому розоватой. Жюдит щурится на улицу. В комнате стоит золотой дым.
– Я не смогу вас остановить, конечно, – говорит она, – но я не думаю, что это кому-то поможет.
– Давай еще раз. Гражданин представляет опасность для других или *для себя*.
– Мак. Я не думаю, что он правда...
– Слушай, Джуд... Это пиздец, конечно, но Вик еле держался. А потом все так охуенно стало, Кицураги весь крутой и ас, Маллен на службе не ширяется. И теперь – что?.. Он же не сможет. Как раньше.
– Это глупо. Вы просто отчаиваетесь из-за каких-то суеверий про катакомбы.
Мак поднимает перед собой руки.
– Я не говорю, что они вообще не вылезут оттуда. Говорю, что пока есть основания для...
– Для принудительной госпитализации, – заканчивает за него Жюдит.
Она смотрит на Торсона и Маклейна. Торсон и Маклейн жестоки достаточно, чтобы сделать такое с Жаном. Они достаточно не знают о Ревашольской психиатрии, чтобы убедить себя, что помогают.
Честер заговорщицки наклоняется к ним двоим.
– А если он глава спецотдела, ну, командование получается. То это – бунт?
Мак бьется затылком о стену.
– Бля, Чет. Тебе лишь бы бунт.
Жюдит переводит взгляд с одного на другого.
– Он *пошутил*. Неудачно. Но это была шутка.
– Мы так раньше про Дюбуа думали. Помнишь? Пока он пушку себе в рот совать не начал. Как по мне, у Вика натурально нервный срыв при всем участке был.
Жюдит встает, расправляя плечи, и заглядывает в холодильник. Думает, жуя нижнюю губу.
– Вы поэтому здесь?
Честер пожимает плечами.
– Еще потому что Вик в пяти минутах живет. У него весь спецотдел раньше, бывает, валился. Помнишь? Если сидели допоздна. Ну... Когда был спецотдел.
– А сейчас нет?
Мак хмыкает.
– Вас *четверо*. Пятеро – с Хейдельстамом. Какой это, в жопу, отдел.
– А вы?
Честер улыбается ей одной стороной рта.
– Ты не смотри на меня так. Это не мне решать.
Он тоже заглядывает за ней в холодильник. Жюдит подвигается в сторону.
– Омлет а-ля Гаспар? – предлагает она.
Когда Жан входит в кухню, Честер и Жюдит уже стоят у плиты. Мак возится с застрявшей ручкой механической кофемолки.
Уже почти полгода как Гаспар Мино отказывается есть что угодно кроме омлетов с овощами.
Уже почти полгода как Жюдит или Мерилин Мино каждое утро готовят омлеты. Гаспар научился готовить и сам – так, как ему нравится. Он сам делает себе обеды и ужины. Иногда Жюдит говорят, что она плохая мать.
Иногда Жюдит думает, что это правда.
Честер хмурится на коричневеющий на его стороне плиты кофе и жует губами докуренный бычок, с которого еще свисает пепел. Он оглядывается, не находит поблизости банки, и заносит бычок над сковородой с зерном. Жюдит говорит, резко и строго, как говорят собаке:
– Нет.
Честер послушно передает бычок Маку, который швыряет его в жестянку на окне.
Жан ржет, прислонившись виском к косяку. Все оглядываются на него.
– Маклейн, почему у меня каждое утро свежий кофе на столе не стоит?
Честер дергает плечом.
– Я тебе не секретарша.
– Почему?
Он поднимает вверх один палец.
– Не на помойке себя нашел.
Жан протискивается к окну и тоже закуривает.
– А где нашел?
– В Центральном...
В Центральном Джемроке. В сорок первом участке Ревашольской Гражданской Милиции.
В Джемроке – между Язвенных сосен, между исчерченных дождевыми подтеками низких крыш Виллалобоса. Тебе кажется, будто мир нанизывается на тонкую леску, уходит спиралью вниз.
На шелкопрядильной фабрике.
– Че тогда такой не шелковый, Маклейн?
– Какой вышел.
Жан смеется – как будто пересыпают гравий – и касается локтя Жюдит.
– Ты чего у плиты опять?
– Мака нельзя к готовке пускать, ты же знаешь.
Сержант Торсон проснулся сегодня первым – на полу, с утренним видом на спящего сателлит-офицера Маклейна, прикрывшего глаза от света локтем. Мак встал, вышел в ванную и держал голову под ледяной водой минуту и двадцать три секунды.
– Да вы заебали. Один раз с этой сосиской было.
– Она была *синяя*, Торс.
– Серая.
– Серая! Пиздец.
Жюдит вдруг снова смеется – наклонившись над сковородкой с омлетом, закрыв ладонью глаза. Она оборачивается, улыбаясь, на Жана. Солнце в окне красит его лицо нежным, персиковым цветом.
– Кстати, Вик, – начинает Маклейн.
И Жюдит смотрит на него как будто он сейчас заберет у нее *вообще все*. Свет над Джемроком. Изумруды, рассыпанные по Буги-стрит, и красные облака, и диких котят, которым кидают с прилавков на рынке мелких рыбешек.
Он замечает, как она смотрит на него, и облизывает пересохшие губы. Вместо того, что хотел, говорит:
– Как спал?
Жан морщится.
– Хуево. Ты?
– И я – хуево.
Жан вдруг мрачнеет, как будто все знает и все *решил*, и заканчивает:
– Вот и поговорили. Завтрак – и выходим. Чтоб нашли мне сегодня этого уебка с Буги.
Мак задумчиво проворачивает ручку у кофемолки, прислушиваясь к жерновам.
– Он ДУШИТЕЛЬ С БУГИ, Вик.
– Уебка тоже захватите. На всякий.
В Ле-Ройом, в коридоре, похожем на полый кровяной сосуд, беспокойно спит лейтенант Кицураги. Он не знает, но чувствует, что ты оставил его. Во сне до этого вы упирались спинами друг в друга, хотя в тоннелях и было тепло и влажно, пот густо оседал в спальных мешках.
Ему снится Мартинезская церковь, холодно освещенная витражом анти-Светоча Солы – белым как перламутровое сияние абсента цветом ее волос, моралинтернским синим одеяния. Она пыталась противостоять системе бездействием – и стала тем, с чем боролась. Анти-Светоч Сола. Равнодушие и трусость. Она позволила сломить волю Ревашоля – и воли других коммун. Она позволила сравнять с землей города.
Ты спросил, когда Ким рассказал тебе о Соле, почему *ее* не окрестили Светочем Войны.
В груди, в самой середине, у нее зияет дыра от мотокареты. В дыру могла бы пройти ебаная-Франконегрийская-Кавалерия.
Как только Ким думает об этом, лошадь нервно переступает под ним и прядает ушами. Это кобыла Мино – беспокойная, в яблоках, с розовым носом, дышащая белесым паром.
– Спокойно, Этуаль, – он гладит ее по шее, – тише, девочка.
Сола снисходительно глядит на него с витража. Ким отворачивается от ее взгляда – и только тогда замечает под сводами церкви тебя.
В дыру между лацканов пиджака Солы входит ебаная-Франконегрийская-Кавалерия.
На голову им, всадникам и коням, валятся пыль и щепа. Это под твоим весом трещат балки. Ты шагаешь как канатоходец, раскинув руки и подняв кверху лицо, носок-стопа, большой палец-носок-стопа.
Франконегро и свита останавливаются в задней части церкви, где в реальности был эксперимент Сооны. Пеший Перикарнассец, сияя золотом волос, оказывается по левую руку от Франконегро. Тот склоняется к нему из седла, и Ким не может разобрать, что Перикарнассец говорит – только видит, как золото стекает с его языка и как Франконегро поворачивает навстречу ему голову, но не успевает. Перикарнассец отходит, гремя шпорами.
Что-то внутри у Кима тревожно переворачивается, когда он поднимает глаза к тебе. Ты уже на середине церкви, под шпилем с крестом, и тянешь к чему-то руку. Ким щурится, пока не понимает, что ему и не нужно смотреть.
Белые пятнышки света вертятся и сияют на одеждах всадников, на полу и осевших стенах. Он не видит, но знает, что ты пытаешься ухватиться за крохотный серебрящийся диско-шар. Шарик уместился бы в твою ладонь.
По правую руку от Франконегро оказывается, в широком толстом гамбезоне, оруженосец-Долорес Деи. Белые волосы ее убраны под куртку. Она похожа, от громоздких доспехов, на мальчика или на фэльва.
Франконегро тяжело спешивается, и Деи подает ему копье. Он взвешивает копье в руке.
Ким судорожно ищет на поясе меч, который мог бы метнуть, метнуть в тяжелую руку Франконегро, но нашаривает только бесполезный маленький пистолет. Он говорит тихо:
– Блять.
Он промазывает.
Франконегро – нет.
Ты – летишь вниз, сжимая в руках серебряный шарик, и все вокруг него закручивается в спираль, стоит тишина, и это.
Это не *место*, лейтенант.
И он просыпается, задыхаясь от ужаса. В Ле-Ройом, под Долиной Собак, в коридоре, влажном, теплом и тихом, похожем на пустой кровеносный сосуд, один.
Он слепо ощупывает вещмешок прежде чем найти чехол с очками. Луч фонаря выхватывает из темноты пустую стоянку, вчерашние консервные банки, сложенные в пакет, твой патрульный плащ на свернутом спальнике. Близко доносится неритмичный писк. И – щелк.
Щелк-щелк.
Так шумит старый телеграфный ключ.
В Сорок Первом жарко. Одновременно шумно и пусто; все, кто мог выехать – выехали, кто не могут – перешучиваются и дымят, старательно игнорируя стопки бумаг на столах.
Жюль "Олдбой" Пидье пытается выяснить, где *именно* в Виллалобосе находятся офицеры, запросившие подкрепление. Наушники на нем перемежают шипение матами. Раздаются редкие выстрелы.
Младший офицер Якобсон с ужасом смотрит, как пыльный и не подключенный ни к чему электрический телеграф сантиметр за сантиметром выкашливает полоску бумаги.
Киму приходится пригнуться чтобы втиснуться в маленький проход, по потолку которого змеится проводка. Он обходит свисающие куски, пока не останавливается. Прислушивается к звукам рабочего телеграфа. Оглядывает оборванный, сгнивший пучок с ошметками изоляции, оставшийся от телеграфной линии.
Он не знает наверняка, но все равно протягивает руку – и сжимает вокруг оголенных проводов. Ничего не происходит. Конечно, ничего.
Он зовет:
– Гарри?
И рука его сама собой расстегивает молнию куртки. Ему хочется снова, как во сне, ощутить вес пистолета в ладони. Ким кладет руку с пистолетом на согнутую левую, с фонарем.
Ты телеграфируешь последнее –
тчк
– и моргаешь. Ты оказался здесь – в комнате с узким проходом, оборванными проводами, нагромождением древних машин и, среди них, пыльным телеграфом – как будто в полусне. Когда Ким направляет на тебя луч фонаря, ты понимаешь, что свой забыл в кармане патрульного плаща. Только – ты точно помнишь, что *видел*. Все до последней пылинки. Крошки осыпавшейся земли.
Ты отнимаешь руку от телеграфного ключа, и он затихает. Ким странно смотрит на тебя.
Он понимает только теперь, что все это время держал тебя на прицеле, и опускает пистолет и фонарь в пол. Просит прощения. Тихо матерится.
– Гарри, – он шумно сглатывает, – твою мать, Гарри. Ты меня напугал.
– Я, – ты опираешься рукой на стол, – телеграфировал в участок, что мы живы.
Он кивает. Это хорошо.
Он не спрашивает, какого хрена ты телеграфировал нерабочей машиной и почему он *слышал*, как она работает.
– Я думал, с вами что-то случилось.
Ты чувствуешь, как на лицо тебе наползает Гримаса. Ему не нужно бояться. Ничего, кроме мышьяка в подземных водах – и тебя.
Однажды, очень скоро, тебе скажут, что ты не человек. Может, он будет прав, Гарри-братишка.
А сейчас в Ле-Ройом нет никого страшнее человека-открывашки Гаррье Дюбуа.
– Нас нет для них уже неделю, – вдруг говоришь ты.
Он хмурится.
– Как?..
– Это временная аномалия. Возможно, Серость искажает наше восприятие. Или, может быть, искажает время. *Она* мне не говорит, Ким.
Он вдруг думает, что ты сошел с ума, и его мозг подкидывает ему одну ложь, другую, третью – нам нужно срочно поворачивать и возвращаться в Джемрок, детектив, потому что...
Потому что он не хочет, чтобы ты убил здесь себя. Его. Вас обоих. Чтобы ты завел вас двоих в самое нутро катакомб, и сел на землю, и перестал двигаться, глядя в пустоту, как сделал на разбомбленном островке Дезертир.
Когда Фишер и Вильямс добрались до причала на шаткой моторке, метелки камышей уже качались над его трупом.
Ты растираешь черную пыль между пальцев и переваливаешься на здоровую ногу.
– Ты думаешь, что я сошел с ума. Думаешь, как вытащить нас наверх. Мы не можем повернуть, Ким. За ними не пойдет никто, кроме нас – а даже если пойдут, будет уже поздно.
– Откуда ты знаешь?
– У них было припасов только на путь в одну сторону. Ты тоже видел консервные банки. Они не подумали о рационах.
Он закрывает глаза. Ты снова говоришь как сумасшедший, а потом оказываешься прав. Что-то в нем все еще не хочет тебе верить.
– Почему ты мне не сказал?
Ты смотришь на свои грязные сапоги в белом пятне его фонаря. Ты мог бы сказать – это все *ты* виноват. Ты мне не веришь. Ты меня не любишь. Я не ебнутый, я, нахуй, суперзвезда.
– Я не знаю, – честно говоришь ты.
От того, как Ким сжимает кулаки, скрипят перчатки. Он зол.
Он закрывает глаза и потирает переносицу, приподняв пальцами очки.
– Гарри, – просит он, – поговори со мной о чем-нибудь другом.
"Иначе я скажу тебе вещи, о которых потом буду очень жалеть".
Но ничего не идет тебе в голову – ты не хочешь говорить о ней или о Ней, не хочешь говорить о Жане, о работе, о Виррале, о музыке или политике; не хочешь говорить о жизни, которая там, вверху. Только после того, как вы молча возвращаетесь, собираетесь и снова идете – дальше и вниз, и дальше и вниз, это никогда не закончится, это закончится очень скоро – ты заговариваешь. Ты говоришь:
– Когда мы были в Мартинезе, я думал, что Куно можно записать на курсы младших офицеров.
Ким не поворачивает к тебе голову и светит прямо вперед.
Я говорил, Гарри. Он сделает все, что ему придется сделать, ради тебя. Не говорил, что он будет по этому поводу счастлив.
– А что вы думаете теперь, офицер?
Он расчехлил "офицера". Ты в дерьме.
– Я думаю... Думаю, ему нужна помощь. А не это.
– "Это" – наша с вами работа?
– Да.
Он кивает. Он понял, о чем ты говоришь.
– И еще, Ким. Я не хочу, чтобы он видел, что с нами будет. После Возвращения.
Ты видишь, как пот собирается в волосках над его верхней губой. Ему страшно спрашивать, но он спрашивает:
– Вы знаете, что с нами будет?
– Нет. Не наверняка. Но... Нас могут отдать под суд. Я защищал законы Моралинтерна восемнадцать лет. Даже если мы выступим на стороне профсоюзов *сейчас*, они могут...
– Даже в начале века не было расправ над солдатами Сюзерена, менявшими сторону.
– Сюзерен не делал того, что сделала Коалиция.
– Коалиция и Моралинтерн – не одно и то же.
– Ты в это веришь?
Он молчит. Ты слушаешь его дыхание.
Ты вдруг понимаешь, что он не испуган. Нет. Ты *успокоил* его. Он узнал, что его могут привлечь к ответственности. Что все, что он делал здесь, с вами, с *тобой*, будет рассмотрено свободными людьми в свободном Ревашоле. Они прочитают его заметки и его документацию. Они выслушают его командование и подчиненных. Они выслушают задержанных и осужденных, вернувшихся в Ревашоль из-за Серости, и их семьи.
Он может даже надеяться, что они будут с ним справедливы. Что они увидят то, что видел он в законе Моралинтерна, в то время, в том месте – единственный возможный закон.
Может быть, кто-то, кто знает лучше него, видит дальше, кто больше, чем он сам – этот кто-то скажет ему наконец, как *правильно*.
Ты протягиваешь ладонь к сигнальному огню его плеча. Ким благодарно кивает тебе.
В кухне офицера РГМ Жана Викмара, в квартире, выданной ему девятнадцать лет назад и с тех пор обросшей хламом, и плесенью, и слоями табачного дыма – в квартире, вросшей в него как раковина, Жан заваривает себе на ночь выдохшуюся мяту. Не помогает. *Ничего* не помогает – это ты помнишь.
Но Жан Викмар – человек привычки. Ухаживать за оружием. Ухаживать за формой. За курительной трубкой. Пить мяту, потом – снотворное. Любить сукина сына Гаррье Дюбуа. Прикидывать, сдох он там или еще рыпается.
То, что Жан Викмар не приходит на службу вдребезги пьяный и в стиле *диско*, почти создает иллюзию нормальности. Особенно на твоем фоне.
Но ты-то знаешь. Жюдит знает. Маклейн и Торсон. Бердяева, Готтлиб, Прайс. Ким Кицураги догадывается – если он увидит, как Жан Викмар пиздит до крови таксофон, стену из стеклоблока в курилке, стеллаж с уликами, то не удивится. Он может сделать вид, что удивлен, но что-то, что-то острое и холодное в нем уже готово.
"Остановитесь, офицер. Возьмите себя в руки".
"Пока я здесь, подобного больше не повторится".
"Что вы себе позволяете?"
"Мне жаль".
Жан оглядывает пустую кухню. Руки его сами собой истончают, складывая и свивая вокруг пальцев, телеграфную ленту. Она успокаивает его. Он не хочет включать свет.
Если он включит свет, то вспомнит позавчера – как он проснулся от света и голосов с кухни, и он *знал*, что они говорили о чем-то плохом и о нем, но не мог – или не хотел – разобрать, что именно. Пахло табачным дымом, жареным луком и кофе. Омлетом "а-ля Гаспар".
Он мог бы представить, что живет в раздолбанной коммуналке с соседями, или, может, снимает с сослуживцами или друзьями – может даже с семьей. Но он живет один. Холостяцкая хата вросла в него как раковина. Он приходит сюда чистить форму, оружие и курительную трубку, думать о сукином сыне Гаррье Дюбуа, пить мяту, снотворное, ворочаться до трех ночи – и, наконец, спать.
"Мне жаль".
Позавчера утром, уходя, сателлит-офицер Маклейн откинул крышку старого фортепьяно в прихожей и попытался взять мерзкий джазовый аккорд. Инструмент ответил ему примами и октавами.
Жюдит склонила голову набок.
– Это... Ля?
– Все ля... Вик, это как?
Жан поморщился. Его пальцы шнуровали ботинки.
– Дюбуа.
– Он это?..
– Да. Был бухой. Чини, если хочешь.
Маклейн захлопнул крышку.
– Я-то че? Сам расстраивал – сам вернет как было.
И теперь – в Центральном Джемроке, в темной кухне однушки, офицер РГМ Жан Викмар смотрит на свои руки. Он широко расставляет пальцы в коростах на столе. Он вспоминает, как играл.
Ты снова видишь на земле кровь. Она похожа на малиновую глазурь – так ее разукрасил твой воспаленный разум.
Еще ты понимаешь, что она *свежая*. Она светится. Кляксы расползаются по полу коридора. В углу лежит оторванный ворот куртки.
– Ким.
Он оборачивается на тебя.
– Да?
– Ким, они здесь. Они снова дрались.
– Они... Дрались?..
Ты опускаешь фонарь в пол, и Ким видит – для него пятна темно-коричневые, страшные от того, как их много. Кто знал, что у детей в носах столько крови. Как она вытягивается по полу, если они шмыгают, прокатывая кровь в горло, а потом харкают.
– Зачем им... – он моргает, – нет, забудьте. Я не буду спрашивать, зачем им драться.
"Дети тупые" – вот, что ты думаешь.
Вот, что ты о них думаешь. У них не было никого, ничего, кроме друг друга, пустых ампул, пустых сигаретных пачек, пустой квартиры и тела отца Куно, в котором тоже больше никто не жил. И ты думаешь, что они тупые.
Дело не в нищете. Не в том, как Ууно де Рюйтер торчал и избивал сына. Не в том, как Куна выбралась на карачках на камни на берегу, блеванув обратно в воду соленой желчью, и едва убралась с мороза, шатаясь, в Кейпсайд через поломанную гаражную дверь. Конечно.
Они не *тупые*.
Как ты думаешь, почему они здесь?
Как ты думаешь, они сами верили, что куда-то придут? Чего они хотели?
– Ким, – ты берешь его руку вокруг фонаря и заставляешь опустить луч в пол, – они испугались. Я думаю, они поняли, что за ними кто-то идет.
– Здесь нет эха. Мы были слишком далеко.
– Да. Камень тоже проводит звук.
Он смотрит на твое лицо – он не видит его от того, как ты близко – и мрачно кивает. Дальше вы пробираетесь тихо, светя себе под ноги. Он расстегивает куртку.
Ты смотришь на него.
Он застегивает ее обратно, под горло.
Ну вот и все.
Первой вы слышите Куну. Она визжит. Звук, высокий, звенящий и страшный, без ответа эха как будто становится только громче. Иногда она замирает. Она кричит и, иногда, что-то говорит, еле слышно для вас. После – визг становится только громче. И громче.
От того, как звук въедается тебе в мозг, ты едва замечаешь, как вы выходите на открытое место. Свод исчезает вверху. Пространство залы вздыхает вокруг тебя как громадная альвеола.
Здесь могли бы вместиться два... Три здания участка. Здесь могли бы проводить подземные гонки. Здесь тепло и темно. Ты снова чувствуешь себя в китовьей глотке.
Ты вспоминаешь вдруг.
Серебряный шар.
Пелену, плотную и подвижную как вода, под самыми сводами церкви в Мартинезе, и вдох, и выдох, и скрип старых балок у тебя под ногами. И тишину.
Вот она. Она – рассекает надвое залу. Мембрана, как будто мыльный музырь, только – плотная и стянувшая вокруг себя стены. Она качается, выгибаясь, вовнутрь и наружу.
Она была влажная наощупь. Теплая как внутренность щеки в скользкой слюне.
Ты вошел в нее тогда. Два месяца назад. В ночь с десятое на одиннадцатое марта пятьдесят первого года. В ту ночь ты видел ее *с другой стороны*.
Сейчас ты видишь у ее подножия две фигурки с одним фонарем, и вы с Кимом одновременно выключаете свои, как если бы репетировали. Куно стоит едва ли в нескольких шагах от Нее, Куна – дальше, и боится подойти, и поднимает руки, как будто показывает, что у нее ничего нет. Что она сдается.
Ei, ei, ei.
– Я, мля, делаю что захочу!
– Ты же убьешься к хуям, Куно!..
Ты вдруг понимаешь, что она больше не визжит. Она сорвала голос – но ты все равно ее слышишь.
– Убьюсь! И че ты мне сделаешь, а? Куно, нахуй, сам выбирает, че ему делать!
И он швыряет в Серость пустую консервную банку.
Бульк.
– Куно...
Она говорит плаксиво. Ты не знал, что она так умеет. По ее щекам текут слезы.
Он вынимает из кармана что-то, тускло блестящее, и швыряет следом за банкой.
Бульк. Твоя железная бритва приземляется без шума с другой стороны.
– Ei, Куно, нет, – и она всхлипывает, и отступает, – ты опять меня бросишь. Меня все бросят, и я тут сдохну. Я сдохну тут, Куно, понимаешь?
Он не отвечает. Он уже не слышит ее. Куно тоже отступает на пару шагов.
Она могла бы успеть его схватить.
Зачем?
У Куны от ужаса расширяются глаза. Ким срывается с места на полсекунды раньше, чем ты. Ты не понимаешь.
Понимаешь не сразу.
Гарри.
Гарри.
Гарри.
Куно берет разбег.