***
Врач, очередной «олог», чья полная специализация длинна и непонятна простому смертному, битый час что-то ему обьясняет. Смотрит преимущественно в бумажную папку. Голубую бумажную папку, если быть точным, которой Олог старательно от Хёмунда отгораживается. Вообще, он её просто держит, но ощущение создаётся именно такое. Так Олог отсекает любое человеческое и личное, что не должно возникать в отношениях класса «врач-пациент» и обратно. На Ологе наглаженный врачебный халат, голубая форма, голубые тупомордые Кроксы с резиновыми нашлёпками в форме херни всяческой. На переносице Олога —прямоугольнички-стёклышки без оправ. Изящные золотистые душки ввинчены прямо в края линз, и уходят за уши. Предполагалось, что очков не будет видно, но: «Сюрприз-сюрприз, я их вижу, мистер разумник!» — Хёмунд упирается руками в кушетку и пытается усесться удобней. — «Все знают, что у тебя близорукость. Все всё знают.» Усесться удобней не получается — процесс оказания медицинских услуг комфорта не предполагает. Даже если процесс этот не включает в себя кровопусканий, ртути и залития в глотку микстур на основе ряски, уксуса, тёртых жемчужин. Даже если ты платишь за него в окошечке кассы непомерные хрусткие сотни. Распечатки анализов шуршат в пальцах Олога. Шуршит мерно глас Олога. Шуршит и сам Хёмунд, переваливаясь с одной кости на другую по голубой больничной клеёнке. Одноразовая рубашка для осмотра, разумеется голубая, разъехалась когда он садился, и теперь всё это синтетическое уродство липнет к коже. Липнет и шуршит. И липнет. И шуршит. И раздражает. И снова шуршит. — Состояние артерий, согласно возрастной группе… — Олог что-то вдумчиво проверяет на одном из листков. Хёмунд, тем временем, думает о том, сколько же в этом мире существует голубых штук. В клинике даже стулья и стены, и те — окрашены в голубой, и им же обиты. — Вы уверены? — Взмахом руки Хёмунд пресекает поток узкопрофильных заключений. — Ошибки быть не может? Олог поднимает чуть искажённые линзой глаза, пересекая наконец черту отстраненности: — Не поймите меня не правильно, но… — Поправляет псевдоневидимые очки. — Вы не рады тому, что анализы в норме? — В голосе слышится явное непонимание, даже обида ущемлённого недоверием специалиста. Очень хочется поинтересоваться: «Ты тупой или издеваешься?», но это было бы слишком. — Да. Я был бы… — «охуительно сильно» — …рад, если бы вы смогли просто взять и вырезать из меня это... — Хёмунд прищелкивает пальцами в воздухе, подбирая слова, но слова не подбираются. Нить объяснений потерялась после «согласно диапазону нормы значений». — Что бы это ни было. Без лишней нервотрёпки, — «и уничтожения меня как человеческого существа». Папка приподнимается, скрывая Олога: — Ваша личная жизнь, мистер… Привычка — вторая натура, и сперва он бросается поправлять имя: — Хёмунд. — Улыбается, не сильно-то искренне, не по адресу показывая ровные зубы — все же перед ним сейчас не дантист. Обреченно вздыхает: — Флэгг, — со скрежетом отдирая вспотевшую ногу от целофана. — Моя фамилия Флэгг. — Вас устраивает ваша личная жизнь, мистер Флэгг? Хёмунд пожимает плечами: — Вполне. — Ваша работа. — Олог вновь принимается корчить в пространство профессиональную сухость. — Сопряжена с нервным напряжением? В ответ он может только еще раз неопределённо прошуршать голубыми синтетическими плечами: — Не думаю. Хотя… «Отец сделает вам очень больно, если я всё ему расскажу» — хихикает под виском выученная уже наизусть бесова мантра. — В некотором смысле Папка с треском захлопывается: — Одевайтесь. — Олог косится на часы, пластиковые и голубые, что нисколько не удивительно. Мыслями он явно на пути к кафетерию, и полон фантазий о круассане с крем-чизом, слабой соли лососем. Сверху — неизменный кунжут. Косится он и на Хёмунда, который неуклюже скатывается с кушетки и стаскивает вместе с собой на пол ненавистную уже клеёнку: «Вам достаточно унижений, дорогой пациент? А теперь? А сейчас?» — Думаю, я могу порекомендовать вам хорошего специалиста. Клеёнка всё шуршит и шуршит, пока Хёмунд комкает её и запихивает в ведро к остальным отходам больничного производства класса «Эй», «Эпидемиологически безопасный, с биологическими жидкостями не контактировавший». Следом запихивает и рубашку. На выходе из здания клиники он вынимает из нагрудного кармана прямоугольник визитки. Смотрит секундно. Сминает. Бросает в мусорную корзину. Жмурится, получая в лицо заряд колючей снежной крошки.***
Хёмунд ловит ртом воздух как отсечённая рыбья башка. Давит всхлип — губы, закусанные и вымазанные мятно-конфетной слюной, сжимаются в страдальческую косую. Он одёргивает руку, баюкает её, прижимая к груди и боясь нового всплеска боли под пластырем. Ватная прослойка медленно распускается венозным цветком и совсем скоро лепестки его начнут просачиваться из-под клейких краёв. Удар пришёлся аккурат по подранной о перегородку правой, и незажившая ещё рвань вместе с сознанием Хёмунда воют. — Убрал! — Во весь голос рявкает мальчишка, и Хёмунд практически наяву видит, как распахивается дверь исповедальни. Как она, хрустя и выщелкивась в пол осколками лакировки, выдирается из петель. Как в проёме возникает титанических размеров чёрный костюм и Чудовище в нём. Начищенное и вышколенное. С галстуком обязательно. Сквозь боль разум вспучивает злорадством: «Все вы наверняка обучены бежать на голос и подавать лапу» — Он никак не может взять в толк, что именно так выводит его в этих — «в этом?» — погребально-строгих костюмах. — «Хренов Астартес.» Как его, вероятнее всего, сразу и много бьют в челюсть, обращая лицом во вратаря хоккейной команды, только что завершившей трудный матч. До шестидесятого, кажется, они выходили на лёд без защитных клеток-намордников? Мальчишка неуклюже приёрзывает на его коленях и оказывается гораздо тяжелее, чем Хёмунд мог бы себе представить. И выше. Безвольные ноги плетьми свешиваются до пола, носки высоких, чёрной кожи, ботинок воткнуты в мрамор. Ледяные глаза прикованы к наливающемуся кровью пластырю. — …-те. — Ивар ещё пытается использовать официальное «те» наедине. Даже когда рассказывает о своих снах вместо исповедей. — Ты не хочешь. — Полуспрашивает Хёмунд, у самых губ успевая остановить почти выскользнувшее «меня». Глаза напротив махом обращаются в злобные узкие прорези: — Я разве это сказал? — Лицо расщёлкивается пополам, оголяя ряд крепких —«и острых» — зубов. Новая вспышка ярости зажигается неожиданно ярко — от неё Хёмунд отшатывается к спинке стула как от пощёчины, и в миг прогорает. Теперь мальчишка пытается отвернуться, что сделать не так и просто сидя лицом к лицу в душном, метр на метр, тетрапаке для откровений. Рассеянно он оправляет задранную до пупка кенгуруху, подол белой футболки под ней. Помолчав, добавляет обесцвеченным голосом робота-автоответчика: — Хочу. — Говорит не ему, а себе: — Не могу. — Отворачивается уже всем торсом, изучая что-то несомненно важное через плечо. Подол опять задирается, открывая на мягком боку ряд припухших царапин, оставленных обломками загородки. Плохо зашлифованными — плотник и не предполагал никогда, что кого-то будут тащить волоком сквозь оконце, предназначенное для покаяний. Продолжает: — Так часто бывает, — не давая Хёмунду времени на осмысление. Руки его вновь принимаются терзать белый матерчатый край. Тонкие пястные косточки и сухожилия нервно скачут под кожей, аккуратные ногти стремятся рвать ткань. — Длинный диагноз. — Звучит полушёпотом. Только спустя затянувшуюся минуту молчания Хёмунд ловит себя на том, что руками этими он любуется, позабыв о текущих сосудах своей. — Может быть. — Он осторожно взвешивает слова, опасаясь… «Чего же ты опасаешься, Хёмунд? Задеть? Как же там было-то, Господи, не напомните? Палки и камни могут покалечить, а слова могут и вовсе убить. Или, всё же, нового тычка по разорванным нервам ты опасаешься больше? В любом случае, будь поосторожнее со своими словами, дружище.» — Может быть, ты хочешь поговорить? — Хёмунд уже не пытается использовать официальное «сын мой» наедине, а о снах с яблоками и кормлением не расскажет ему никогда. Не может. Не должен рассказывать, ибо это — единственное, что остаётся ему за сокровенное, недоступное липкой яблочной хватке. Мальчишка мотает головой, всё ещё разглядывая бархатную между закутками завесу, тянет всё так же механически обесцвеченно: — Мне не нравится. — Кисти складываются на живот: — По оттенку не подходит. — Пальцы сплетаются. — Решётка смотрелась лучше. — Расплетаются. — Впрочем, не важно. Мне ничего здесь не нравится. Сплетаются вновь: — Не бойтесь, епископ. — Я… — «не епископ» — …должен чего-то бояться? — Спрашивает Хёмунд, и ровный тембр голоса удивляет его самого. — Прекрати. Вдох. Длинная пауза. Выдох. Следом в нос почему-то: — …-те коситься на дверь. Он не зайдёт. Только если я позову. Уважение личных границ, знаете ли. — Я должен бояться? — Он будет ждать меня столько, сколько потребуется. — Я должен бояться, Ивар? В ответ уже обернувшийся Ивар буднично пожимает плечами. Говорит буднично между прочим: — Мой папа снимет с вас кожу живьём, епископ. Если я расскажу. Он может. Кстати, епископ Хёмунд. — Ядовитая ухмылка расползается медленно и широко: — Вы уже начали принимать его пожертвования? С ответом Хёмунд замялся. — Значит, начали. Он умеет убеждать, мой папуля. — Говорит его бес и плавно вытягивает уже успокоившуюся ладонь. — Дайте. Хёмунд таращится на неё, решительно не понимая чего от него требуют, пока Ивар не цокает: — Ну не тупите! — Раздражённо и громко. — Дайте мне свою руку, епископ. Порозовевшие от чего-то глаза вновь лижут по квадратику плёнки, успевшему стать грязно-бордовым и пустить под рукав пару капель. — Вы разве не знаете, что подобные раны следует зашивать? Или епископ желает за что-то себя наказать?***
Пастор Браун возник перед ним неожиданно. Налетел внезапным кубарем, ошарашив настолько, что Хёмунд позволил затолкать себя в угол, вжать спиной в какой-то подсвечник. Эдакий вытрепанный жизнью клоун, вылетающий из табакерки с сюрпризом и громким воплем: — Та-дам, пирожочек! — Кукольные его ручонки кидает из стороны в сторону, пушистые, цвета апельсиновой корки, помпоны мельтешат по зрачкам. Клоун, вроде бы забавный и синтепоново-набивной, в испуге кажется пирожочку злом во плоти. Он оскаливается, резкими скачками раскачиваясь, в лицо именинника-горемыки: — У-ха-ха! Удалась шалость! — Витки выпущенной на волю пружины визгливо звенят распускаясь. — Теперь ты будешь заикаться и плакать при виде колунов! И пирожочек действительно плачет. Пирожочек с добрых тридцать минут заливается слезами и воем, прячась в спасительное материнское плечо. Ну а где ещё в пять вы прикажете искать защиты? На блузку густо пускаются слюни и сопливые пузыри. Этюд пишется в масле и лучших традициях детских драм. Все расстроены. Шутнику — чаще всего им оказывается старший брат, задают суровую трёпку, отведя подальше от только-только отошедшего от шока младшего. Праздник безнадёжно испорчен. Безнадёжно испорчен парадный шёлк блузки. Испорчены, не менее безнадёжно, и отношения с клоунами. Пирожочек, уже до первых седин повзрослевший, опасается их, избегает цирков и ярмарок. Нервничает, заслышав звук каллиопы, даже начинает изредка заикаться, не успев переключить на другой канал рекламную морду Рональда Макдональда. После недолгих раздумий и серфинга по сети, самодиагностика — хлеб наш насущный, всё списывается на: «Подсознательное недоверие психики к загримированным людям» — вычитанная в сети фраза обязательно произносится заумно-менторским тоном. Так на ней появляется некий налёт экспертности, что важно. Вспоминает пирожочек и про старину Джона, мать его, Гейси — вот уж кто действительно подгадил ребятам в цветных шароварах и париках. Находит и массу иных разных причин. В конце концов, даже Фрейд изучал подобные фобии, но где-то в глубине души, там где обитает страх темноты и подкроватно-плотоядные буки, он всё ещё хранит оранжевые помпоны и скрежет пружины. Серебристый парчовый костюмчик хранит, показавшийся тогда до нитки запле’сневелым, покрытым осклизлыми бляшками рыбьей чешуи вместо пайеток. — Вы Флэгг? — Голос Брауна дрожал, выдавая крайнюю степень взволнованности. Внутри ёкнуло самым неприятным образом: разговор, начинающийся так, не мог сулить ничего хорошего. — Хамфри Флэгг? Хёмунд уже приготовился открыть рот и поправить его, но не решился: «Не спорь попусту и не наживешь лишних проблем» — Простая как дважды два житейская истина. — «Хамфри, так Хамфри. Хоть принцесса Диана, мир её праху. Лишь бы мы скорее закончили.» Скорее они не закончили. — С утра вроде был. — Хёмунд вложил в слова всё благодушие, на которое только был способен, но Браун не слушал. Даже не попытался услышать. Он уже лихорадочно лепетал, вываливая перед Хёмундом абсолютно всё, что копил за душой. — Я должен предупредить вас… Далее Хёмунд слушал, а бедный пастор Браун всё говорил, и говорил, и говорил. И говорил. Про нечистого на руку мэра, гражданина «вы только вообразите себе, Хамфри, другой страны», что против всех правил и вообще не спроста: — Северяне правят балом? Мы что же, живём в Северной Миннесоте? Про щупальца некоего таинственного спрута, опутавшего собой весь город, но Кромвеллу почти что удалось расплести клубок его щупалец. О да, не сомневайтесь. Он был внимателен и отважен. Он смог! Он связал между собой все ниточки, тянущиеся от аномально щедрых пожертвований до трагической гибели нескольких молодых людей. — Трупы в мешках. Думаю, они пытались торговать на его территории. Полиция закрыла дело через неделю! Все куплены. От молочника до патрульного! Про фасованные в брикеты партии озорной пудры. Не от Шанель, разумеется, а той, что спровоцировала недавние волны передозов в кабинках уборных. Пережить такой чистоты товар местная публика, увы, была не способна. Капилляры взрывались, ртами шла пена, пожарные выходы клубов всё больше походили на одну берлинскую железнодорожную станцию, печально известную. Про контрабанду оружия в ящиках казённой окраски и металлических с маслом бочках. Пузатых и синих, которые используются обычно для перевозки нефти. — Скорее всего, они гонят его из Восточной Европы. Не могу быть точно уверен. Про лоббирование законов и взятки. Про буйным цветом распустившееся в городском управлении кумовство. Про какие-то полуязыческий расправы над конкурентами. Про происки дьявола. Про скверну в сердцах, и последнее, судя по возрастающей агонии в голосе, возмущало Брауна больше всего. — Вы бы слышали их исповеди, друг мой! — Выпалил пастор в иступлённом отчаянии и Хёмун вздёрнул брови, шарахнулся, не веря своим ушам: «Я не ослышался? Ты действительно собираешься рассказать мне такое?» — Они не совершают таинство, нет! Не ищут искупления, — только теперь Хёмунд обратил внимание на то, что от напряжения нового знакомца корёжило крупным невротическим тремором. — Выплёвывают свой грех, когда им начинает плескать через края. Только и всего! Как… — Тут он завис. — Как… — Бесцветные его зрачки закатились за веки, нижняя губа комично отвисла, обнажая желтовато-мелкие зубы. — Как жевательный табак в плевательницу. — Просиял Браун парой мгновений позже и замолк. И уставился вверх, в его лицо. Совсем по-детски доверчиво, только вот… Этот побитый молью человек нравился Хёмунду всё меньше и меньше. Чувство отвращения крепло с каждым сказанным словом. Над ним издеваются. Точно! Эти сволочи удумали его разыграть. Пробудился гнев. Поднял свою треугольно-хищную голову, ощетинился. Но пастор Браун, казалось, не замечал, как сузились до тонких скептических щёлок глаза его собеседника. — Думаю, — Хёмунд выпрямился в струну и сказал то единственное, что не звучало бы сейчас откровенным хамством. — Вам пора выезжать на вокзал. — Как вы не понимаете? У них нет души. Ни у кого из них. Даже у рыжей ведьмы! Даже у выродков! Они… Все они… — Всклокоченный старикашка воровато оглянулся, словно ожидая обнаружить позади загадочных «Их». Телом сжался и сделался от этого очень похожим на лабораторную крысу. Облезлую. Лет преклонных, в облачении и очках. — Все они до единого варвары! — Он вцепился в руку Хёмунда своими сухонькими ладошками и попытался дёрнуть, чтобы подтащить ближе. Тот отстранился инстинктивно, морщась от резкого запаха чего-то очень напоминающего херес, и чудом не вырвал пальцы. И свои, и из по-старчески слабых суставов чужие. Остановил себя вовремя: «На вас смотрят люди! Улыбайся. Разве это первый городской сумасшедший на твоём пути?» Тогда Браун сам приподнялся на носках и клюнул Хёмунда в щеку носом: — Однажды они придут купить и вас! К кислому запаху винной лавки добавился и другой. Неприятный совершенно, идущий от мятой его одежды. «Так пахнет старый шкаф и развалы на барахолке.» — Не дайте себя погубить! Хёмунд улыбнулся. Как только сумел вежливо: — Ещё скажите, что мэр отмывает через церковь деньги для наркокартеля. — Попытался пошутить он, и пожалел об этом крепко и тут-же. Браун выпучился весь глазами, и без того кажущимися из-за увеличительных линз мультяшными и дурными. «Старина Микки, что с тобой сотворила жизнь? На какой по счёту бутылке ты потерял свои белые перчаточки и дал ёбу?» — Деньги для картеля? — Тот, кто в глазах Хёмунда уже походил на носителя шапочки из фольги, многозначительно хохотнул и опять попытался притянуть его ближе. «Куда ближе? Мы и так похожи на тискающующихся малолеток!» Бредни решительно нервировали. Больше, чем флёр нафталиновой барахолки. Больше, чем косые взгляды пока ещё незнакомых ему прихожан, которые занятнейшая эта зарисовка уже начала собирать. — Он и есть картель! Стал картелем! Или вы думаете, что иноземец смог получить должность… — Как Бёрды? — Вторая шутка вышла немногим лучше. [1] — Бёрды? — Престарелый Микки зе Мышь опять секундно подвис. — Какие Бёрды? — Дёрнул плечом. — Не знаю никаких Бёрдов. Они здесь недавно? — Пастор Браун, — Хёмунд успел вкрай утомиться. — Такси подъехало. Вас ждут. — Старшие из выродков! — Бедолага Микки, тем временем, окончательно вошел в громкий шизоидный раж. — Они делят на двоих одну женщину! И это было уже за гранью. Хёмунда скривило: «Я похож на сплетника? Я, блядь, по твоему мнению похож на сборщика сплетен, проспиртованный ты башмак?» — Выродки делят на двоих одну постель!! За спиной кто-то гнусненько прихихикнул. Пошли шепотки. «Твою мать!» — вот уж не с такого Хёмунд планировал начать знакомство со своей паствой. — Вам пора! — рывком он высвободил перегретую в хватке кисть, машинально вытер омерзение о полу. Развернул, толкая под плечи, явно спятившего Микки к выходу. Крепко схватил под предплечье. На ощупь оно оказалось тонким словно отмирающая от ствола ветка — того и гляди треснет, отламываясь. Поволок вместе с грохочущим колесиками чемоданом к дверям. — Вы опоздаете, пастор. — Грешники! — Во весь голос причитал бедный пастор Браун, семеня за ним следом. — Животные! Монстры!! «Монстры-монстры-монстры…» — Эхо, о стены зеркалящее, скорыми тычками гнало Хёмунда к дверям. «Животное… А не завести ли мне, блядь, животное? Надо же кому-то драть мой новый диван» — Теперь Хёмунд убедился, что алмаз можно оцарапать исключительно о грани другого. В его случае, с синей слезой из-за примесей бора в структуре решётки. Забавно, вы не находите? «Нож газонокосилки в один прекрасный момент может сорваться с винта, и снести тебе пол-лица. Стоит об этом помнить, дружище. Стоит надевать защитный щиток для глаз и рукавицы, сапоги с колпаками в носах. Стоит купить наушники с шумопоглощением. Стоит не лезть, если не уверен, иначе результат может здорово тебя удивить.»***
К подобному он вполне был готов. В некотором смысле. На резонные вопросы «Чем я обязан такому счастью?» и «Куда подевался ваш прошлый носитель ряс?» среди прочего было уклончиво напечатано, что распрощаться с нынешним пастором епархия вынуждена: «по причине глубоко пенсионного его возраста и некоторой эксцентричности суждений». Цитата из. Ну, допустим… Жизненный опыт, а опыта этого у Хёмунда имелось порядком, подсказывал, что могло бы скрываться за туманным, выбивающимся совершенно из бюрократической колеи, словечком «эксцентричный». Ничего хорошего вообще. Как и вменяемого, но человек по другую сторону от монитора естественно не мог написать: «Эхей, парень, твой предшественник от чего-то вдруг запил и на отличненько ебанулся к сединам. Мы больше не в силах его выносить и жаждем новой крови. Мы отчаялись найти хоть кого-то, кто согласится жить в промозглой дыре на полпути от нихрена и плевали на тот шлейф грязи, что оставляют каблуки твоих ботинок. Будь молодцом, заткни пасть и изволь взять то, что дают.» Обычно деловая этика подобных откровений избегает. Может и зря, как знать… Это, по крайней мере, было бы честно: они знают, он знает. Всё все знают. «Все знают, Хёмунд. Все всё знают.»