ID работы: 12275482

Соседи

Гет
NC-17
Завершён
1442
автор
Nocuus Entis бета
Размер:
791 страница, 38 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
1442 Нравится 1255 Отзывы 639 В сборник Скачать

XXX. На осине не растут апельсины

Настройки текста

18 сентября

18:32 Кому: Егор: Доброе утро! Как у тебя дела?   18:34 От кого: Егор: Доброе =) Всё окей. Пытаюсь привести в порядок квартиру, по ней как Мамай прошел. Потом съёмки. Не выспался. А у тебя?          «Снова дым коромыслом… А о главном ни слова…»         У Егора лишь половина десятого утра, а в Петропавловске-Камчатском солнце вот-вот закатится. Егор упрямо молчит, не давая ей ни малейшего повода для подозрений, отчаянно прикидываясь, что сегодня ничем не отличается от вчера и ничем не будет отличаться от завтра. Но в Ульяне к концу дня успело достичь апогея ощущение тревоги, она себя успела накрутить до состояния полной невменяемости. С тянущими жилы мыслями она проснулась, отвечала на его сообщения, стояла под душем, завтракала, ехала на экскурсию и с неё возвращалась, учила баб Галю ориентироваться в новом телефоне, ужинала и... Уля не видела этого дня – он прошел мимо, в мыслях о том, что в эти секунды происходит с ним.          Ульяне казалось, что сегодня она вообще не сможет уснуть – по крайней мере, до тех пор, пока Егор сам не отправится спать. Интонации его сообщений пока не дали ей ни единого повода начать психовать, однако же сердце, сжавшись до размера песчинки ещё ночью, в этом состоянии застыло, и невидимые тиски не отпускали… Беспокойство, с раннего утра вгрызшись в глотку тремя рядами мелких острых зубов, к вечеру добралось до внутренностей и теперь методично их пережёвывало. Прислушайся повнимательнее и услышишь характерное чавканье. Если продолжится в том же духе, останутся к завтрашнему дню от Ульяны Владимировны Ильиной рожки да ножки.          Почему она, балда такая, забыла про дату, выбирая билет?! Напрочь!   18:37 Кому: Егор: Плохо спалось? Почему?    18:38 От кого: Егор: Пижамка снилась =)          «Пижамка?.. Шутишь или?..»         То ли верить, то ли нет. То ли Егор сейчас кое-кому мозги пытался запудрить, то ли и впрямь всё значительно лучше, чем успело нарисовать её буйное, как с цепей сорвавшееся воображение… На этой картине ведь ничего живого нет: холст залил беспросветный мрак. Неготовность доверять его словам поднимала волну стыда. Просто… Это лишь буковки, написать всё что угодно можно. И миллионом смайликов приправить. А в глаза не заглянешь! Не прочтёшь в них! Не прижмёшься и не услышишь, что там.           Что же до «пижамки»… Шёл второй день, как они «обсуждали» пижамку. На такую термоядерную реакцию Ульяна, отправляя одно невинное фото, и надеяться не смела. Не подозревала, что пара сообщений в ответ, и она сама на стенку готова будет забраться, вновь и вновь осознавая количество оставшихся дней, часов и минут. Физически ощущая разделяющие их тысячи километров.   18:38 От кого: Егор: Носи её сейчас, жизнь этой милой вещички будет короткой =)         «Короткой...»         Какой изящный и вместе с этим ни черта не тонкий намёк… Уля упёрлась взглядом в незримую точку, в деталях и красках представляя момент падения «милой вещички» мучительной смертью храбрых. Живот в какой уже раз за минувшие сутки ошпарило кипятком и потянуло предвкушением. В какой уже раз внутри запорхали чьи-то невесомые невидимые крылышки, а голова в какой уже раз закружилась. Егор пытал. Буковками. С того конца страны.   18:40 Кому: Егор: Привезу чемодан пижамок, какая-то, да выживет :)   18:42 От кого: Егор: Отличный план! Но наивный =) Ты так и не ответила, как твои дела.     18:43 Кому: Егор: В целом всё в порядке, только мысли о годовщине угнетают.         Отправила. Пальцы на мгновение замерли над экраном, опомнились и вновь застучали по стеклу. Сказанного недостаточно. Душа испытывала неодолимую потребность рассказать ему, что сегодня хочется быть как можно ближе, что балда. Ведь балда и есть! Но оформить бурлящий поток эмоций в связный адекватный текст Уля не успела: перед глазами вспыхнуло новое сообщение, дыхание перехватило, а мозг за доли секунды опьянел и ушёл на длительный перерыв.   18:44 От кого: Егор: Всё хорошо. У меня есть ты.    

***

        Восемнадцатое сентября. Полёт нормальный. Состояние далеко от безоблачного, но всё же поразительно спокойное по сравнению с этим же днём годом или двумя ранее, не говоря уже о тех, первых. Сегодня не перекручивает через мясорубку в мясную кашу. Сегодня, несмотря на дату, смотришь в грядущий день с верой, что там, впереди, за поворотом, ждёт что-то светлое, хорошее. Ты знаешь, уверен, что завтра наступит, что следом придёт послезавтра. Всё налаживается, рассыпанных на твоих маршрутах дохлых птиц игнорируешь просто-таки с маниакальным упорством, солнце бьёт прямо в глаза, и от ярких лучей слепнешь.         Ты вернулся на скоростную магистраль, уходящую за горизонт красивой широкой лентой.         Это всё она. Достаточно понимать, что она действительно у тебя есть: по всамделишному, а не номинально, за дверью соседней квартиры. Одно лишь это осознание укутывает в уютное одеяло умиротворения. А когда она вернётся, мир вновь взорвётся буйством цвета, и жизнь забьёт родниковым ключом из-под ожившей после зимней спячки земли. Мысленно, шёпотом, прикладывая все силы, чтобы не впасть в процессе в экстаз, вычеркиваешь дни: осталось четыре. Двадцать второго днем самолет вернёт её в Шереметьево и… И черта с два ты позволишь повторить с собой этот номер. Напоминая себе наивного ребенка, даешь обещание в следующий раз непременно сопровождать. Вообще всегда сопровождать. Отныне и во веки веков (Аминь?).          Конечно, это несусветная глупость, просто слабость минутная. А суровая реальность требует поумерить пыл, реанимировать в стельку бухой мозг и смотреть на вещи трезвее. С характером твоей работы давать подобные клятвы по меньшей мере неосмотрительно. Потому что это сейчас у группы очередное временное затишье, и коллектив живет своей жизнью, встречаясь разве что на репетициях. Однако за затишьем, как правило, следует треш и угар. Анька вон заикнулась о гастролях, и, честное слово, в любое другое время ты бы всеми конечностями вцепился в возможность поколесить месяц-второй по городам и весям, сам бы вёл переговоры с площадками, занимался райдером и прочей мутотой, которой должен заниматься менеджер. Которого у вас нет. В любое другое, но не сейчас. Всё, чего душа требует сейчас – дождаться и запереться на месяц в квартире. Еду, пижамки и прочие товары первой и второстепенной необходимости заказывать через интернет.          Вот так представишь – и снова радужные единороги табунами бегут по пушистой розовой вате, и ничего не остается, кроме как вновь и вновь закатывая глаза, призывать себя снизить набранную высоту. Пытаешься обнаружить в голове остатки разума, но, судя по всему, в поисковой операции теперь может помочь разве что мощный прожектор, и то не факт. Одно понимаешь: с обитающей за стенкой тёть Надей о желании спрятаться от всех в норе можно забыть. Придётся выключить собственника, включить совесть и заставить себя считаться с чужой потребностью в регулярном общении – во избежание нежелательных последствий. Даже по самым оптимистичным оценкам, перспектива так себе.         Заклинаешь небо, чтобы Уля там себе что-то в ближайшее время надумала. Желательно, конечно, в пользу скорейшего «отпочкования», и тогда ты будешь готов увезти её отсюда хоть куда в течение пары недель. Началась бы совсем другая, неизвестная, но такая соблазнительная – в собственных несмелых фантазиях – жизнь. На всякий случай не торопишься раскатывать губу, однако же внутри что-то сладко сжимается каждый грёбаный раз, стоит вернуться к размышлениям на эту тему. Нравится тебе об этом даже просто думать. Просто представлять.         Интересно, что сказали бы, глядя на твою стремительно отъехавшую крышу, родители? Ясно что, тут и гадать не надо: отец бы лично упаковал твоё барахло, а мама перекрестила бы на дорожку, утирая скупую слезу носовым платочком. Потом бы, конечно, наезжала в гости с пирогами, но это… Для обеих мам – твоей собственной или её – двери всегда были бы открыты. Ну, так тебе сейчас в своём трансе кажется.           Сегодня при мыслях о семье на душе гораздо легче, и пока новое состояние непривычно. Нет ощущения тотального одиночества и неподъемной глыбы на сердце, с которыми уже привык просыпаться и засыпать в сентябре. А есть чувство принятия и облегчения, ведь из календаря вычеркнуты очередные сутки. И совесть за внезапный перекос не мучает: ты и так постоянно с родителями, мыслями и памятью. Картинки прошлого то и дело возникают перед внутренним взором. Кажется, за минувшие годы каждая совместная минута поднята на поверхность сотни и сотни раз.          Сегодня хочется не принудительно выключить мир, растворив сознание в крепком алкоголе, а достать из коллекции винила их любимую Сандру и позволить наконец этой музыке заполнить квартиру. И вспоминаешь ты не как отказался от той поездки в горы под совершенно левым, надуманным предлогом, а как воспиталка подняла тебя посреди тихого часа, привела в кабинет директора, а там сидели они. Оба. И мама сказала: «Здравствуй, Егор. Мы хотим быть твоими мамой и папой. Мы хотим тебя отсюда забрать. Ты согласен?». В её левой руке тряслась какая-то тонюсенькая подшивка, дело твоё, видимо, а правая комкала истерзанный платок. Вспоминаешь поглотившую кабинет тишину, замершую за столом директрису и себя, застывшего под сверлящими взглядами и не готового верить ни одному слову этой странной женщины. «Херовая шутка», — вот единственная мысль, что металась тогда в черепной коробке. Ты же не такой, кривой-косой-неправильный. Ты недостойный. Ты ж «ящик Пандоры». Зачем ты им сдался? Вспоминаешь влагу в маминых глазах и изучающе-пронзительный взгляд отца. Ещё, как в тот момент думал о том, что ведь видел её уже несколько раз: стоя за прутьями забора детдома, она внимательно вглядывалась в ораву матерящихся, как сапожники и дымящих, как паровозы детей, словно высматривая кого-то, и ты чувствовал тяжесть её взора на своей шкуре. И тогда ты резко оборачивался и гордо вздёргивал подбородок, чтобы молча сообщить ей, что не нуждаешься ни в жалости, ни в пустом, ничего не значащем, бестолковом внимании. И вообще: да, вот такой ты, и что?! Восьми лет не было, а уже ожесточился на весь белый свет и никому не верил. Один раз она через забор подозвала и поинтересовалась, как звать. Ты и буркнул от неожиданности как есть. В глаза не смотрел, ни к чему. А она ответила чудно́: «Так и знала».          Вспоминаешь, как там, в кабинете директора, перевел взгляд на непроницаемое лицо директрисы, свой молчаливый, вялый кивок, как во сне. Сухую, надтреснуто прозвучавшую фразу: «Осталось уладить ряд формальностей. Егор, выйди. А вас, Мария Петровна, я попрошу остаться». Как выперся в коридор, сел под дверью на скамейку и слушал: «Валентина Ивановна, Артём Витальевич, последний раз спрошу, вы уверены? Вы отдаёте себе отчёт? Понимаете, на что подписываетесь? Мы не можем дать вам никаких гарантий. У нас нет данных от роддома, нет данных о родителях, заболеваниях в его роду. Он отказник, подкидыш. Может, там шизофреников семья, или алкашей. Или наркоманов. Может, у него сердца порок, которого мы видеть не можем. А генетика ведь проявится... ВИЧ и гепатита нет, кровь чистая, но поймите, всё-таки возможностей полноценного медицинского обследования в наших условиях мы не имеем. А характер-то у него ого-го... Вы просто пока этогоне видели! Это ребёнок-сюрприз. Строптивый, упрямый, себе на уме, молчаливый, не вытрясешь из него ничего и ничего не добьёшься. Впервые с таким сталкиваюсь. Это стена. Не подчиняется никому, творит, что в голову взбредёт, всё мир на прочность пробует. Одни проблемы у нас с ним. И в предыдущих учреждениях не справлялись, уверяю. Притча во языцех, а не воспитанник. Вы же через неделю назад его приведёте, зачем травмировать?».          И мамино, до сих пор отдающее звоном в ушах: «Мы уверены».          Вспоминаешь, как перестал спать, не разрешал себе поверить в их возвращение и не говорил никому, совсем-совсем. И как в апреле они вдруг пришли вновь, на этот раз с сумкой абсолютно новых вещей. В ней обнаружилось всё: от накрахмаленного белоснежного белья и первых в жизни кроссовок до шерстяного шарфа и мягкой двухцветной куртки, в которую можно было дважды обернуться и которую потом еще четыре года относил. Куртка была наполовину зеленой, наполовину красной и пахла не затхлостью и чужим потом, а чем-то совершенно незнакомым. Как и шарф. И кроссовки. И кофта, и джинсы, и всё в той сумке. Потом только, спустя время, понял, что это особенный, неповторимый запах только-только купленной одежды. Вспоминаешь, как мама присела перед тобой на корточки, взяла руки в тёплые ладони и прошептала: «Егор, мы пришли за тобой. Иди переодевайся, ничего отсюда не забирай, всё у тебя теперь будет… Святые угодники, какой же ты у нас воробышек тощий… Тём, глянь только…». А забирать тебе и так было нечего. А папа стоял сзади хмурясь. А ты застыл, тупил и по-прежнему не верил. А сердце билось часто-часто. И какая-то воспиталка порадовалась негромко: «Слава Богу. Отделались». Удивлённые, завистливо-тоскливые взгляды оставшихся за тем забором невольно вспоминаешь тоже. Не мог их не видеть, не мог не чувствовать и после не смог забыть. Сам таким других всю жизнь провожал.          «Мы хотим быть твоими мамой и папой».         Так и не понял, почему они выбрали тебя, чем ты им приглянулся. Никогда, ни разу ни мать, ни отец не заикнулись о причинах, а ты ни разу не спросил, интуитивно боясь услышать ответ, который тебя расстроит. Лишь однажды мама обмолвилась: мол, знала, что усыновит мальчика с именем Егор. Ты был единственный на весь батор Егор. Её слова ты принял за шутку.         Не знаешь ты, почему они выбрали именно тебя, но они отдали тебе всю свою Любовь. Они изменили всю твою жизнь. Они тебе её дали, жизнь эту, а не кто-то другой. И сегодня в память о том, как иногда они танцевали в этой комнате вдвоём, будет звучать мамина любимая Сандра.  

.

.

        — Дело хорошее! Валечка была бы счастлива, — часто-часто закивала головой баб Нюра. К ней Егор, как и пообещал накануне, заглянул вечером. Вернулся домой со съёмок, высидел полчаса в задумчивой тишине кухни и пошел. — За меня не волнуйся, Егорушка, с таким вниманием и заботой я не пропаду. Не забывай, позванивай, а больше мне ничего и не надо.         «Егорушка…»         Только баб Нюре он такое позволял. Она, конечно, как всегда: толком ничего и сообщить не успел, а она все выводы уже сделала, уже почувствовала, чем пахнет, и уже благословила вон. А Егор всего-то навсего заикнулся о том, что, если он сменит район, видеться они будут реже. Просто к слову пришлось.          Просто уж слишком пока всё обнадеживающе складывалось – настолько, что казалось, будто это чей-то дурацкий розыгрыш. Утром приехал парень, что звонил по поводу квартиры пару дней назад, представился Мишей, осмотрел его нескромное по площади жилище, пришёл в неожиданно безумный, неописуемый, буквально таки щенячий восторг и, игнорируя предупреждение о том, что квартира ранее чем через месяц сдаваться в любом случае не будет, а может, и вовсе не будет, оставил на тумбе в прихожей ни много ни мало пять косарей деревянных. Нет, не в залог и не в счёт будущей аренды. За эти пять штук он купил первое место в списке потенциальных квартиросъемщиков и клятву вспомнить о нём как только, так сразу. За пятнадцать минут, что длился весь осмотр вместе с перекуром, успел сообщить Егору, что терапевт в частной клинике, что клиника поблизости, что переедет вместе с невестой и что цена смехотворная для такой просторной и чистой хаты.          На всякий случай Егор вновь повторил прописанное в объявлении: одна спальня будет закрыта на замок. Но даже это обстоятельство Мишу не смущало. «Всё равно смешная», — фыркнул он. Так что оставалось только дождаться возвращения Ульяны и как-нибудь аккуратненько выяснить у неё, успела ли она что-то надумать на тему отдельной от матери жизни.          И вот, значит, Егор всего-то заикнулся баб Нюре, что теоретически они могут перестать соседствовать, а та связала дебет с кредитом ровно за две секунды, позволяя ему лишний раз убедиться в том, что, несмотря на преклонный возраст, котелок у неё варит будь здоров. На её чрезмерно восторженную реакцию ответить Егору оказалось совершенно нечего, так что он разглядывал рюмку с коньяком, подумывая о том, что третья будет, может, и лишней. Для баб Нюры уж точно, да и для него тоже. Телефон тренькнул:   20:30 От кого: Уля: Как ты там? Может, созвонимся?          По сформировавшейся уже привычке прибавил к времени девять часов, как делал это постоянно на протяжении десяти дней. Да у неё там половина шестого утра следующего дня! С учетом того, что сегодня переписка не прерывалась больше чем на час, выводы напрашивались очевидные: кто-то себя накрутил и до сих пор не ложился. Какой «созвонимся»?   20:30: Кому: Уля: Всё в порядке, честное пионерское. Я у баб Нюры. У тебя там уже солнышко встает, поспи хоть немного.    20:31 От кого: Уля: Пока не спится.           Кажется, Ульяна собралась бодрствовать до победного. То есть, видимо, до момента, когда он сообщит, что дома и сам ложится.    20:31: Кому: Уля: Уль, тебе своего дня не жаль? Проспишь весь =(   20:32 От кого: Уля: Нет, не жаль. Мне жаль, что я не рядом.          «Что ж теперь?..»         Всё равно рядом. Даже на расстоянии почти в семь тысяч километров он чувствовал её присутствие. И сдавалось ему, день прошел на удивление спокойно только благодаря этому не покидающему его ни на минуту ощущению. Еще чуть-чуть, и обнимет. И… Всё-ё-ё… К чёрту такие эксперименты.          — Привет Ульяше передавай, — пользуясь его замешательством и опрокидывая в себя коньяк, выдохнула баб Нюра. — Сколько же у них там сейчас?         Ох и бабушка… Глаз да глаз за ней нужен! На секундочку буквально отвлёкся!         — Много, — пробормотал Егор растерянно. — Я в такое время раньше уже вставал. Баб Нюр, вам не хватит, а? Это третья. Подумайте о давлении.         — Волнуется за тебя… — отмахиваясь от призывов проявить благоразумие, понимающе закивала баб Нюра. — Вот и не спится.          — Нет причины, — вскинул он брови, в глубине души прекрасно понимая, о чём она толкует.          В голову закралось подозрение, что его женщин никогда не удастся убедить в обратном. Даже Анька, и та объявилась сегодня в мессенджере с предложением потусить вечерком. Чтобы Аня, да вдруг потусить... Не, если есть повод – она готова, но повод должен быть действительно веским. Раньше Анька куда легче снималась с якоря, однако с появлением собственной семьи её приоритеты окончательно сформировались. И пожалуй, вот теперь Егор смог действительно её понять.          И баб Нюра не просто так позвала. Чтобы помянуть, компания не нужна, ей просто не хотелось оставлять его в одиночестве. Каждый год зовёт, но прийти Егор согласился впервые. Отчего-то не смог отказать.   20:33: Кому: Уля: Баб Нюра передаёт тебе привет =)   20:34 От кого: Уля: Ой, и ей тоже, раз так :)          — И вам привет, баб Нюр…         — Спасибо! — расцвела адресат привета. А в следующую секунду уже с ребяческим безрассудством наливала себе четвёртую стопку, и неодобрительный взгляд Егора ни капельки её не смущал. — Всё же мать твоя была святой женщиной. Век помнить буду. Такая добрая… Всё так близко к сердцу всегда… Светлее человека в жизни не встречала.         «Я тоже…»         — Помню, как первый раз ко мне насчет Ульяши прибежала, — пустилась в воспоминания баб Нюра. — Говорит: «Хочу Надю попросить, но боюсь, что откажет. Уля совсем малышка, побоится ведь Егору нашему доверить…». И смотрит так внимательно-внимательно на реакцию мою, а в глазах уже вера плещется. Насилу убедила её, что овчинка и впрямь выделки стоит и что дрейфить не надо. Всё мать твоя боялась всем какие-то неудобства причинить, побеспокоить просьбой лишний раз. А потом как-то раз прибежала, глаза горят, говорит: «Анна Григорьевна, а ведь получилось, согласилась Надя! Егор, конечно, в полном восторге, но ничего, привыкнет. Может, и выйдет из этого толк».         Егор усмехнулся и склонил голову к плечу, вглядываясь в смеющиеся поблекшие глаза той, что незримо стояла за маминой спиной и во всём её поддерживала. Да уж, помнит он свои «восторги»: поначалу попытки подсунуть ему соседскую мелюзгу на «повозиться» не вызывали внутри ничего, кроме раздражения и молчаливого протеста. Наверное, в такие моменты всё было написано на его лице, потому что мама, видя раз от раза вытягивающуюся физиономию, смеялась и говорила: «Не, ну гляньте на него! Надулся как мышь на крупу! Однажды, Егор, ты нам за это спасибо скажешь. Вот увидишь». Про «спасибо» он раз за разом мимо ушей пропускал, однако всерьёз перечить маме, выталкивающей его за дверь со словами: «Иди-иди, забери сегодня ты из сада, у меня ужин на плите», язык не повернулся ни разу. «И погуляй с Ульяной во дворе, погода хорошая! Раньше, чем через час не приходите!» — доносилось уже в спину.          Погода у мамы всегда была хорошая. Она любила цитировать строчки песни из «Служебного романа», гласящие, что у природы непогоды не бывает. Как и большинство, обожала советское кино и знала эти песни наизусть. Фальшивила, правда, страшно…           Так вот, у мамы находился тысяча и один повод сбагрить его в соседнюю квартиру. А когда её фантазия иссякала, подключался отец. «Я тут Андерсена купил. На, почитай Уле. Ей понравится». «Егор, смотри, какой жук красивый. Зелёный! Рогатый! Гляди, как блестит. Уле отнеси. Ей понравится». «Егор, чеши за Улей, будем учить человека в уголки играть. Ну и что, что всего пять лет? Ей понравится». «Егор, мама ушла до вечера, разрешаю устроить бесилово. Уле понравится». «Егор, смотри-ка, что у меня есть. Это цурки-палки, игра такая. Играют двое, веди Улю, научу вас. Ей понравится».          В общем… Сам не заметил, как втянулся, как отпала необходимость в уговорах и напоминаниях, а внутри вместо раздражения и протеста поселилось извечное папино: «Ей понравится».         А «спасибо» и впрямь зазвучало, но много-много позже, вместе с осознанием её значимости. Зазвучало про себя. А им не сказал.          — Спасибо, баб Нюр, — пробормотал Егор, на всякий случай отодвигая на противоположный край стола бутылку с коньяком. От греха подальше.         — Меня-то за что благодарить, Егорушка? — всплеснув руками, удивилась баб Нюра. — Это матери твоей спасибо, светлая голова.         — За понимание, — ответил Егор со всей искренностью.          На языке вертелся вопрос, который уже лет сто не давал ему покоя и который он до сих пор так и не решился озвучить. К баб Нюре он за свою жизнь со всяким приходил, рассказывал вещи, которые не был готов рассказать излишне впечатлительной, принимающей всё чересчур близко к сердцу маме, но тему прошлого они не обсуждали никогда.          — А как вы… узнали вообще? Про... Ну, про меня?         Ну, в самом деле, как? В Москве о его прошлом знали лишь пара-тройка детских «специалистов», классный руководитель да баб Нюра. Мама просто однажды поставила его об этом в известность, сообщив, что бабушка из соседнего подъезда в курсе их обстоятельств, что она друг семьи и с ней можно не шифроваться. Егор принял как данное, ни разу не задав ни одной из них ни единого вопроса.            — Как? — баб Нюра на пару секунд задумалась и в большом сомнении покосилась на него, словно размышляя, говорить ли. Вздохнула. — Мальчик мой… Да как же? Да сразу сердце неладное почуяло, как первый раз вас во дворе увидела. Папа твой велосипед у подъезда перебирал, а вы с Валей рядышком околачивались. Как сейчас помню, август заканчивался. Глядела я на тебя со своей скамеечки, глядела – час, наверное, вы там провели – и поняла вдруг, что более зажатого, угрюмого и молчаливого мальчугана за всю свою бытность педагогом не встречала. На фоне твоих развесёлых родителей в глаза так и бросалось. Да ты ж за час от силы десять слов сказал, Егорушка! — воскликнула она, вновь всплеснув руками и беспомощно уставившись на него. — Как не заметить было? Потом долго к вашей семье приглядывалась, к замашкам твоим, и всё одно к одному у меня выходило – не так что-то. А весной, апрель то был, подсела к Валюше на лавочке и спросила, сколько тебе лет. Она говорит: «Девять через месяц». Вот тут-то и сложилось у меня окончательно, уж не знаю. Ты, мальчик мой, в свои девять сложением хорошо если на полных семь тянул… — протянула баб Нюра, горестно вздыхая. — Щуплый, тихий. Таких бьют, а не боятся. А тут всё наоборот выходило. Ты же ведь весь двор к тому моменту построить успел, всех птенцов домашних. Думаешь, я что ж, не видела, как вся шелупонь дворовая у тебя через полгода по струночке зашагала? Или как ты под моей сиренью на корточках курил втихаря? Или как ни с кем толком дружбы не водил? Помню, как ответ услышала, так и не выдержала и напрямую у матери твоей спросила, нет ли у них с тобой проблем, нет ли за твоей спиной каких учреждений. Ох, и перепугалась же Валечка! До полусмерти. Подумала, что я из соцопеки. Насилу успокоила. Пришлось список всех своих заслуг педагогических перед ней вывалить, прежде чем она поверила, что я без всякого злого умысла и могу быть вашей семье полезна. И созналась. Вот так и узнала. И не жалею. Лучше людей, чем твоя семья, в жизни не встречала. Такие светлые… — потянулась за рюмкой баб Нюра. — Царствие им небесное. И ты у меня один остался. Ближе сына родного стал. Дня не проходит, чтобы за тебя не молилась.         Ох и бабушка…          Коньяк развязал баб Нюре язык. Глаза её заблестели водой, рюмка в руке задрожала, и алкоголь расплескался на скатерть. Зажмурившись, она опрокинула в себя остатки, утёрла веки тыльной стороной кисти и уставилась на Егора, сокрушенно качая головой. Все её мысли лежали сейчас перед ним, как на ладони. Жалела его сейчас душа её сердобольная, пусть и знала она, что этого нельзя. Что он жалости не переносит.         — Хватит вам уже, наверное, баб Нюр, а то организм ваш вам спасибо не скажет, — пробормотал Егор, забирая бутылку со стола. С собой унесёт, просто чтобы тут не оставлять, а то кто ж знает, что ещё этой бабушке может в голову взбрести в его отсутствие. — Не переживайте вы так, у меня всё прекрасно. Сами же видите.         — Вижу-вижу, — закивала она в охотку. — Хоть на старости лет за тебя порадуюсь. А то всё один-одинешенек, как перст. Как ветер в поле. Сердце кровью обливается.         — Не надо кровью обливаться, баб Нюр, — Егор уже пожалел, что задал свой вопрос, вон ведь как разволновалась. Сейчас же реально давление бахнет и скорую, чего доброго, придется вызывать. — Поберегите себя. Всё хорошо, — поднялся он со стула, намереваясь сворачиваться от греха. — Я, наверное, пойду. И вы отдыхайте.            — Да я-то что? — искренне удивилась она. — Целыми днями только и отдыхаю, чем мне еще заниматься? Телевизор да лавочка.         Нахмурившись, Егор пристально уставился на баб Нюру. В голову стрельнула идея: не купить ли ей палки для спортивной ходьбы? Всё-таки движение – это жизнь. Это здоровье. «Телевизор да лавочка» продлить лета вряд ли помогут. А вот прогулки по окрестностям – возможно. Хотя в её уважаемом возрасте, может, и впрямь уже не до прогулок.         — Напомните, на завтра у вас записи есть? — уточнил он, забирая со стола ополовиненную бутылку.          — Нет, Егорушка, теперь через неделю токмо. Ты не обижайся на меня, я ж не со зла. Радела я всегда за твою семью, — запричитала она вдруг. — Знаешь же, что всегда можешь ко мне прийти, если вдруг что…           «Ну приехали… Четвертая явно стала лишней»          — Знаю, баб Нюр. За что мне на вас обижаться, о чём вообще речь? Я очень вам благодарен. Только вы распереживались что-то сильно, а это мне не нравится. Ещё и выпили. Так что лучше ложитесь. Звоните, если что.         — Иди-иди, за меня не волнуйся. Я крепкая, что мне станется?         «Кто вас, бабушек, знает...»    

***

  21:30 Кому: Уля: Я дома, все окей. Корж свил гнездо в носках. Кажется, кому-то пора напомнить правила приличий =) Сейчас туда-сюда, и спать.          Ну, спать – не спать, а как ещё убедить Ульяну, что пора отложить телефон, Егор не имел понятия. Окошко мессенджера уведомляло, что она заходила в сеть пять минут назад. В 21:25 по Москве, в полседьмого утра по Петропавловску-Камчатскому.    21:31 От кого: Уля: Ладно :) Тогда спокойной ночи. Осталось три дня, я их считаю :)         «Я тоже…»   21:31 Кому: Уля: Быстро пролетят =)         Несколько минут – и обнаружил себя у стеллажа с винилом: душа по-прежнему требовала исполнить желаемого с раннего утра. Глаза быстро нашли, а пальцы уверенно поддели и вытащили из плотного ряда разноцветных картонных корешков нужный. Взгляд заскользил по потрёпанному временем полосатому зелено-черному конверту. «Министерство культуры СССР». «Всесоюзная фирма грампластинок “Мелодия”». Virgin. «Апрелевский ордена Ленина завод грампластинок», Артикул 11-5, цена 3 руб. 50 коп. Manufactured under license of BMG Ariola Munchen GmbH. Запись 1985 года. Сторона 1: «В ночной духоте», «На блюдечке», «Малышка», «Ты и я». Сторона 2: «(Я никогда не буду) Мария Магдалена», «Сердцебиение», «Сестры и братья», «Передумай».          «На английском языке».         Сандра. «The Long Play». С помятой, заломанной по краям, а где-то и чуть порванной картонной обложки на слушателя с вызовом смотрела молодая кареглазая женщина. Угольно-черный мужской пиджак на голое тело по-перво́й создавал обманчивое ощущение исходящей от певицы уверенности и силы, а затем вдруг проступала девичья хрупкость. Что ещё интересного в этом образе из его детства? Мелированный блонд, тёмные корни, объемные кудри, завитая челка – другими словами, модная прическа восьмидесятых, многие такие носили. Очерченные яркой помадой губы и серо-коричневые тени, выбеливающая кожу пудра и огромные черно-зеленые серьги в ушах. Во времена были. К счастью, за минувшие десятилетия стандарты красоты претерпели значительные изменения. На момент выхода пластинки немке Сандре Крету стукнуло двадцать три года. Она тогда была младше Ульяны, но макияж прибавлял лет пять, а то и все десять. И зачем?         Да какая, с другой стороны, разница? Её знали, любили, ставили. Под неё танцевали. И его родители не стали исключением, записавшись в ряды больших поклонников. Сейчас Сандра звучит малость «олдово», но вообще у хорошей музыки возраста быть не может. Слушаешь и отказываешься верить, что записи почти сорок лет.         Упав на диван, Егор глубоко вдохнул и прикрыл глаза. Отдающий еле уловимой хрипотцой голос и лёгкая летящая музыка окутали, проникли в клетки, пустили по коже мурашки и погрузили в уютный кокон ностальгии по былому. Такое естественное и привычное для него желание разобрать композиции на атомы, такты, инструменты и вокальные приёмы отпустило за какие-то мгновения, и остались лишь трое: мать и отец посреди комнаты и он – мальчик на диване.          Он любил за ними наблюдать: забирался на диван с ногами и сидел, не шевелясь и не моргая, глядя на них во все широко распахнутые глаза. Это чтобы как можно больше света и добра успело проникнуть в маленькую тёмную душу. Он хотел быть как они. Он лечился, ощущая сердцем ласковое касание витающей в воздухе и пропитывающей всё вокруг любви. Ловя на сетчатку каждое их движение, каждое объятие и каждую подаренную друг другу или ему улыбку. Записывая на подкорке мозга мамин негромкий, но такой искренний смех. Отцовскую бережность к ней.          Они учили его радоваться любой мелочи, тому, что есть. С благодарностью принимать от жизни то, на что она расщедрилась. И словно бы научили.         Закрывая глаза, Егор видел их здесь. И открывая, как будто тоже видел. Слышал доносящийся из кухни весёлый мамин голос, смотрел на сидящего в кресле с книгой у самого лица или открывающего дверь клиенту отца. Снова глядел на маму, вертящуюся на балконе с тазом свежевыстиранного белья. И опять на отца – над раковиной, с ножом в одной руке и очищенным клубнем картофеля в другой. А вот три головы, склонённые над пачкой только-только принесённых из фотоателье фотографий. В ноздри проникал запах массажного масла и стирального порошка. Запечённой в духовке курочки и горячих пирожков. Газетной бумаги. Лопатки ощущали крепкие мамины объятия.         — Сына, сходи за Улей. Сегодня к чаю её любимая шарлотка.          Их больше нет, но они навсегда здесь. Там, в самой глубине, незримые для остальных, они остались навечно.          Живее всех живых.   

.

.

 

      Из поверхностной дрёмы бесцеремонно вырвал настойчивый звонок в дверь. Не успел разлепить ресницы, а уже удивился: это раньше в такое время жизнь в его квартире лишь начиналась, а сейчас… Сейчас Егор не ждал вообще никого. Скатившись с дивана, перевернул замолкшую пластинку и пошлёпал открывать – мало ли кого по старой памяти попутным ветром занесло.         «Ба-а-а-лин…»         Сонливость как рукой сняло.          — Добрый вечер, Егор. Сегодня годовщина, а я совсем одна и… И, в общем, я тут подумала, что…          Вот уж кого он почему-то совсем не ждал увидеть на пороге. С бутылкой виски в опущенной руке в коридоре нерешительно переминалась с ноги на ногу тёть Надя. Или же его попросту глючило спросонья, но вроде нет. Вид мать Ульяны имела утомлённый и потускневший. А в издающем жалобный скрип мозгу мелькнула причудливая самим фактом возникновения мысль, что отправить восвояси потенциальную родню будет совсем не комильфо.         — Я тебя разбудила, — наскоро оценивая помятый вид, констатировала она бесцветно. — Извини. Заходила пораньше, но никто не открыл. Можно?         Егор нехотя посторонился, мысленно воздавая себе хвалу за наведённый утром порядок.           — Конечно, тёть Надь, проходите.         И впрямь: чуть переступила порог, цепкий взгляд заскользил по поверхностям, а тонкие нарисованные брови – по лбу. Все выше и выше. Тёть Надя не бывала здесь лет пять точно, а то, может, и дольше. Легко представить, что именно она ожидала увидеть в давно ставшей холостяцкой норе. Но это был как раз тот случай, когда ожидания и реальность вряд ли совпали. Ульяна на заре лета рассматривала интерьер ровно с тем же озадаченным, с каждой секундой всё явственнее вытягивающимся лицом.         — У вас там раньше книжный шкаф стоял, — указала теть Надя подбородком в сторону настежь распахнутой большой комнаты.          — Угу, — подтвердил Егор. — Переехал в библиотеку.          — Но там же… — переведя на него потерянный взгляд, начала она было, однако на полуслове осеклась.         «То ли устала, то ли чувствует себя неважно, то ли что…»         — Да, «наше всё»: Пушкин и Толстой, — с невозмутимым видом подсказал Егор. — «Было». — Пусть и другие ознакомятся. Чай будете?          — Егор… Кто ж чаем-то поминает? У меня тут… — тёть Надя в некотором смущении подняла бутыль повыше. Видимо, на случай, если он сразу не разглядел. — Любимый виски твоего отца... Кажется.          Да, есть такое, любимым был. Jack Daniels №7 – один из самых популярных сортов виски, уж в России-то точно. Продаётся везде, стоит подъёмно, идёт мягко, отдаёт нотками ванили, карамели и дерева. Судя по всему, банальная водка русских женщин устраивать перестала: сегодня баб Нюра водрузила на стол коньяк, а тёть Надя виски вон принесла. Ладно…         — Тогда… Ну, тогда, наверное, на кухню? — неуверенно предложил Егор, не без расстройства вспоминая, что оставил посреди стола пепельницу. Вообще, курить прямо в квартире привычки у него нет, но раз в год он плюёт на всё: высиживает на кухне часами – в компании алкоголя и пачки сигарет – и пялится в стенку или окно, не думая толком ни о чем. Сегодняшний вечер не стал исключением, разве что время «посиделок» сократилось до получаса.         Проследовав в указанном направлении, тёть Надя наскоро оглядела пространство, зацепилась взглядом за расставленный на столе «натюрморт» и присела на самый краешек стула. Явно чувствовала себя не в своей тарелке, даже насчёт до сих пор витающего в воздухе запаха табака промолчала. Егор бы и рад был облегчить её состояние, но проблема заключалась в том, что понятия не имел, каким образом. Он и сам ощущал себя не на своём месте, не знал, что делать и куда деться. «Воздуха ей дай», — стукнуло в голову. Перво-наперво нужно открыть балкон. Убрать пепельницу. Достать стаканы. А там видно будет.         — Я ненадолго, — ожила наконец теть Надя. — Обычно мы с Ульяной в этот день по бокалу вина выпиваем, но её нет, а одной мне совсем тоскливо. Давай по стаканчику хлопнем, и я пошла. Завтра к первой паре.         «Ура…»         Напряжённый взгляд буравил спину, меж лопатками пекло и зудело. Ополаскивая и без того чистые стаканы, Егор краем глаза поглядывал на соседку. Никак не мог взять в толк, что конкретно ему сейчас не так. Казалось бы, всё так, о большем сложно мечтать. Улина мать пришла к нему сама и демонстрировала миролюбивый настрой, невольно наводя на мысли о том, что, вероятно, хочет попробовать укрепить посыпавшиеся было мосты. Но затихающий голос звучал пересушено, шёл трещинами. Подрагивали теребящие бумажную салфетку пальцы, пахло от неё валокордином и нервами, а взгляд вновь расфокусировался. А ещё его не покидало ощущение, что за минувшие пару недель она прибавила лет семь сверху. Морщинки вокруг глаз стали ещё глубже, ещё резче, их сеточка дотянулась до яблочек щек. Губы в бледной тонкой линии лишь угадывались. Потускнели глаза: из них словно уходила жизнь.         Поставив стаканы на стол, Егор отвинтил крышку бутылки, расплескал по трети, забрал один и, отойдя к окну, облокотился о подоконник. По босым ступням побежал сквозняк, а по коже – зябкие мурашки. В приоткрытую балконную дверь просачивался промозглый сентябрьский вечер.         — Тёть Надь, у вас всё в порядке? Вы нормально себя чувствуете?          Нет приёма на той стороне. Она даже не моргнула, взгляд не перевела: смотрела мимо, на стоящую на подоконнике минималистичную вазу из мутного белого стекла.         — Любимая Валина… — пробормотала вдруг невпопад. — Помню, как дарила ей на Новый год… Чем больше времени проходит, тем больше мне её не хватает.          — Мне тоже, — нахмурившись, хрипло отозвался Егор. Не любил он эмоции показывать, да и не умел толком, но... Ведь не хватает. И как ты это скроешь? И зачем?          Послышался удручённый вздох, а следом ещё один. В наконец обращённых на него глазах мелькнула толика понимания и сожаления. Он наблюдал за тем, как открывается и вновь закрывается рот, как у переносицы встречаются брови, как, не выдерживая визуального соприкосновения, вновь начинает скользить по поверхностям затуманенный взгляд. Не происходило ровным счётом ничего, но воздух на этой кухне, несмотря на приоткрытый балкон, словно бы лишался молекул, становясь разреженным: Егор ощущал растущее давление в легких. Чуть помолчав в поиске нужных слов, но, видимо, их не найдя, она кивнула на пустующий стул.         — Чего ты там встал? Садись. В ногах правды нет.         Он покачал головой, интуитивно ощущая потребность сохранять выбранную дистанцию. Никогда не понимал смысла этого выражения. Что за бред махровый? Как это утверждение соотносилось с действительностью? И сидя можно вполне убедительно врать. И сидя можно напрягаться. Вот ему сейчас гораздо спокойнее у окна – со стаканом в одной из перекрещенных на груди рук. Он не хочет ближе.          — Немного позже, тёть Надь. За сегодня я уже насиделся.           — Сандра у тебя там, да? — кивнув, растерянно уточнила соседка. — Давно не слышала… Музыка нашей молодости.         — Да, родители любили под неё танце…         — Хотя ведь говорят, что время лечит, Егор, — перебила его тёть Надя, ни с того ни с сего вернувшись вдруг к оборвавшейся мысли. — Лечит оно? Как ты считаешь?          Склонила голову к плечу в ожидании ответа, а он застыл, застигнутый вопросом врасплох. Не верилось, что эта умудрённая жизненным опытом, повидавшая всякое женщина, кандидат филологических наук, интересуется мнением тридцатилетнего парня. Зачем ей, если не из желания в душу постучаться? За живое задеть? Для чего? Не похоже… У Егора оно есть, но оформилось только-только. Нет, он не считал, что лечит время. Время стирает краски и обращает в монохром. Да, со временем ты привыкаешь к жгучей боли потери и даже сродняешься с ней. Ты учишься жить иначе, в новых реалиях. Учишься заново дышать и чувствовать. Прощаешь ушедших и себя, смиряешься и отпускаешь. Раны медленно затягиваются, и на их месте образуются уродливые, не видимые глазу бугристые корки и шрамы. Но под этими шрамами, глубоко внутри, всё равно живет она – боль. Боль, готовая в любой момент прорвать только-только поджившее и затопить гноем каждую клетку души и тела. И прорывает. И топит. Лечит не время.          — Я считаю, что люди лечат, теть Надь, — вздохнул Егор. — Близкие. А время здесь второстепенно.          «Человеку нужен человек…»         Маленький подбородок вдруг мелко задрожал, и внутри тут же родилось смутное подозрение, что только что нечаянно, сам того не желая, он ранил.           — Да, близкие, — внезапно согласилась она. За пять минут в худых длинных пальцах смертью храбрых пала не одна салфетка. — Уля – единственное моё лекарство! Бросит она меня, и останусь я доживать свой век совсем одна. Знаешь, Егор, как это страшно? — «Знаю». — Кто меня лечить будет? Кто воды подаст, обнимет, поцелует, согреет? Кто скорую вызовет, если вдруг что? Родила, воспитала, всё в неё вложила, всё отдала, любила, как умела. А она говорит мне: «Мама, я съеду». — «Говорит?..» — Квартиры вон уже смотрит. Своими глазами видела. — «Когда?..» — Я ей не нужна. Неужели это я заслужила, Егор? — через лёгкий шум в ушах он расслышал слабый, беспомощный всхлип. — Разве я плохо с ней обращалась? — «Ну…» — Ведь она моя кровь, всё, что у меня есть. Ты же понимаешь, о чем я говорю, Егор! Ты ведь знаешь, о чём я… — «Знаю…» — Что может быть важнее семьи? Родных?          «Ничего…»         Ему ли не знать? Может, кто-то бы с Улиной матерью сейчас и поспорил, но не он, боровшийся за выживание в холоде и равнодушии казённого учреждения. Не он, почти полжизни не имевший семьи. Что может быть важнее родных? Они – твоя крепость и тыл, твоя поддержка, опора и утешение, твой личный источник тепла, уверенности и любви. А ты – их вложенные силы, их радость и счастье, их продолжение и надежда. Ты можешь быть не нужен никому в целом мире, но ты нужен своей семье, и этого более чем достаточно, чтобы жизнь уже имела смысл. Так ему чувствовалось.            Наверное, что-то Егор всё же мог бы сказать этой женщине. Наверное, мог бы поделиться какими-то мыслями и наблюдениями касательно её взгляда на воспитание, раз уж тема зазвучала. Но немеющее тело ему не повиновалось, а рот отказывался открываться. Интуиция шептала, что вопрос о плохом обращении был риторическим и влезать со своим уставом сюда не стоит. Что не имеет он никакого морального права вставать между родными. Вклинится сейчас – внесёт собственную лепту в разрушение и без того напряженных отношений, подбросив дровишек в уже полыхающее пламя. Семья – это святое. У ребенка должна быть мать.          — Кто только её надоумил?.. — выдохнула теть Надя в стакан.          В воздухе, в голосе, в её душе, во все ещё сухих глазах Егору чудились слёзы. Ему снова оказалось совершенно нечего сказать. Но теперь не потому, что всё его существо выражало протест против деструктивного влияния на неприкосновенное – семью. А потому, что он и впрямь не знал, кто. Эту тему они с Улей толком и не обсуждали, он примирился с мыслью, что решаться на такие важные шаги она должна сама, без какого бы то ни было давления. Буквально вчера Уля говорила, что ей сложно. Но что-то же всё-таки её подтолкнуло в том направлении… Или кто-то.         Ответа так и не было. Воздух налился парами свинца, вдохи начали отдавать по мозгам, скользкая клешня чувства вины пережала грудь, и внутри, шевельнувшись, неприятно кольнуло, стянуло и заныло....          Сердце подсказывало: он причастен. К происходящему между матерью и дочерью сейчас и к тому, что лишь может произойти. Уже причастен к чужой боли. Там, впереди, очередная испорченная его присутствием в ней жизнь, где-то там еще одного человека ждут муки одиночества.         Молодец.          Горестно покачав головой, словно принимая неизбежный исход, потому что ничего другого ей и не оставалось, тёть Надя приподняла стакан с виски и прикрыла глаза:         — Ну, за твоих. Царствие им небесное.         Вздохнула глубже и, зажмурившись, опрокинула в себя алкоголь. Брать с неё пример Егор не стал, ограничившись одним глотком. Однако получился он всё же внушительным: доводы разума, считавшего, что на сегодня хозяину уже хватит, глушились шумом крови в ушах. Душа тоже лепетала – по сути, о том же. О том, что на сегодня ему, в принципе, уже хватит абсолютно всего. Довольно. Но ощущение сопричастности заткнуло оба голоса. Чувство сопричастности, опускаясь на плечи бетонной плитой, пригвоздило к месту, заставляя молча выстаивать у окна и подставлять голову под поток чужой боли.             — И посоветоваться ведь не с кем, Егор. Моя мать меня осуждает. Улин отец променял нас на молодуху, ему до меня нет никакого дела. У подруги огромная семья, она не жалуется на недостаток внимания своих троих детей и пятерых внуков, куда ей меня понять? А Витя… — тёть Надя удручённо махнула рукой в пустоту, а голос её напитался отчаянием и тоской. — Все вы одинаковые. Я осталась совсем одна…           Вскинув голову, мать Ульяны остановила на нём потерянный взгляд. И читалось в её глазах: «А что думаешь ты, причина всех моих бед?».          Второй раз в жизни Егор чувствовал такую всепоглощающую, лишающую способности хладнокровно мыслить и говорить растерянность. Беспомощность! Ему есть, есть что ответить, но своими словами он причинит тёть Наде еще большую боль и настроит против себя. И ведь это еще полбеды. Там, на внутренних весах, нарушилось и без того хрупкое равновесие. На одной чаше этих весов лежало отчётливое осознание, что, решившись озвучить собственную правду, он покусится на святое – на семью. Только-только с баб Нюрой об этом говорили. Вчера. Только-только Егору казалось, что никогда он не будет готов вклиниться между Улей и её матерью. Но… Он заблуждался. Острое желание защитить Ульяну, загородив её спиной, легло в противовес.  А понимание, что в борьбе за свободу ей не обойтись без подмоги, стало пудовой гирей. Эта чаша уверенно перевешивала, вгоняя в состояние оглушающего смятения.         Любой его выбор – верный и неверный одновременно. Веки на мгновение сомкнулись. Сердце тяжелело, металась определившаяся душа. Слова рвались наружу, и он удерживал их, сжимая челюсти. Становилось невозможно выносить накрывшую этот город мёртвую тишину. Душно.          — Тёть Надь, мнение у меня есть, — вскинул Егор подбородок. — Но прежде чем я его озвучу, спрошу: вам действительно интересно его услышать? Моё?          В глазах напротив мелькнуло неподдельное недоумение. Будто спросил он её совсем о другом. Например: «Вам действительно охота пожить ещё немного?».         — Конечно, Егор, а как же... Услышать твоё мнение мне очень интересно.         Её голос надорвался и растрескался, рассыпавшись по кухне звенящими осколками. Вид Улина мать в этот момент имела такой, будто его слова действительно что-то решают, словно он отвечает за её судьбу. Она как приговора ждала. От кого? От него? Это смешно. Егор чувствовал себя так, словно сам вот-вот услышит приговор. Осклизлые щупальца, зашевелившись в грудине, понесли мертвенный холод к лёгким и сердцу, поползли наверх, к горлу, связкам. Но Ульяна… Ульяне нужна поддержка. Необходима.         — Ну… хорошо. Раз так, то… — Егор втянул в ноздри воздух, ясно осознавая, что без потерь из капкана, в котором он умудрился очутиться, не выбраться. Да, пока не открылся рот, еще оставался шанс как-нибудь выкрутиться, отбрехаться и вырулить, но как всё эти манёвры впоследствии помогут Уле? Всё, что он сейчас мог – звучать мягче. — Я думаю, если дети готовы лететь, нужно их отпускать. А если не летят сами – выталкивать из гнезда, давая возможность в падении пробовать собственные крылья. Ведь у нас есть эти силы, есть крылья, тёть Надь. Мы все чего-то стоим, каждый. Но как мы поймём, чего стоим, сидя в тепличных условиях на родительской шее и не зная проблем? Ульяне хочется себя испытать. Разрешите ей, отпустите, если она об этом попросит.         — М-м-м… — бледные губы сложились в горькую усмешку, а рука потянулась к бутылке. Недолго думая, тёть Надя плеснула в свой стакан добрые грамм двести. — М-м-м… Ничего другого я от тебя и не ждала, Егор. Значит, вы это обсуждали…          — Довольно поверхностно.         На какое-то время на кухне вновь воцарилось молчание. Тёть Надя вертела в дрожащей руке виски, а Егор… Егор боролся с желанием попросить её уйти и ставшими уже еле переносимыми уколами совести. Удивительное дело, ему ведь ничего не стоит на два счета, не чувствуя абсолютно никаких сожалений, выгнать человека не то что из квартиры – из собственной жизни. Взашей. Но тёть Надя – это же не кто-то там… Левый. Это целая тёть Надя. Улина мать. Мамина подруга. Соседка, всегда готовая протянуть руку помощи его семье. И сейчас эта не чужая ему женщина пыталась подготовить себя к одиночеству, с которым ей до сих пор не доводилось сталкиваться. Сердце нашептывало ей, насколько там страшно.          Мозг силился заставить своего хозяина открыть рот, попросить тёть Надю перестать его терзать и уйти. А душа просила сделать хоть что-нибудь для того, чтобы облегчить её шаткое состояние. Егор не мог определиться с приоритетами. Осознание, что не позволит ей догорать в своём страхе, опутало цепями от макушки до пят. Страх ведь способен до косточек человеческое нутро обглодать. Он же знает, что это такое – одиночество и страх. Знает! Невозможно оставаться безучастным к тому, кто прямо сейчас сидит в его шкуре.          — Ульяна вас любит, тёть Надь, — «Иначе бы наверняка и след её уже простыл…» — Даже если она примет решение начать самостоятельно, неужели вы думаете, что о вас она забудет и бросит тут одну? Конечно, нет. Одна вы не останетесь. Но дайте ей воздуха.           Опрокинув махом добрую треть стакана, тёть Надя схватила салфетку и судорожно промокнула мокрые глаза. Прямой блестящий взгляд вцепился в него.         — Воздуха?! Да кто же ей не даёт?! Она – всё, что у меня есть! — в отчаянии вскричала она. Глубоко задышала, видимо, силясь взять себя в руки. — Уля очень изменилась, вновь начав с тобой общаться, Егор. Мне не объяснить тебе, что чувствует материнское сердце, когда мать видит, как собственный ребёнок, ослепнув, дав подвести себя к самому краю, добровольно делает шаг в пропасть. — «“В пропасть”…». — Это страшное зрелище, Егор. Жуткое! Егор! И я должна смотреть! Должна молча смотреть, как погибает моя дочь… Как ты её… Как ты её уничтожаешь!         «“Уничтожаешь”...»         Слабый подбородок бесконтрольно затрясся. Зажав рукой рот в тщетной попытке не дать эмоциям вырваться наружу, тётя Надя зажмурилась и яростно замотала головой. А Егор… Глаза ещё видели, уши ещё слышали, сердце билось, вбирало, отзывалось и протестовало, ноги держали, в башке всё еще металось от виска к виску: «Уходите»…          Влажные глаза соседки заблестели стальной яростью.         — Ты знаешь, Егор, я всегда относилась к твоей семье и к тебе, как к родным, но... Егор, подо что ты её подводишь? На что обрекаешь? Скажи мне!         «Перестаньте…»         …Всё еще дышал, жив был. Но язык отнялся, губы склеились, рецепторы чувствовали металлический привкус крови, тело онемело, ступни приросли к полу, стены кренило…         — Ты хоть подумал? Головой своей пустой? Хоть немного? Егор? Подумал, что натворил?!          …А нутро сжалось в ожидании несущего смерть укола правды, которую все эти недели он остервенело игнорировал в отчаянном, неистовом желании поверить, что «такой». Такой же, как и все. Он хотел верить! До одури хотел, до умопомешательства, потери пульса и связи с реальностью. Сам себе память стёр – вот как.         Материнское сердце не обманешь, так говорят. Оно чует «страшное». «Страшное» – это он. И мать Улина пришла разлепить ему веки и призвать перестать себе врать. Она здесь напомнить.         Можно не гадать, «подо что» и «на что». Он знал, что услышит дальше, и неистово желал оглохнуть. Душа, из последних сил сопротивляясь, вопила, что будет любить, как умеет! Но где-то там, внутри, уже еле слышно звучал тусклый шёпот: «Смотри правде в глаза. Не подумал... Не сможешь. Надолго тебя не хватит. Вся твоя жизнь это доказывает…».         Признание собственной моральной увечности размеренно вспарывало ребра, обрушивая на него волну еле переносимой боли. А в припухших глазах тёть Нади проступило ожесточение и мрачная решимость. Не все слова на этой кухне успели отгреметь.         — До неё не донести, она оглохла и ослепла. Однажды я пыталась донести до тебя, и мне показалось, что ты меня услышал. И ты ведь меня тогда услышал, Егор! Она не связалась с подворотней, не попала в дурную компанию только благодаря твоему решению прекратить общение. Ты её туда ввел, и ты же вывел. Она подтянулась, избежала позора второго года, не завалила чертов ЕГЭ, успешно поступила в вуз. И закончила! Только благодаря тому, что ты, наконец, осознал свое тлетворное влияние и оставил её в покое! Ты перестал тянуть её за собой, — «Вниз…», — и она выросла правильным, хорошим, достойным человеком, сосредоточилась на действительно важных в этой жизни вещах. Всё, что у неё сейчас есть, есть только благодаря твоей совести! Сама она в своей покорной привязанности не осознала бы никогда. И ведь не осознает, Егор… — тёть Надя вновь зажмурилась, и слёзы градом крупных горошин посыпались по бледным впалым щекам. — Егор, уже тогда, в свои шестнадцать-семнадцать лет, ты понимал, о чём именно я тебя прошу, что стоит на кону. Неужели сейчас не понимаешь? Неужели думаешь, что с тех пор что-то изменилось? Нет! Она по-прежнему готова следовать за тобой куда угодно, впитает что угодно и вытерпит от тебя что угодно. А ты, Егор… Ты же её обрекаешь!         «“Вытерпит что угодно”…»         …Обрекает. У него что, разве когда-то иначе случалось? Нет, никогда. Он только обрекать и умеет, всё так. На страдания. Да он с этого жизнь начал. Вряд ли та, что девять месяцев носила его под сердцем, родила, а потом оставила на автобусной остановке свёрток, не испытывала мук совести. Он начал с рождения – и обрекал, обрекал, обрекал все тридцать лет. Воспитателей. Свой табор. Семью. Как намучилась с ним мама, прежде чем спустя долгие годы неверия он успокоился. Прошло тринадцать лет, но перед внутренним взором до сих пор временами встаёт потерянный, непонимающий, больной взгляд Ульяны, для которой у него так и не нашлось слов. Аня... Десятки, сотни оборванных связей с людьми. И эта дошедшая до края отчаяния женщина тоже сейчас страдала. Из-за него. Она видела то, что он видеть отказывался: саму его суть.         Сделав очередной внушительный глоток и утерев губы тыльной стороной ладони, тёть Надя прошептала: «Господи, прости…», и продолжила:         — Егор, ты же горе луковое. Ну куда? Куда?!.. Поначалу я надеялась, что обойдётся, что она подросла, набралась мозгов и в ней сработает инстинкт самосохранения. Увы. Потом я надеялась, что у тебя хватит совести ей не пользоваться. Но ты… Потом, что ты за день-два наиграешься, бросишь её… — «Наиграешься и бросишь… День-два…» — Тогда бы она ещё как-нибудь отошла от удара. Но ведь я же звоню ей и слышу только одно: «Егор, Егор, Егор…». Она отдалилась от меня, не слушает и слушать не хочет. Она вся в тебе. А про мать забыла…          …Где он? Кухня казалась чуждой – хаотичным нагромождением деревянных и железных коробок, призванных вызвать в душе ощущение дома. Непонятное какое-то помещение, могильно холодное, погружённое в вакуум. Не имеющее никакого значения в его жизни… Ведь имело когда-то. Эти квадратные метры были местом силы, любовь жила тут, на кухне. За этим столом.          «Любовь»?..           Л-ю-б-о-в-ь. Слово, ещё днем такое понятное, естественное и вбирающее в себя смыслы… Но прямо сейчас, пробуя его на вкус, мозг «слышал» лишь странное сочетание букв. Лю-бо-вь. Смыслы стёрты. Они теперь концентрированно слетали с шевелящихся блеклых губ. Введённая в сознание доза убийственна.         — Егор, ты по-прежнему на неё влияешь, слышишь ты меня?! — через ставший нестерпимым звон в ушах всё еще умудрялся пробиваться набравший высоты голос. — Она только жить начала! Ты же рушишь моей девочке всё! Она бросила работу и осталась ни с чем. Это ведь ты её надоумил, кто же ещё? И кому она нужна теперь, такая «зеленая», без опыта, не проработавшая и года? Кто её возьмет? Но ей же стало на всё плевать. Её голова забита какой-то ерундой! Ересью! Она занята не делом, а, прости меня, херней! Гитару с утра до ночи мучает. На курсы какие-то идиотские собралась. Которые безумных денег стоят и не принесут ей ничего, только время потратит. Пять лет высшего образования – псу под хвост! Два языка! Ты думаешь, я не понимаю, откуда ноги растут? Ну, хорошо, ты на свое образование начхал, это твое дело. Но её-то, её! Ты хоть соображаешь, что творишь? Неужели ты не отдаешь себе отчёта, что жизнь моей девочке ломаешь? Что тянешь её за собой прямиком на дно? Что подаешь дурной пример, учишь безответственности? Чему ты её учишь? Да ты человека чуть не убил на её глазах, соседка сверху вчера мне рассказала! — «Стриж… И убил бы…» — Я не верю, что ты не понимаешь! Взгляни на себя, чем ты занят?! Ты в своей жизни ничего не добился, что ты можешь дать ей? Чему научить?          …Улина мать, кажется, кричала, а Егор смотрел сквозь неё, не реагируя ни на громкость звука, ни на мимику, ни на эмоции. Точно так он когда-то выслушивал вопли разгневанных нянек. Разница между тогда и сейчас в том, что тогда он толком ничего не чувствовал и, стало быть, ему было всё равно. Сейчас уже тоже всё – равно: он умер.         «Отойдет?.. Если что?..»         …Далёкий звон. Уставился в пустоту, периферией сознания фиксируя, как стакан, выпав из ходящей ходуном руки, покатился по столу, как чайного цвета жидкость струйкой потекла на пол. Лужа… Не дышалось… Как она попыталась ликвидировать последствия салфетками, но уже спустя секунды махнула рукой.          — Егор… Очнись! Ты ведь переломишь её об колено и вышвырнешь! Что, я тебя не знаю? Знаю! Ты на моих глазах вырос! Ты и сам себя прекрасно знаешь, — «Да…». — У тебя сегодня одна, завтра другая, а послезавтра третья. Ты их как перчатки меняешь, вот только-только девочку какую-то к себе приводил. Рыжую. На моих глазах! Прошло две недели, и… Уля… Неужели тебе мало? — тёть Надя, прикладывая к опухшим глазам салфетки, рыдала, вода падала на его оголённые провода… Электрический стул для души работал по прямому назначению. — Да у тебя же их сотни. И еще сотни будут. Когда ты успокоишься? Куда ты подевал свою совесть? Что ты хочешь, чтобы я, глядя на это, тебе сказала? Зачем тебе моя дочь, ответь! В коллекцию?!          …Эта женщина здесь, потому что видит суть, сердцевину. Гнилое зерно… Присыпанное обрушившимися, как снег на голову и смётшими его с ног чувствами, запорошенное отчаянным желанием жить. Жить с верой в то, что способен не только разрушать, но и строить, что всё еще иначе может быть. Что «такой». Что любовь – вечный свет и одолеет тьму. Но правда в том, что зерно никуда не делось, оно всё еще там, и стоит пойти первому ливню, проклюнется. В том, что...          «“Я не дам тебе второй раз провернуть со мной свои фокусы”…»         …Правда в том, что горбатого исправит только могила. В том, что умеет он лишь портить. Две недели назад целовал Ульяну на этой кухне, и внутри рождалась новая галактика. А теперь там и здесь – везде – пустота. За какие-то минуты разросшаяся до немыслимых масштабов чёрная дыра поглотила всё: его, смыслы, завтрашний день, планы, робкие надежды. Обращённое осколками, перемолотое в труху, всё исчезло в бездонной липкой мгле.         Не соображалось и не осязалось, сознание поработил неизбывный ужас. Он готов был признать в себе чудовище – эгоистичное, беспощадно и бездумно перерабатывающее в утиль чувства окружающих.         Но… «в коллекцию»? Это больше того, что Егор способен выдержать. Единственное, с чем не согласится никогда.         — Надежда Александровна… Вам не приходило в голову… — «Невозможно сказать...» — что я могу любить? Вашу дочь?         …Существовал, но уже не был жив. Стал прозрачным, бесплотным. Шипел и растворялся в боли, а других чувств не знал – они проходили сквозь него, не оседая и не цепляясь за сердце. Казалось, их вообще никогда в нём не было, нутро замерзло и закостенело. Что такое «радость»? А «любовь»? Как они ощущаются? Они... Не мог нащупать их в себе. Где же?.. Где вера? Там, внутри, ничего, там пробоина, сквозь которую тонкой струйкой вытекла душа.         Её мать резко вскинула голову, скорбная усмешка проступила на лице, а в глазах отчётливо читалось, что ни одному его слову она не поверила ни на секунду.         — Ты? Егор… Прости меня, но не ты… Ты не можешь. Об этом мне говорила ещё твоя мама. Когда просила за Улю. Говорила, что ты на это чувство не способен. Как сейчас помню… «Научить привязанности и любви». Десятилетнего уже мальчишку. Нет, Егор, нет… Это какая-то патология. И всей своей жизнью ты только её подтверждаешь.         «…Они же должны ощущаться…»         — Вы ошибаетесь.         Еле вытолкнул из себя.          — А если я ошибаюсь, тем более! — воскликнула теть Надя. Рыдать она перестала, выплакала уже к этому моменту всё и смотрела на него теперь покрасневшими мокрыми глазами из-под блёклых слипшихся ресниц. — Тогда ты должен искренне желать ей счастья. Егор… Послушай… Ты же и сам понимаешь, что ничего хорошего её с тобой не ждет. На осине не растут апельсины. Вы с Улей из разного теста, вы не пара. Посмотри, какой образ жизни ведёшь ты. И какой – она. Посмотри, кто ты и кто она. Посмотри на её путь и на свой. На её будущее и своё. Она – ангел, Егор, а ты… — «А ты дьявол…» — Моя чистая девочка достойна большего. Достойна, чтобы с её чувствами считались, а не топтали их, достойна высоты, а не дна. Может, сейчас тебе кажется, что ты любишь, но ты поиграешься и выбросишь. Не завтра, так через месяц. Потому что это ты. — «Права…». — Ты и сам себя знаешь, что я тебе объясняю? — её просящий взгляд граничил с безумным, или это просто он уже обезумел и был не способен воспринимать происходящее. — Егор, умоляю, остановись сейчас! Не сомневайся, сейчас она переживет, однажды уже пережила. Но если ты не остановишься… Егор, мне страшно представить, что с ней будет, если ты заиграешься. Не понимаешь? Если ты с этим затянешь, ты мою девочку убьёшь. Нет ничего хуже разрушенных надежд. Поверь мне, я прекрасно знаю, о чем говорю. А ты в неё их вселяешь, пустые. Прошу, прекрати! Не мучай её!         «“Не мучай”… Огради…»         …Её мать права. Во всём. Себя он знает – он эгоистичный мудак, на неопределенный срок впавший в бессознанку. Но ведь однажды его отпустит, и тогда… Что будет тогда? С ней?         «“Остальное теряет смысл, забываешь обо всех, даже о близких. Ты зависим. Эти чувства не дают тебе свободно дышать”…»         Она… Это она. Она – смысл. Или, по крайней мере, ещё полчаса назад им была. Только-только ещё была. Всегда была. Она – свет и тепло. Смысл, свет и тепло… От которого однажды он уже отказался, перечеркав всё, что значило. Смог. Выходит, сможет вновь. Когда всё в нем кончится.         «“На что ты её обрекаешь?..”»         — Думай, Егор, — донеслось издалека. — Надеюсь, оставить этот разговор между нами мозгов у тебя хватит.         Последнее доходило до сознания совсем туго. Не очнулся: не видел, как она поднялась со стула, не слышал хлопка двери, не воспринимал себя.   

.

.

.

 

      Ватный мозг производил проверку работы сбоящих органов чувств. Чёткие керамические, деревянные и металлические квадраты и прямоугольники расплывались, кружились и смешивались в одно грязно-серое пятно. Ухо улавливало глухой стук капель о раковину, и это был единственный доступный звук. Остальные исчезли. Их словно принудительно изъяли из искаженного мира. Изъяли запахи и привкус железа во рту, кожа перестала реагировать на сквозняк мурашками, ступни не чувствовали пола, исчезло ощущение положения в пространстве, словно в вакууме висел.         Лёгкие работали вхолостую: воздух в них не поступал. Выполняя прямую функцию поддержания жизни, в парализованном теле сокращалось полое сердце. А бракованная душа не подавала признаков существования. Душа предпочла покинуть треснувший, осыпавшийся черепками сосуд и поискать дом покрепче, понадёжнее. Посветлее и потеплее.         Взглянуть бы на себя в зеркало, что бы там увидел? Оболочку без содержания, дыру без дна, имитацию человека, мутное стекло в глазницах, безнадёжность. Увидел бы ничто.         «“Я не дам тебе второй раз провернуть со мной свои фокусы”…»         Светало. Безысходная мёрзлая пустота душила.          Ненавидишь зеркала.  

И она знает — это навсегда, И она никогда не вернется.

Моя маленькая девочка, послушай,

Я не хочу причинить тебе боль,

Но большие мальчики не чувствуют угрызений совести.

Малышка моя, они все одинаковые,

Они не чувствуют сожалений.

(Sandra, Little Girl)

Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.