2
7 июля 2022 г., 21:17
Примечания:
это то, что происходило с мини-аароном
Сначала ты один, и бога совсем нет, под облаками копошится молодой год, на площади пусто и грустно. Только странная плитка, похожая на песочные часы, или гантели, накладывается друг на друга, изгибается ты оступаешься, не знаешь, по чему идёшь — серый бетон или зигзагообразный воздух. Есть только тонкая прослойка цемента, застилает собой небо и рябит в глазах, множится стыками, — провалишься между, завалишься в щель и никто не отыщет тебя, а рядом с площадью шумят машины, — разбитые легковушки пестрят одним рыжим глазом, вместо второго серые запылённые провода, отколотая подвеска. Глаза разъезжаются, когда видишь такое, — знаешь ведь, что глаз выбит столбом, запылённым деревом на обочине и несколькими пивными бутылками, — тебе не положено боятся пьяных, но ты боишься, как только они кладут руки на руль.
Машины режут воздух пыльными носами и лобовыми стёклами, фуры громыхают телёсами, проносятся близко-близко к сплющенному бордюру, — от машин шумит голова, в ней прорастает шиповник, бурьян, с грохотом падают деревья, стоишь у самой трассы — боишься отойти и ещё больше — придвинуться ближе, бензиновые монстры парализуют и трубно кричат. Тебя оттаскивают и тетушка с рассыпчатыми жёлтыми кудрями, — львиная грива, — наставляет и что-то объясняет, но что она может объяснить, ведь она не видит, как тайна всей короткой жизни, — папа, — растекается по колесам, лобовым стёклам, капотам и шоссе?
Ты хочешь что-то сказать, но смотришь вниз, коленки измазаны в синяках, а на косточке, соединяющей стопу и лодыжку закручивается спиралью кровоподтёк. Он крутится, вертится, и ты убегаешь с площади от злой тётушки, — в ответ ярко-кровавое «какая невоспитанность!», — пока всё не станет спокойным, зелёным, все машины остановятся на зацементированных площадках, смотреть выключенными глазами на ворота гаражей. Если не вспоминать автодорогу, и папу, — ухо с позолоченной серьгой отрывается и летит в кусты, ночью его сожрут лисы, — думаешь, не так уж все и плохо, у тебя есть Рут.
Рут — твоя подружка, она чуть старше, чуть ловче, чуть выше — перескакивает через забор и зовёт тебя за собой, у неё куча историй, одна страшнее другой: как мать застревает на лыжном подъёмнике, как отец попадает в аварию, — на секунду ломаешься, как тростник, кажется, что связан с Рут космическими нитями, вышит по одному лекалу, но нет, — её отец отделался лёгким испугом и ушибом, машина — ухабистой вмятиной. Она тёмно-зеленая, с рыжими глазами, правда, история давняя, сейчас болотное чудовище заменено золотистым и большим, отец Рут живее всех живых. Он капельку старомоден и рассеян, носит брюки и очень редко — джинсы, подкручивает колки на гитаре — срез дуба, тёмный гриф, он напевает «angel, angel, grubby face», а Рут качает головой в такт. Присаживаешься на ковёр, — белое и шерстяное, — и повторяешь за Рут, притопываешь ножкой в носке, рядом с солнечной Рут ты ощущаешь себя мутной лужицей, но песня стирает это, стирает и боль в пальцах, на коленях, есть только суховатый голос и «do you love me too?».
У Рут есть старший брат, на улице говорят, что он гроза всех низкорослых и мягкотелых, ты и то и то в одном белобрысом тельце, но он ни бьёт, ни вжимает в стену, ни смахивает под диван как сор. Он отращивает и красит волосы, подкрашивает корни черным, а кончики — розовым, носит шипастый ошейник и огромные растянутые футболки, джинсы собираются на коленях, — «чего грустишь, малой?», — складки ползут выше, но распрямляются, когда брат Рут садится. Ему не подходит ни одно из имён — хочется что-то железное, грубое, с оттенком блестящей стали, и совершенно безобидное — слухи врут, и тот же отец с грозным «не смей брать розовую краску!» гораздо опаснее, чем брат. Про розовую краску история такая же давняя, как с болотной машиной, Рут смеётся, рассказывая, как красит отца в синий, гуашью, — засушенный мазут, — и он неделю не моет головы. Надевает пиджаки и ходит на работу таким, показывая, что ничего дурного, странного, неприятного в этом нет и быть не может.
Рут собирает с отцом и братом Лего, по тому же белому коврику раскиданы детали, все лежат на животах, смеются под нос и хрустят пластмассой, ты прилипаешь к краю и тоже ложишься на живот. Руки обвязывает что-то невинное, невидимое, ты уже младший братик, а старший рассказывает тебе страшилки, отец ворчит «не пугай ребёнка», прыскаешь, — ты боишься раздавленных решетками кондиционеров как вилками лбов, разве тебя можно напугать призраками и зомби? Ты ничего не рассказываешь, — всё что сзади изломанно бляшками ремней и голодным мором, не хочешь об этом говорить, — говоришь про сейчас. Нравится собирать конструктор утром, а не вечером, и мать Рут спускается со второго этажа, улыбается тебе, говорит: «Веселитесь дальше, ребята», выглядит немного зеленоватой. У матери Рут внутри живота раздувается воздушный шар, потом его нарекут, оденут, отдадут няне и в школу, но пока это всего лишь шар, возвращаешься к самолётам — собранные модели красуются на бежевой полочке.
У Рут куча велосипедов в гараже, они стоят благородно, в рыжей пирамидке, есть два совсем детских и четыре побольше. Ты знаешь, что никогда-никогда не поставишь такой же, некуда ставить — дворик прорастает жёлтой травой, даже навеса нет, и насыщенной цветом рамы, изогнутого или прямого, как скол ступени, руля, на всем этом поставлен жирный красный крест. Гладишь высокие рамы, проводишь по низким, считаешь, сколько скоростей у каждого, почти пританцовываешь от звука велосипедной звёздочки, ахаешь, слыша крик звонка. И — сердце трепещет на сахарных нитях, — Рут разрешает тебе прокатиться на одном. Фиолетовом, с белой стрелой и пёстрым сиденьем, рыжим в чёрных паучках, — «или не паучках, это другие дружелюбные существа, не бойся, Рут», — её мать не выходит на ежевечерние велопрогулки.
Ты учишься очень быстро и примитивно, разбивая колени — раздавленная клубника, — сидение максимально низко, и на четвёртый раз проезжаешь дальше, чем обычно, на седьмой можешь спускаться с горки. Ты не плачешь, зарабатывая шрамы, колено ссаднит и вопит, но ты не плачешь, — а Рут удивляется, почему, тебе же больно. Больно будет когда Тильда заметит из окна чужой велосипед и начнёт гнуть железный прут: «угнал, угнал, у тебя не башка, а муравейник!», но это не скоро, сейчас она рассматривает муравьёв под плинтусом — то ли настоящих, то ли рождённых иглой. И каждый вечер из гаража по песчаным дорогам, только Рут, её отец, брат и ты — понимаешь, что это за чувство, обвивающее руки, это хрустальная секунда тянется и у тебя появляется семья. Чужая, искусственная, склеенная, но семья, и вы мчите на перегонки, дуешь на ссадины Рут и прикрикиваешь на задир, которым не нравятся её щёки, а брат ерошит тебе волосы: «молодец, пацан, молодец!».
Семья не заканчивается на велопрогулках, она продолжается после вечернего молока у Рут и табачного дыма у тебя, после капризов и коротких детских истерик, на дворе одиннадцать вечера, ни Рут, ни брат не хотят спать. Прибегаешь к ним, лепечешь что-то дурацкое, про укусившую пчелу, — да, пчела, а пчелу зовут Тильда, она давит твои пальцы дверью и вспенивает слюну, а глаза застывшие. Или выбитые пробки, ужасную темноту, кошмары, тебя впускают на маленькую жёлтую кухню. Тогда отец выходит, в халате или льняной пижаме, и рвёт вам вишни, вы лопаете их, ты, Рут, брат, и отец, обсасывая косточки. Мать спит этажом выше или сгибается над унитазом — что-то не так с шаром, он лезет раньше, чем нужно, хотя ему это не на пользу. Играешь в ладушки с Рут, а брат делает бумажных журавликов и позволяет заплетать ему косички — красивые, яркие, с переливом, — и даёт попробовать энергетик, запретную кофейную сладость. Кухня вместе с отцом отходит ко сну, но вы, заряженные и радостные, не собираетесь закрывать глаза.
В комнате брата акварельные звёзды свешиваются с неба, стена заявляет: «I want to believe», а на джинсовке наколоты броши — Сатурн, Уран и Марс. Из колонок бьётся электрогитара и четкий голос выводит: «The boys and girls in the clique», брат говорит, что это «mcr». Ты не понимаешь аббревиатур, но прыгаешь под музыку, — нет натертых стоп и синяков под ногтями, нет саднящей поясницы и шрамов от велосипедов, есть только рывки в музыке и подушки. Они теряют пух, при ударе превращаются в песок, и ты скачешь среди пухо-песочного, то проваливаешься в безкроватное пространство, то оступаешься и Рут заряжает по плечам. Она мстит и не замечает, как брат закуривает, прячет сигарету за волосами, ты чуешь табак, но виду не подаёшь. Колонки играют тихо, родители спят, скованные усталостью, Тильда спит, скованная игольной смертью, и ты надеешься, что хрустальное, семейное, такое хрупкое никогда не сломается и не закончится.
Оно заканчивается, но не так травмирующее, ты не падаешь в пропасть, не летишь в чёрное и неизведанное вниз головой, болтая ногами, у тебя есть поддержка. Ты находишь бога на площади, голодный, искусанный комарами, стыдно выпрашивать у Рут запеканку, — слой сочного фарша, румяной хрустящей картошки и нежного расплавленного сыра, — её мать кладут в больницу из-за шара в животе. Готов перелезть через забор и нарвать полные карманы вишни, — чужой вишни, — но ей толком не наешься, отпускаешь покачивающуюся решётку. Под тем столом тебя сводит, призрачные запеканки цветут и пахнут у самого носа, и бездна совсем близка, видишь чёрное мерцающее сиятельство. Та женщина уходит, звякнув браслетом, у неё загорелые ноги в босоножках, ногти не переломаны, а подкрашены персиковым лаком, впервые за всю жизнь наедаешься, облизываешь губы от апельсинового сока. Семья с Рут рвётся, растягивается и кончается — шар превращается в младенца, девочку, на неё навешивают имя, — Маргарет, — число, розовые ползунки и шапочки. Рут гоняют по магазинам, пока мать в больнице: то принеси, это подай, вон то купи, а там не проспи — и ей уже не остаётся времени на площадки, улыбающиеся качели, красные горки, вечерние велопрогулки стираются, как луна к рассвету.
Но ты все понимаешь, киваешь, желаешь удачи ей, Рут обижается на отца, его крик слышен из грязной гостиной, волнуешься, вдруг Тильда проснётся. А велосипед лежит у самого крыльца, — простецкий, смешной, с разместившим уши рулём, — нет времени его вернуть, Рут и её отец почти не бывают дома. Брат уезжает в далёкие дали, где чтут электрогитары, длинные волосы и знают, как расшифровывается «mcr», где живут только бьющейся в колонках музыкой и не заботятся о визгливых младших сёстрах. Удача больше нужна не Рут, и не отцу, и не младенцу, а матери, говоришь, что все будет хорошо, и вы разбегаетесь, она — в больничные туннели, ты — в бескрайние развлечения с богом. Он работает до шести, точнее, работаешь ты, — накладываешь салат, мажущиеся усы вареной свеклы чиркают по пластику, а лицо у женщины по ту сторону прилавка серое, выжатое. Бог на таких не смотрит, ему нужны загорелые, в топиках, одна сидит на задворках палатки и болтает ногой. Треплет языком, трёт слова на тёрке, так проходит день, получаешь плату — порцию панировочного котлетного чуда, и ту же варёную свеклу в контейнере, «это поешь перед сном, малыш, а пока давай займёмся чем-нибудь интересным».
И вы занимаетесь, у вас куча занятий, всё не переделаешь, не перепишешь на бумагу, вместе до острой ломоты в костях и нешуточной темноты — по лесу на велосипедах, называешь Рут самой большой звёздочкой на йогуртовом небе, — так она называет небо, — хочешь расцеловать ей руки и щёки за возможность провести сотню секунд с ним, она пожимает плечами. Вы катаетесь, от крутых склонов до пробуравленных корнями деревьев, заросших травой троп, горки раздевают рты и высовывают песчаные языки, заезжаешь на них, а бог ведёт велосипед рядом с собой. Вы съезжаете в широкие застывшие колеи, зелёную бородку между ними можно расчесать сандалией, ещё можно отпустить прорезиненную ручку и сбить капли воды с листьев молоденьких лип.
Ты рассказываешь, почему Рут забывает про велосипед: у Маргарет что-то не ладится с дыханием — не удивляешься, думаешь, что младенцы, — фиолетовые, неземные, — дышат только вакуумом, бог смеётся и говорит, что ты слишком мало знаешь о младенцах. Вы собираете в огромные плотные мешки стеклянные бутылки и отсыревшие пустые пачки сигарет, выбрасываете их, добродушные старушки хвалят вас, — какие папа с сынком молодцы! — не забываешь о скрипящих колёсах и растёрзанных телах, но на миг это отодвигается — твой бог не ездит на машинах. Ему это не нужно — живёт рядом с палаткой, площадка у дома устелена квадратной плиткой, чистенькой, по ней цокают каблуки и шаркают сандалии, удобно выезжать на велосипеде.
Дома у него тепло и уютно, мебель не ставит подножки и не рассыпается в труху, бог угощает: взбивает белки с сахаром, запекает в духовке, — золотистый нагарный чад, — в тебе тает безе и подпитывается всеобъемлющая любовь, ты сам растекаешься, протыкая зубами липкое и приторное. Вы пьете чай, тот свежо пахнет травами, он осматривает твои позолоченные синяки и говорит, что стоит только пискнуть, — и люди в строгих пиджаках упрячут Тильду подальше, а тебя поближе, — верещишь «нет, нет!». Приюты представляются тебе монстрами, они скручивают и пожирают стальными зубами, там не спрашивают, боишься ли автобусов, — там садят в жёлтые кишки на колесах с надписью «kids», и ты можешь только молчать. Там со всеми так, как с Рут сейчас — принеси, приготовь, вымой, ты же взрослая девочка, можешь помочь маме, если ей плохо. Бог то ли понимает, то ли решает, что это выходит из его компетенции — она начинается на велопрогулках и заканчивается стонущими дамочками в шортах.
Встречаешься с Рут укромным вечером, она уставшая, в мокром фартуке, ей нельзя выходить за забор, вдруг маме или Маргарет станет плохо, что-то понадобится, или они захотят её увидеть, — как последнее может захотеть, а главное выразить младенец не понимаешь, Рут наверное тоже. Она стоит, обвивая чёрные железные прутья, прутья обвивают её, а ты рассказываешь про бога и про лес. У бога половина лица синяя, её ест щетина, а лес переливается рыжей старой хвоёй, тёмными и тяжёлыми, как ртуть, озерками, гибким хвощём, — плетешь из него венок, крепкий, жилистый, не пёстрый и даришь Рут, та устало склоняет голову. Говоришь, эта плата за велосипед, Рут машет ладонью: «в ближайший год можешь не возвращать, мама точно кататься не собирается».
Про лес ещё много что можно рассказать — он берёт тебя под своё крыло, понимаешь, бог тут не причём, — он только проводник, и то недалеко, но у него есть еда, вода, приятный голос и теплые поглаживающие руки, а не сухие ломкие ветки. Лес машет крылом, в лесу гремит гроза, лес дышит, надрывая сотню лёгких, — поросших муравейниками смолистых мешков, — лёгкие раздуваются под тобой, склеиваются в одно, ты чувствуешь, как от дыхания леса позвякивает велосипедная рама. И не хочешь об этом рассказывать, это слишком интимно, как говорят женщины, пока их не подминает под себя бог.
К вам подбегает кот, незаметно крадётся вдоль забора, тёплое инопланетное существо, такой же чёрный — ожившая и упитанная балка. Рут норовит дёрнуть его за хвост, ты пропускаешь на колени, забор выпирает наружу животом, Рут пинает изогнутые прутья. И сандалии, и носки те же самые, как тогда, на белом ковре, среди музыки и конструкторов Лего, только теперь ничего не связывает руки — ни твои, ни Рут. Время здесь идёт слишком быстро, а в лесу, кажется пропадает, ты узнаешь это на следующей прогулке. А пока закатное солнце позолачивает кошачью шерсть, и чёрные усы превращаются в огненные, тебе пора отпускать кота, прощаться с Рут и идти не домой, а в дом.
Это дом, усыпанный ненужными вещами, с разломанным крыльцом и прохудившейся крышей — в ней живут птицы с большим зобом, зимой наедаются забродивших ягод и валяются пьяными по всему двору, а в дыре на крыльце давным-давно живёт енот. Юркий, пугливый, он полощет лапки и кусочки хлеба в молоке, ты видишь его в дверном проёме, сквозь свет ванильного утра. Тонкий слой мха обнимает перила, енот сигает щель, взмахнув хвостом. Или тебе это снится: он ловит стрекоз и смешно ест, дёргая носом-пуговицей, Тильда ломает стул, углубляя трещину, убивая своих фантомов, заклиная: «сдохни, сдохни, сдохни!». Она отбрасывает стул, — лакированные щепки, — и поворачивается к тебе, лицо в саже, в крови из носа, ты кричишь, заросли около забора и подушки исправно глушат крик.
Ненужные вещи, сломанные предметы больше принадлежат дому и фантомам, чем тебе или Тильде, вещи прилеплены к стенам, громоздятся в шкафах, ржавеют, иссыхают, теряются, ведут собственные жизни, среди липучек для мух и мумифицированных тараканов. Ты знаешь про фантом папы, и, может быть, покойной бабушки, не спрашиваешь Тильду о ней, — вспоминаешь лицо в саже и кровь, ходишь на цыпочках. Пока Тильда спит — можно любоваться фантомами, грызть рафинад и заботливо упакованный салат: сбагренная маслом капуста с кукурузой или отварная свёкла вместе с корейской морковью. Ешь, наслаждаешься, ближе к ночи просыпаешься, — опять больно, опять идти, соскребая эмаль с зубов, бояться хлопнуть стульчаком или крышкой унитаза.
А утром ехать на площадь, слегка позвякивая рамой, чувствуешь, что что-то не так, и это не потому, что приезжаешь немного позже. Палатка сдана арендаторам, и бога больше нет, есть только бензиновый дух, — он предаёт велосипеды и тебя, или только делает вид, что соглашается с твоим лепетом? Небо раскалывается грозами, из него брызжет молния и град, из тебя слёзы, знаешь, что скоро забудешь, простишь, может быть, поймёшь, но пока боль проходит насквозь. Мечешься, ищешь, спрашиваешь, но никто не слышит и не видит, не обращает внимания, — ну приезжает грязная фура, ну уезжает он на ней, может, с женщиной в фиолетовых шортах, тебе-то что, мальчик? Остервенело и резко крутишь педали, сердце срывается с сахарных нитей и мелит их в решетку, в битое стекло, — Тильда кидает что-то в окно, осколки пропахивают газон, отворачиваешься от дома и бежишь в лес.
Он, как ангел, является тебе во снах, освещает щёки, стирает слёзы с румянца и мозоли на стопах. Лес впускает в свое нутро, пахнет анисом и косым дождём, манит черничниками с крупными ягодами. Срываешь дикую малину, закусываешь обиду, лес глушит всхлипы разросшимися папоротниками, слипается в одно большое, зелёное, время тянется жвачкой, — арбузовой, со сладкими крупинками, — у тебя остаётся совсем немного, три подушечки. Ты топчешь молодняк, не замечаешь тополей, у тех из зрачков в треугольных глазах тянутся сухие ветки, не боишься, если они и наблюдают, то не за тобой, упрямо идёшь вперёд. Чавкая грязью, поскальзываясь в незастывших колеях, держась за кусты, — не замечаешь мелкие листья, это шиповник, отдёргиваешь саднящую руку. Время не лопается, во времени нет кислорода, но ты находишь чем дышать — откуда-то дует, идёшь на ветер, он завывает в ушах, хочется выть с ним.
Вытягивать заунывное, печальное, по плечу проходится тонкий острый сук, ты вскрикиваешь, сваливаешься кувырком. Колени горят, ты шагаешь, но медленно, — слишком большая скорость, педали почти не крутятся. Это время, оно возносит всех наркоманов и дипломатов, и комбо из этих двоих, они развязывают галстуки и протягивают руки к безвременью, — коллеги Тильды заливаются порошками сколько хотят, бьют зелёные бутылки, Тильда мечтает погостить у них, отворачиваешься. Время давит орехи, стеклянные шприцы, глиняные черепки, заканчивает биение сердца, — папа, горелые шины, — и начинает снова, — Маргарет, детская присыпка. Время обвивает тебя и закручивается в воронку, сжирает дерево и куст яркой ягоды, — такой женщины красят губы и опускаются к богу, тыкаясь между ног, размазанная помада доходит до ушей.
Ты — всего лишь уборщик, и никем кроме него не бываешь, даже после велопрогулок и шуток, «эй, принеси ещё лимонада со льдом и не стесняйся её!». Говорит ли он такое, говорит ли это кто-то из ухажёров Тильды, или в смертельной обиде сочиняешь это сам, размазывая слёзы, а щёки цвета ядовитой рыжей ягоды, время расплющивает её. Лес помогает тебе, через воронку сипло поёт ветер, ни грязных комнат, сверкающих иглами, ни божественных предательств. Ты надеешься, что за воронкой будет кто-то, кому можно рассказать, кто-то новый, не из фантомов и склеенных семей, он старше, опытнее, вырывающий ногти, но добивающийся цели. Ты расслабляешься, воронка кошачьей походкой проходит по плечам, временное чудо поселяется внутри, — тебе очень нужны чудеса, — и медленно открываешь глаза.