Привет, Дом
30 декабря 2013 г., 17:48
Социальный работник придерживает меня за плечо, и правильно делает. Мой путь, как геометрический отрезок, ограничен точками, такими, как фонарный стол, будка таксофона, низкая ветка дерева, косяк железной двери моего подъезда. Моего? Могу ли я все еще считать этот подъезд, этот спуск в подвал и лестницу своими? Я не спрашиваю об этом социального работника. Просто покорно иду от одной точки до следующей.
Врачи говорят, что координация восстановится, что вестибулярный аппарат будет работать лучше, но меня, готовому на каждом шагу выблевать свои внутренности, неуверенному в том, где точно находятся пол и потолок, сглатывающему слезы, в это слабо верится. Как соплю между пальцев, я мусолю в голове мысль – теперь я инвалид, теперь я ущербный, убогий, неправильный, полу бесполезный, ненужный, мешающий. Мусоровоз теперь зачерпнет меня своим ковшом, и отвезет в интернат, забитый парашей вроде меня.
Я вдруг хочу спросить социального работника, какое сейчас число. Так я бы мог узнать, сколько времени провел в больнице. Мне почему-то так и не сказали. Или говорили? Я никак не могу вспомнить, и, теряясь, я прихожу к тому, что забыл, какого числа мой голову разбили. Деревья стояли голыми, но снега не было. Или он только выпал? Или уже почти стаял? Или?.. или?..
- Альберт, тебе нехорошо? – социальный работник чуть ощутимо сжимает мое плечо, и я понимаю, что стою посреди лестницы, так и не дойдя до второго этажа, того самого, где я жил. Меня окатывает страхом, странным, непонятным, но все же привычным, и я лепечу, как маленький ангел:
- Извините. Со мной все хорошо.
Подъезд я помню четко – например, облупившееся белое на зеленой краске пятно, всегда напоминавшее мне обезглавленного зайца. Заяц он не просто так, а потому как его голова «валяется» на противоположной стене, прямо над пепельницей, и к ней тянется черно-желтый шлейф, прораставший тут годами и блоками непотушенных сигарет. Бля буду, я могу закрыть глаза и увидеть каждое ругательство, нацарапанное ключами на побелке. Все трещины, пятна, выбитые из кладки фрагменты плитки – все это я помню, куда ярче и тверже, чем сегодняшнее утро в больнице.
Социальный работник открывает дверь квартиры отцовским ключом и, пройдя вперед меня, шарит по стене рукой, ищет выключатель.
- Шнурок справа от двери, - подсказываю я, и через мгновение прихожую заполняет жидкий, грязный свет тусклой лампочки, никогда не знавшей плафона.
В первый десяток секунд спина социального работника занимает весь мой обзор, но, наконец, сопровождающий отходит, и я вижу некогда свою квартиру, ту, в которой я вырос. Мой взгляд не зацепляется ни за что, пока не натыкается на угол, где прихожая загибается, становясь коридором. И нет в этом грязном углу ничего особенного, кроме красно-бурых пятен краски. Интересно, кто и зачем разбрызгал ее в коридоре, залил ей угол, стену и даже пол? Никогда не видел, чтобы полиция в кино так делала. Не представляю, кому это могло понадобиться…
Это не краска. Не краска. Не краска. Не краска. Это…
Я задыхаюсь, и голова болит так, будто ее прямо сейчас, удерживая за волосы на загривке, бьют об этот угол.
Это не краска. Это кровь. Кровь. Она вся моя. Вся из меня.
- Альберт!
Я не успеваю упасть – социальный работник подхватывает меня, и моя голова повисает, перекинутая через сильную руку сопровождающего. Горло жжет желчью, и все, что оказывалось во мне с самого утра, брызжет из моей головы потоком на пол. Я должен сказать, должен объяснить, и, захлебываясь рвотой, я кричу про краску, и про то, что это я сам споткнулся, налетел на угол. Социальный работник должен знать – папа не виноват, папа никогда не бил меня.
Рука сопровождающего успевает погладить меня по спине, прежде чем та ломается судорогой, и я проваливаюсь в новое, незнакомое состояние. Кажется, кто-то заложил бомбу в моей голове, и она взорвалась.
Когда мы садимся в машину, мне больно, и это ощущение перетирает меня на своих зубах. Я не чувствую ничего, кроме боли и слабости, такой, словно несколько десятков человек били меня ногами, и каждый по голове.
Я урывками помню, как бился в припадке, как сидел на кухне и пил воду, стакан за стаканом, как собирал вещи, точнее, тыкал пальцами на шкафы и ящики столов, в которых могло оказаться что-то нужное. Когда мы с социальным работником вышли в прихожую, он своей спиной закрыл от меня ненавистный угол, наверное, боясь того, что называют страшным словом «рецидив». Или нет? Я не помню.
Мы едем уже очень долго, и моему сопровождающему приходится то и дело останавливать машину. Первые два раза я, приоткрыв дверь, стравливаю на асфальт, в третий отхаркиваю желчь, а во всех остальные только болезненно кашляю. Мне, признаться, уже все равно, куда везет меня этот мусоровоз, лишь бы дорога поскорее закончилась, лишь бы под моей задницей не тарахтела машина, а в салоне так нестерпимо не пахло бензином.
Через час дороги я начинаю плакать, а потом и вовсе выть. Социальный работник, не отпуская руля, говорит со мной через зеркало заднего вида, просит успокоиться, обещает, что все будет хорошо, и в новом доме (это он так называет интернат для бракованных детей) обо мне позаботятся. Он рассказывает мне о друзьях, которые у меня будут, о безопасности, о выздоровлении и о прочем дерьме, в которое я не верю. Он говорит лишь бы не молчать, а я вою лишь бы поскорее доехать, прорываясь сквозь пробки до нужного городка.
Первое, что я делаю, выйдя из машины – я падаю, споткнувшись, и не успев успокоиться, начинаю плакать. Социальный работник, уже, кажется, порядком уставший, помогает мне подняться, и доводит до дверей, нажимает кнопку звонка.
- Потерпи еще немного, Альберт.
Я киваю, потому что терпеть Альберт умеет лучше всего. И пока мы, приехавшие не по расписанию поздно, ждем того, кто откроет нам дверь, я вскидываю голову и вижу довлеющее над нами трехэтажное здание, серое, странное и какое-то удивительное жилое. Я представлял его себе похожим на помойку, на склад списанных товаров, на заброшенный дом, где я играл каких-то пару месяцев назад… или полгода… или год… нужно все-таки спросить, какое сегодня число.
Замок щелкает, и незнакомый мужчина пропускает нас внутрь здания.