Солнце (спустя четыре года и шесть месяцев)
13 октября 2022 г., 23:53
Примечания:
Идею подала и придумала моя Настя, моя задача была лишь в исполнении.
Спасибо
Сначала это даже почти не больно.
Почти не страшно.
Те, кто говорят, что сделать первый шаг — самое трудное, ебучие пиздаболы.
Потому что первую сотню шагов сделать легко; первую тысячу, первые сотни тысяч — запросто.
Потому что самое трудное — заставить себя не развернуться, не побежать обратно.
И Сугуру засыпает с мыслями о прошлом, мыслями сладко-болезненными, такими, что нутро выгрызают тоской и обидой, оставляя за собой лишь фарш из внутренностей.
Вот так Сугуру шагает теперь оболочкой, каким-то подобием человека, фаршированным собой.
И, вроде, есть цель, есть средства по ее достижению, есть девочки, что стали маленькими солнышками, единственным светом во всей гребаной жизни.
Двух солнышек не хватает, чтобы осветить всю съедающую тьму.
Света двух солнышек недостаточно, чтобы хотя бы на йоту приблизиться к свету Солнца, которого Сугуру теперь не знает.
Который когда-то видел ещё видящими глазами, ощущал ещё живым нутром, чувствовал ещё мягкими пальцами. Обжигающее внутренности Солнце, горячее-горячее и теплое-теплое, согревающее, заставляющее временами сгореть, но всегда восстать. То Солнце светило так ярко, что Сугуру прикрывал глаза, но все равно слеп, что он до сих пор не уверен, восстановил ли зрение во всепоглощающей тьме.
Если Сугуру все ещё слеп…
Что ж.
Тогда это объясняет, почему он здесь, почему в его кровати оказывается груда случайных, абсолютно пустых шаманов и шаманок, что служат расходным материалом, средством выражения затопившей Сугуру жестокости.
Каждый секс — почти случайность.
Каждый секс — грубые касания, грязные и сухие поцелуи и сильная, жёсткая хватка, мерзкие слова и переходящие в жестокость толчки.
Но каждый секс — попытка себя немного спасти, немного сберечь, чуть-чуть оправдать.
Почувствовать власть, значимость, почувствовать, что контролируешь, что ты — тот, кто наверху, кто сверху.
Ты — тот, кто управляет, кто раздаёт указания, чьё мнение единственно верное.
Это приносит лживое удовлетворение, искусственно выстроенное самомнение.
Комплекс неполноценности всегда затыкается нарочитой короной на голове.
Сугуру натягивает муляж превосходства, выставляет себя выше всех нешаманов, всех обезьяньих отродий.
Когда на самом деле тот, кто ниже, кто проиграл нешаману, кто побежден обезьяной — он.
Корона косится, грозит свалиться с неровного, обглоданного мыслями черепа, и Сугуру ловит ее прежде, чем произойдёт необратимое.
Прежде, чем вспомнит, что его реальность теперь — искусно сделанная подделка.
И корона на голове — пластиковая.
Она ломается с еле уловимым касанием, трещит под жестокими касаниями самого Сугуру.
Потому что настоящую корону уже заняли, и хочется сжать челюсть до хруста, когда вновь приходит понимание, кто ее занял.
Кто настоящую корону отнял.
Сатору теперь — чуть ли не Будда.
Сатору — около Бога.
И пока Сугуру организовывает культ, подчиняет себе шаманов, чтобы хоть каким-то образом, пусть тошным, пусть мерзким и эфемерным, но все же почувствовать собственное превосходство, собственную исключительность, доказать себе правильность и самостоятельность суждений…
Вокруг Сатору культ строится сам.
Вокруг Сатору — весь гребаный, побитый, но, сука, все ещё стоящий на своих кривых, сломанных лапках шаманский мир.
И вокруг Сатору…
Когда-то был Сугуру.
Мысль оседает на черепной коробке пеплом — жжется.
Мысли о Сатору продолжают жечь, даже когда ушёл, отрёкся, даже когда сделал сотню шагов от — все равно тянет к.
Все равно хочется развернуться на сто восемьдесят и побежать в противоположную сторону.
И Солнце — жжется.
Солнце оставляет на коже, на внутренностях ожоги, порой несовместимые с жизнью.
Чем ближе к Солнцу, тем быстрее догораешь.
Сугуру от Солнца сбежал и почему-то все равно сгорел.
Почему-то получил ожоги, куда сильнее, почему-то именно тьма жжется невыносимой, тупой и ноющей болью.
Мрак глубоко прокусывает ноги, и кровь сочится ручейками и водопадами, и мрак ловит своими цепкими, когтистыми лапами кисти рук, и затягивает к себе, тянет за собой, и тянет, и тянет.
Сугуру пришлось подчинить себе тьму, чтобы не было так больно.
Чтобы во тьме все равно погореть, темнотой внутренности выжечь.
Затолкать в себя больше проклятий, что отдают на языке рвотой, чтобы стать сильнее.
Сила всегда требует жертв.
Сугуру вдруг вспоминает, сколько Сатору тренировался: часами, сутками; вспоминает, сколько Сатору после сгибался над унитазом, потому что тело не поспевало за целями и желаниями своего обладателя, потому что Сатору нужно было больше, необходимо было стать сильнейшим.
Сила всегда со вкусом рвоты.
Воспоминания замирают, замерзают в холодном сердце и в глыбах льда сохраняются яснее и четче, воспоминания вечно крутятся вокруг одного, и Сугуру вдруг кажется, что Сатору — его якорь.
Сатору — его яд.
И в то же время, Сатору — единственное лекарство.
Сатору заковал Сугуру в железные цепи тепла и нежности.
Когда знаешь — каково это, нежно, каково это, мягко и тепло…
То утрата ощущается преждевременной смертью.
Сугуру умер не там, с девчушкой.
Сугуру умер, когда от Сатору ушёл.
Когда покинул, добровольно съебался от Солнца на другую сторону земного шара, чтобы успеть обжечь тело прохладой, но Солнце за Сугуру не последовало.
Но Солнце осталось там, в недоступной для поглощённых тьмой месте, и светит оно теперь другим, совсем Сугуру незнакомым.
И под Сугуру вереница незнакомых, манекенных шаманов и шаманок, совершенно пустых и почти случайных.
И сейчас, когда под Сугуру очередная темноволосая, пышногрудая шаманка, якорь все равно обхватывает цепями сердце и тянет за собой.
Сугуру привычно, теперь привычно, жестко касается разгоряченной кожи и почему-то вспоминает, как чувствуется под руками холодная.
Сугуру грубо вдалбливается в девушку, но мозг все равно цепляется за ощущения в другом теле.
Сугуру кусает, клеймит чужую мягкую кожу вызывающе и сухо, а губы все равно находят в памяти ощущение иной, прохладной кожи, покрытой рубцами и обволоченной силой и мощью.
Почему-то в грудной клетке ноет тоскливо и болезненно, и Сугуру это ощущение прячет.
Принимается грубо вдалбливаться в манекенное тело.
Если он не может вытравить Солнце из головы самостоятельно, то будет выжигать другим доступным ему способом.
То попробует сотней пустых касаний перекрыть ожоги Солнца.
Выжечь Солнце настолько же реально, насколько возможно из Сугуру всю тьму вытравить.
Шумный, сбитый выдох выбивается из чужих легких, за ним следует несдержанный гортанный стон, и Сугуру вновь пытается закрыться, спрятаться.
Но сквозь закрытые двери, в щелочку дверного замка проглядывают лучи Солнца.
И Сугуру вспоминает, как неприкрыто, абсолютно бесстыдно и честно хрипел и стонал Сатору, как тому приходилось закрывать рот ладонью, чтобы соседи в общежитии не услышали, как Сугуру всегда нравилось чужие сбитые выдохи слышать. И он слушал, и слушал, и слушал, и чужой руки ласково касался своей, осторожно выпутывал ее из чужого рта, отодвигая, и сцеловывал заглушенные хрипы губами, и глотал чужие стоны собственным ртом.
И тысячи стонов, которые слышал Сугуру, никогда и близко не подойдут к тем, что удавалось услышать, выхватить, когда Солнце забредало к нему в комнату.
Тысячи поцелуев, технически к идеалу приближенных, технически куда более верных и правильных, никогда совершенством не станут.
Потому что совершенны были лишь те аккуратные, осторожные и нежные, такие тёплые-тёплые, что Сугуру всегда желал ещё, желал больше, но никогда об этом не говорил.
Сугуру вообще мало говорил.
Теперь жалеет.
И под Сугуру всегда темноволосые, пышногрудые шаманки, всегда темноволосые, стройные шаманы, чтобы сознанием не цепляться за образ светлый и чистый, чтобы не осквернять Солнце даже в мыслях.
Разве может тьма осквернить собой своё Солнце?
Сугуру толкается резче и сильнее — чувствует превосходство. Он контролирует и ведёт, он всегда исключительно сверху, потому что единственным, кто был над Сугуру, кто был сверху — им был Сатору.
И теперь Сатору над Сугуру во всех гребаных смыслах. Сатору — Бог, Сатору — сильнейший.
И хоть куда чаще именно Сугуру был тем, кто сверху.
Он почему-то все равно тот, кто так и остался внизу.
Кто остался под.
Под сильнейшим. Под Богом.
Ведь тьма всегда — лишь тень от слепящего Солнца.
Сугуру целует сухо, резко и грубо, а в голове прокручиваются поцелуи осторожные, нежные и тёплые, на которые Сугуру тогда еще был способен.
В голове всплывают воспоминания надтреснутых губ, которые Сугуру зализывал, и в жесте не было ни капли пошлого.
И в касаниях не концентрировалось лишь желание, тогда там была осторожность, было желание, но только сохранить.
Сугуру вспоминает, каково это — целовать Солнце, каково это — освещать внутренности светом.
Вспоминает, как мальчишка-Солнце целовал его с надрывом и потребностью, с монолитной, распарывающей грудь нежностью, целовал так, будто завтра не существует, будто кроме Сугуру в его ладонях во всем мире лишь пустота.
Теперь пустота в холодных ладонях мальчишки-Солнца.
Теперь пустота внутри Сугуру.
Пустоты заполняют болью, заливают грубостью.
И Сугуру продолжает толкаться резко, грубо, почти жестоко сжимая чужие запястья у изголовья кровати.
И взгляд вдруг цепляется за светлую ресницу в уголке глаза манекенной, совершенно пустой шаманки, и сердце вдруг сбоит.
Болит.
И сердце вопит так, что Сугуру хочется согнуться пополам, что хочется уже подчиниться сжирающей тьме, позволить себя поглотить, лишь бы забыть Солнце.
Забыть ощущение тепла и жара, забыть мягкие, ласковые и нежные касания, потерять вшитый в мозг образ, себя, все, что держишь в руках, потому что раньше Сугуру держал в своих руках Солнце.
Теперь в руках Сугуру только горстка собственного пепла.
Сугуру никогда не представляет на месте манекенных шаманов и шаманок Солнце.
Ведь Солнце не про пошлость, не про грубость и жестокость.
Солнце теперь — не про Сугуру.
Но на секунду, всего на мгновение Сугуру цепляется сознанием сильнее, и взгляд его припаян к светлой ресничке в уголке прикрытых глаз, и мозг, обнаруживший брешь, сбоит вместе с сердцем.
И на секунду, всего на мгновение Сугуру кажется, что под ним его Солнце.
Грубые движения предательски не выходят; мерзкие, сухие и наглые укусы не получаются.
И весь Сугуру трещит по швам, цепляясь сознанием, чернеющим взглядом, нутром за одну маленькую белёсую ресничку.
И на секунду становится страшно.
До тремора рук, до округлённых глаз и поджатых бровей.
Страшно так, как не было страшно никогда во всей гребаной жизни.
Как не было страшно от Сатору уходить.
Первые сто шагов — просто.
Первая тысяча шагов — запросто.
Но сейчас Сугуру так близок к развороту на сто восемьдесят.
Сатору — его якорь.
Сатору — его яд.
И стрихнин заливается в глотку, потому что ядовит Сатору только в остаточных, ускользающих воспоминаниях, которые Сугуру заточает в ледники сердца, чтобы сохранить подольше, за которые так отчаянно цепляется в одинокие ночи, которые вытравляет из головы в те ночи, когда не один.
Выходя из кромешной тьмы, даже луч света слепит и заставляет прикрыть глаза.
Сугуру был во тьме вечность, Сугуру тьмой стал, и вот.
Светлый луч, белёсая маленькая ресничка на чужих глазах.
И страшно.
До трясущихся пальцев и невыверенных движений страшно.
Сколько бы Сугуру не выбирал темноволосых, худых, пышногрудых, сбежать от Солнца никак не выходит.
Оно ловит Сугуру в одинокие, казалось бы, абсолютным мраком пропитанные ночи, догоняет даже в маленькой беленькой ресничке в уголке чужих прикрытых глаз.
Сугуру никогда не представлял Сатору на месте манекенных, всегда темноволосых шаманов и шаманок.
«Никогда» на полной скорости влетает в беленькую ресничку в уголке глаза.
«Никогда» разбивается.
И Сугуру останавливается.
Потому Сугуру никогда не сможет причинить боль своему Солнцу.
Примечания:
Спасибо, что все ещё тут, я сгибаюсь под какими-то монолитными бетонными плитами учебы, но продолжаю появляться, когда есть время, потому что мне нужно.
Надеюсь, вам нужно тоже.