...что по итогу застревает солью в глотке
28 октября 2022 г., 22:51
Цзянь возвращается. Делает это снова.
И снова.
И снова.
При этом и сам не зная, зачем.
Но – он все же возвращается и поначалу раз за разом пытается отыгрывать себя прежнего; скорее по инерции, чем осознанно. Натягивает на лицо легкомысленную улыбку – выходит тень оскала; выдает идиотские шутки автоматной очередью – выходит чернушное дерьмо, рикошетящее только в него самого.
Гуаньшань смотрит невпечатленно. Равнодушно. Лишь со слабым отголоском холодного интереса – мол, что еще сможешь выдать, зверушка диковинная? На сколько еще тебя хватит?
При этом ни заткнуть Цзяня, ни прогнать его даже не пытается.
По итогу Цзянь сам затыкается.
Все происходит как-то очень внезапно для него самого. Просто в один из дней Цзянь вновь заявляется к Гуаньшаню на работу – даже не из-под Тяня, сомнительный успех. Обычно приходит он в районе полудня, и обеденный перерыв Гуаньшаня оба проводят на заднем дворе, где один давится сигаретной смолой, второй – вливает в себя черный кофе.
Этот раз исключением не становится.
Ну.
Почти.
Потому что в руках Гуаньшаня бумажного стаканчика сегодня нет; все, что он делает – это смотрит прямиком перед собой, упираясь затылком в кирпичную стену и засунув руки глубоко в карманы. На стоящего бок о бок с ним Цзяня внимания Гуаньшань при этом не обращает – не выказывает ни отвращения, ни презрения к тому факту, что он вот здесь, совсем рядом, рукой подать.
Но при этом каким-то невероятным образом и не игнорирует его существование. Демонстрирует едва уловимыми жестами, периодически встречающимися взглядами, что да, он прекрасно помнит – Цзянь маячит в зоне его видимости, прилип надоедливой жвачкой к его орбите.
Это странно. Непривычно.
Пугающе.
На плечи им тяжело рушится тишина – и Цзянь уже открывает рот.
Даже будучи мелким пиздюком, тишину он выносил плохо. Все пытался забить эфир тупыми разговорами, тупыми шутками, тупым собой. Ему всегда казалось – в тишине можно понять слишком многое. Тишина может наглядно продемонстрировать, что за тупыми разговорами и тупыми шутками скрывается что-то похуже. Скрывается тот факт, что Цзянь – ничтожество.
Абсолютное, жалкое, раздражающее ничтожество. Ничего из себя не представляющее. Ни на что не способное.
Вечно цепляющееся за Сиси, который прикрывает своим плечом.
Теперь же…
Ну, теперь тишина стала одним из главных страхов Цзяня.
Потому что тишина с Сиси – это его равнодушие, его отвращение. Это – прошлое, которое давит многотонным прессом, вместе с тем не давая до себя дотянуться. Это – настоящее.
Тошнотворное, гнилостное настоящее, где между ними – тысячи пропастей и тысячи световых лет.
Потому что тишина с Тянем – это секс. Горький, пустой секс, оставляющий после лишь омерзение и желание под душем соскрести с себя кожу вместе с налипшей на нее грязью. Секс, во время которого они думают о других. Представляют себе других.
Пытаются дотянуться до других, которым нет до них дела – но на которых закольцована их собственная жизнь.
Потому что тишина с самим собой – это пустота.
Это отвращение.
Это ненависть.
Если раньше компания лишь себя давалась Цзяню плохо – то теперь он попросту не в состоянии с собой наедине оставаться. Он включает телевизор на полную громкость бессонными ночами, лишь бы заглушить черноту у себя внутри. Он громко скрипит половицами, хлопает дверьми, включает воду на полную – только бы напомнить себе, что эта мертвая тишина мертва только для него одного, а на самом деле он все еще материален, реален; он не призрак, лишь блуждающий по миру живых.
По крайней мере – не физически.
И он идет к Сиси – и доводит его до края, лишь бы прогнать тишину, лишь бы уловить хотя бы отголосок его эмоций, лишь бы самому хоть что-то почувствовать.
И он идет к Тяню – и пытается дотянуться до чего-то живого внутри себя, пока тот втрахивает в матрас, грубо, жестко и бездушно; пытается ощутить хотя бы тень боли от того, насколько омерзительно все, между ними происходящее.
Насколько омерзителен он сам.
И он идет к Гуаньшаню.
Сейчас.
И тишина – вот она. Тоже сейчас. Клыкасто кусает за пальцы, затягивается на глотке удавкой. Доводит до животного ужаса – не эмоция, так, инстинкт. И Цзянь уже судорожно перебирает в своей голове, какую бы ерунду ляпнуть, цепляется за образы-слова-мысли, лишь бы эту тишину разбить…
Но дело вот в чем.
Когда дело касается Тяня – Цзянь пытается быть никем. Куклой – без эмоций, без души; хорошо, что ни эмоций, ни души не осталось, так что это совсем несложно.
Секс – вообще штука довольно простая, если к ней не прилагается багаж из такого дерьма, как чувства. Правда, у них с Тянем прилагается багаж из прошлого и из оглушительной потребности в других людях.
Но это уже совсем другой вопрос.
Когда же дело касается Сиси – Цзянь пытается быть собой прошлым. Более простым. Более цельным. Более живым – хоть немного живым. Насколько у него получается…
Ну, опять же.
Это совсем другой вопрос.
Вот только кем ему быть с Гуаньшанем – Цзянь не знает. Кажется, Гуаньшань ничего от него не ждет. Кажется, Гуаньшань не испытывает ни отвращения, ни презрения из-за присутствия Цзяня – из-за самого факта его существования.
И Цзянь не знает, что с этим делать.
Он понимает, как вести себя с Тянем и Сиси – потому что знает, чего те от него хотят; на самом деле, сильнее всего они хотят, чтобы Цзяня исчез – но мир дерьмо и хуй вам, а не исполнение желаний. Так что по итогу Цзянь попросту выработал модель поведения для каждого – исходя из того, кем оба его видят. Даже если эта модель отвратительна по своей сути, даже если она жрет, разрушает изнутри.
Вот только – есть ли у Цзяня еще, что рушить?
Так что – нормально.
Можно вывезти.
С ними – можно вывезти в рамках той войны, которая все еще иногда гремит отдаленными взрывами на внутренностях Цзяня. Можно вывезти в рамках того разрушения, которое уже накрыло его изнутри.
Но.
Как вести себя с Гуаньшанем?
С Гуаньшанем, который не прогоняет, не игнорирует, не обдает отвращением.
С Гуаньшанем, который не смотрит так, будто существование Цзяня – самая большая трагедия в его жизни.
С Гуаньшанем, который больше не «Рыжик» – и которого, как Цзянь с удивлением понимает, так просто оказалось начать называть по имени, даже мысленно. Так просто оказалось к этому привыкнуть – хотя отчаянно хватающийся за остатки прошлого Цзянь оставался уверен: это будет стоить ему нехреновых усилий.
Но сейчас они здесь, на заднем дворе. И у Рыжего, теперь ставшего Гуаньшанем, в руках нет привычного черного кофе – а Цзянь вертит в пальцах привычную пачку сигарет.
И рот его открытый уже готов выпалить очередную херню…
…но потом он вдруг закрывается.
Цзянь так ничего и не говорит.
Потому что здесь, рядом с Гуаньшанем – тишина другая. И Цзянь вдруг осознает – он не боится, что эта тишина начнет отдаваться остаточными бахами, вздымающими пепел в воздух и подрывающими руины у него внутри. Не боится, что в этой тишине можно будет физически увидеть все пропасти, пролегшие между ним с Сиси.
Не боится, что в этой тишине однажды на месте Тяня не удастся Сиси представить – и тогда на Цзяня навалится полное осознание того, какую херь они творят.
И тогда Цзянь, давно уже сломанный – попросту развалится у Тяня в руках.
А Тянь брезгливо на эту развалину посмотрит.
Брезгливо ее от себя отшвырнет.
И уйдет.
Уйдет.
Уйдет.
Нет. Тишина с Гуаньшанем ощущается так, как давно уже ничего не ощущалось. Цзянь не в порядке – он не думает, что когда-нибудь будет в порядке. Цзяню не спокойно – он не думает, что вообще помнит, как спокойствие чувствуется.
Но от этой тишины не фонит ощущением того, что это прямой долг Цзяня – ее разрушить. Забить ее чем-то – собой прошлым, собой кукольным – лишь бы только не собой настоящим.
Потому что себя настоящего даже Цзянь не хочет знать – не может выносить.
Разве в его праве требовать такого от других?
Вот только дело в том, что Гуаньшань-то как раз невероятным образом присутствие Цзяня выносит – и при этом не кажется, что это стоит ему каких-то усилий. Что пугает до пиздеца, вообще-то – слишком уж непривычный, незнакомый сценарий.
Слишком уж страшно при разыгрывании такого сценария узнать то, чего узнавать Цзянь не хочет совершенно – самого себя. Но в то же время.
В то же время…
Они стоят там, под бетонным похуистичным небом.
Гуаньшань – взгляд в пространство.
Цзянь – взгляд на Гуаньшаня.
Тишина давит на ребра – но продолжается. Продолжается. Продолжается. Пальцы Цзяня мнут пачку сигарет – он все еще молчит.
И по какой-то причине ничего не собирается с этим делать.
Вот так в их становящиеся рутиной обеденные перерывы приходят изменения. Вот так Цзянь перестает частить уебскими комментариями – и они проводят свои полчаса наедине друг с другом; и с тишиной.
Сначала это пугает.
Затем – удивляет.
Позже…
Позже становится привычным.
Стоит им вернуться внутрь здания, туда, к безликим серым людям – и Цзянь всегда тут же натягивает обратно на лицо маску легкомысленного, болтливого уебана. Эти изменения в нем Гуаньшань никогда и никак не комментирует – он вообще не комментирует ничего из того, что Цзянь творит; ничего из этого не осуждает.
По крайней мере, не вслух.
По крайней мере, никак внешне.
Ничего не меняется в остальной части жизни Цзяня – ни с Тянем, ни с Сиси проще не становится. Не становится проще с самим собой.
По ночам Цзянь все еще врубает громкость телевизора на полную.
Но здесь, рядом с Гуаньшанем, ему…
Не спокойно, нет.
Но – терпимо.
Они молчат – и в этом молчании скрыто слишком много. И Цзянь в этом молчании больше становится собой, чем когда-либо за последние годы – но он не хочет копать глубже; не хочет знать, что это «быть собой» для него значит.
И все же – ему не нужно цеплять улыбку на губы, не нужно пытаться натянуть на себя шкуру себя же пятнадцатилетнего; ему можно быть мрачным, замкнутым, серьезным – каким никогда не был пятнадцатилетий Цзянь. Он и не догадывается, как это, оказывается, много.
Просто быть.
И Цзянь в конечном счете начинает замечать, что Гуаньшань в их молчании тоже становится… будто бы другим.
Собой?
Цзянь не знает.
Но появляются трещины там, где у этого, нового Гуаньшаня теперь – непрошибаемое спокойствие, холод, равнодушие. И из этих трещин отчетливо начинает сочиться усталость.
Тотальная заебанность.
И тени под его глазами, на которые обычно легко не обращать внимания – въедаются ему в веки сильнее, становятся почти физически ощутимее. И жесты его, обычно отточенные резкие – становятся более плавными, какими-то размытыми.
И весь он становится будто реальнее.
Цзянь ничего не говорит. Не показывает, что замечает. Но он думает.
Может, это молчание нужно не только ему самому?
Однажды, когда они уже привычно стоят на заднем дворе – Цзянь достает пачку сигарет. Достает зажигалку. Когда он уже хочет спрятать пачку обратно, сжимая зубами фильтр и собираясь прикурить – то вдруг замечает движение.
– Дай одну, – бесцветным голосом говорит Гуаньшань, чуть шевеля пальцами перед лицом Цзяня – и тот удивленно вскидывает бровь.
Ни разу Гуаньшань ничего не сказал ему по поводу курева – но сам при этом не курил никогда.
Что ж.
Ладно.
Не Цзяню здесь решать, да?
Игнорируя то, как что-то совсем слабо и полузабыто – но тревожно копошится внутри, он послушно вытаскивает сигарету. Передает Гуаньшаню.
Наконец все же прячет пачку.
А затем щелкает зажигалкой – сначала для чужой сигареты. И пока прикуривает сам – Гуаньшань делает первую затяжку.
И тут же закашливается.
Цзянь коротко и каркающе смеется – звук выходит грубый, царапающий, как наждак. Ни следа того легкого веселого смеха, который принадлежал другому, пятнадцатилетнему Цзяню.
О том, как Сиси поморщился бы от этого, нового звука, он старается не думать.
Нынешнему Цзяню нихрена не весело.
Нихрена не легко.
А тем временем где-то там, внутри, рядом со слабым отголоском тревоги, появляется кое-что еще; появляется то самое, которое, как он думал, никогда больше не испытает.
Появляется вина.
Не нужно Цзяню сейчас быть здесь. Не нужно ему быть рядом с Гуаньшанем – с Гуаньшанем, который, каким-то удивительным образом, смог сохранить в себе человека там, где Цзянь до дна опустел.
Не нужно.
Его компания явно ничего хорошего Гуаньшаню не приносит. Вот, курить решил начать – хотя, судя по всему, до сегодняшнего дня в своей жизни ни единой затяжки не сделал.
– Знаешь, тебе совсем не обязательно корчить из себя тут крутого и пытаться произвести на меня впечатление. Мы уже не подростки, так что… – начинает Цзянь с весельем – насквозь фальшивым и отдающим трупным смрадом.
Но так и не заканчивает, давясь словами на половине предложения.
Потому что Гуаньшань бросает на него взгляд – всего один взгляд, слишком тяжелый, слишком проницательный, и этого оказывается достаточно, чтобы Цзянь моментально заткнулся.
Несколько секунд Гуаньшань разглядывает его.
Пристально.
Изучающе.
У пятнадцатилетнего Гуаньшаня, у Гуаньшаня-взрыва, у Гуаньшаня-пламени такого взгляда не было – и под этим взглядом Цзянь ощущает, как горячим воском стекает с лица искусственная улыбка, которую он даже не помнит, когда нацепить успел.
Эта улыбка – чистые инстинкты, выработанные для всего остального мира.
Те самые инстинкты, которые рядом с Гуаньшанем в последнее время все чаще притуплялись.
– Ты же понимаешь, что дело не в тебе да? – наконец, говорит Гуаньшань тихим твердым голосом, глядя на Цзяня внимательно, с хмурой складкой между бровей. – Если я начну курить – то это только мой выбор.
Пепел с полузабытой, зажатой между пальцев сигареты осыпается на асфальт – Цзянь, по ощущениям, осыпается следом.
Он с силой сглатывает.
Наблюдает за тем, как Гуаньшань делает вторую затяжку, – в этот раз гораздо успешнее, – и ощущает себя так, будто его целиком сцапало в капкан; выбраться можно, только перерубив себе глотку.
Как Гуаньшаняь понял?
Как много Цзянь против воли показал ему здесь, в этой тишине?
Отвернувшись, он тушит сигарету о стоящий неподалеку мусорный бак; шумно выдыхает. Перед глазами мутнеет – но Цзянь смаргивает туман, смаргивает пустоту внутри.
На секунду ему кажется, что теперь Гуаньшань знает его лучше, чем он знает себя.
Цзянь прикрывает глаза.
И думает – к черту.
К черту.
– Знаешь, Гуаньшань, людям хочется красивых трагедий, – слышит вдруг Цзянь чей-то сиплый и бесцветный, совершенно безжизненный голос, и не сразу понимает, что это – его собственный.
Тишина рвется под пальцами пергаментом – пергаментом рвется Цзянь.
Но не пытается заставить себя замолчать.
Вдруг понимает – он и сам хочет узнать, что именно собирается сказать.
– Чтобы с пафосом. Чтобы кровь текла эстетично и от смерти веяло романтикой. Но никому не хочется смотреть на настоящую смерть. Уродливую. Гнилую. Никому не хочется видеть вываливающиеся кишки или то, как реки крови мешаются с грязью. Вот и мою разруху никто видеть не хочет, Гуаньшань. Она у меня совсем не эстетичная. Не романтичная. В ней не припрятаны трагичные признания в любви, сделанные на поле боя – на этом поле боя только грязь, кишки и утробные крики отчаяния. Не героичное самопожертвование, а мольбы спасти, которые никто не услышит. Или услышит – но пройдет мимо, сделав вид, что нет. И я не могу винить других за то, что им это не нужно. Я бы сам добровольно такое не выбрал.
Цзянь не знает, откуда эти слова берутся. Цзянь не знает, как долго они в нем копились. Цзяню кажется – их говорит кто-то совершенно не знакомый, чужой ему. Но, может, в этом вся суть.
Чужой незнакомец – это на самом деле тот, кем он теперь стал.
И кого узнать боится.
До этого проваливаясь взглядом в бетонное небо, Цзянь наконец переводит взгляд на Рыжего – и видит, как тот смотрит на него, хмурясь. Явно не зная, что вообще спровоцировало на такую речь Цзяня, до этого всегда либо ебланящего, либо молчаливого.
Хотел бы Цзянь сделать вид, что тоже не знает.
Вот только…
– Поэтому я не понимаю, почему выбираешь ты, – говорит он в конце концов, прямиком в глаза Гуаньшаня глядя; вдруг целиком и полностью осознавая, к чему именно все это вел; по какой причине все это сказал. – Почему до сих пор не погнал меня, если понял обо мне так много. Больше, чем кто-либо до тебя, – и Цзянь ухмыляется – горьким, кривым оскалом прежде, чем закончить. – Наверное, больше, чем я сам.
Хмурая складка между бровей Гуаньшаня становится глубже.
Его губы сжимаются в тонкую острую линию – можно было бы порезаться, если подойти слишком близко.
Не отводя взгляда от Цзяня, что-то внимательно в нем выискивая – Гуаньшань молчит.
Молчит.
Молчит.
А когда говорит – голос его звучит глубоко и шершаво; Цзянь будто слушает колыбельную, перепетую так, что почти рассказанную грубым честным голосом – и этой колыбельной недостаточно, чтобы остановить войну.
Но ее достаточно – всего на секунду.
Чтобы взрывы отошли на второй план, и пришедшая взамен тишина не душила силками.
– Не могу сказать, что действительно понимаю тебя. Я не проходил через то же, что и ты – и даже не знаю, через что именно ты прошел. Но каждый из нас ведет свою войну, Цзянь. У кого-то она менее кровопролитная, у кого почти пацифистская. Кто-то свою войну не замечает – или не хочет замечать. А кого-то она оставляет изломанным гнить в грязи, из которой в одиночку не смогут выбраться даже самые сильные.
На секунду голос Гуаньшаня затихает. Он смотрит на Цзяня так, будто хочет что-то важное до него донести. Будто хочет убедиться – Цзянь услышит.
Поймет.
Следующие его слова бьют точечно под дых, вышибая пепел из легких.
– Ты не один, Цзянь.
Из уст кого-нибудь еще это могло бы прозвучать упреком.
Ты не один такой, Цзянь.
Хватит попусту ныть, Цзянь.
Есть те, кому намного хуже, Цзянь.
Все то, что Цзянь и так уже знает – за что и так себя ненавидит. И потому ему не нужно, чтобы его, блядь, еще и тыкали в это носом, как нагадившего в неположенном месте щенка.
Но Гуаньшань?
В его словах не ощущается упрека. В его глазах нет отвращения.
Он смотрит прямо.
Смотрит твердо.
Смотрит так, будто…
Ты не один, Цзянь.
Тебе не нужно справляться с этим самому, Цзянь.
Даже если не понимаю – я могу протянуть руку. Если ты позволишь, Цзянь.
И от этого куда страшнее, чем от упреков, от презрения, от ненависти. Потому что их Цзянь хотя бы может понять. Может понять отвращение в глазах Сиси, может понять тотальное безразличие, которым фонит от Тяня.
Может понять тот факт, что, когда Цзянь рядом, им сильнее всего хочется одного – чтобы его рядом не было.
Чтобы его попросту не существовало.
Но – это?
Это он, нахрен, не понимает.
Не понимает – и оно пугает даже больше, чем та тишина, которая стала для них с Гуаньшанем рутиной. Та тишина, которой он так боялся – и в которой, как оказалось, нуждался.
До этого Цзянь думал только о себе.
О своей разрухе.
О своих кровоточащих рубцах.
Но сейчас он наконец задумывается – какова война Гуаньшаня? Что скрывается там, за его холодом и его тишиной – что заставило пламя Гуаньшаня ледниками обрасти?
Но сейчас он наконец задумывается.
Через что Гуаньшань и Сиси – Чжань Чжэнси – прошли, когда Цзянь и Тянь исчезли?
Эта мысль бьет под колени железной трубой, заставляя пошатнуться и почти обрушиться. Потому что о последнем Цзянь не задумывался никогда – то ли был слишком эгоцентричным мудаком для такого, то ли попросту себе такое запрещал.
Действительно ли важны детали?
Эгоцентричный мудак он в любом случае.
И вдруг ему становится страшно – до одури, дико страшно; не инстинктом, оголенной эмоцией страшно – что Гуаньшань узнает обо всем, между Цзянем с Тянем происходящем.
Что Гуаньшань – единственный из важных людей, до этого с отвращением не смотревший.
Посмотрит с отвращением.
Что Гуаньшань – единственный из важных людей, до этого не прогонявший, не терпевший присутствие Цзяня сквозь стиснутые зубы, с булыжником в глотке.
Наконец прогонит.
Наконец пожалеет о том, что Цзянь – существует.
Еще совсем недавно Цзянь задумывался о том, чтобы самому все рассказать – и посмотреть, что тогда будет. Насколько громким будет бах. Насколько мощной и масштабной будет взрывная волна.
А сейчас ему при одной только мысли – ужасом пережимает трахею.
Цзянь жаждал эмоций?
Цзянь жаждал что-то почувствовать?
Давно пора бы уже усвоить, что все желания в его жизни воплощаются самым уродливым способом.
Ответа на слова Гуаньшаня – на протянутую руку Гуаньшаня – Цзянь не находит.
Он не представляет, что с этим делать.
Он не заслуживает этого.
Он не...
…он отворачивается – и прячется от проницательного взгляда Гуаньшаня; от знания о нем, Цзяне, которое Гуаньшань обрел.
И Цзянь уходит.
Уходит.
Уходит.
Трусливо сбегает.
Ощущая, как застревает в глотке соль, которой не могут пролиться сухие, пустынные глаза.
Примечания:
продолжение, которого не должно было быть - но оно есть. потому что мне, кажется, надо
вряд ли кому-то еще надо, конечно - но тем не менее