Все до того сложно

R
Завершён
257
автор
Размер:
30 страниц, 8 071 слово, 3 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
257 Нравится 15 Отзывы 44 В сборник

...что по итогу отзывается треском в пустоте

Настройки
Тянь зол. Злость осела на мутном дне его глаз, зацепилась за углы его заостренных скул. Злость – в пульсирующей на лбу венке; в скрюченных, будто судорогой сведенных пальцах; в линии скола рта, где, кажется, один горизонт разбился. Эту злость Цзянь вполне отчетливо видит. А в следующую секунду – уже ощущает ее на себе. Ощущает, когда Тянь набрасывается на него – с тишиной хищника, одним прицельным прыжком равняющего жертву с землей. Ощущает, когда Тянь вгрызается ему в шею – зубами-клыками да с такой силой, что кажется, пробить должен сухожилия и артерии, вырвать кусок сырой плоти. Ощущает, когда пальцы Тяня – те самые, скрюченные – вжимаются ему в бедра до боли и до гематом, наверняка расплывающихся уже на синюшно-бледной коже. Цзянь ощущает – и широко скалится, забираясь ладонями под рубашку Тяня и вонзая ногти ему в кожу так, чтобы до следов полукружий и бисера алых капель, по ним рассыпанных. Цзянь ощущает – физически. Внутренне Цзянь не ощущает ничего. Потому что злость Тяня – мертвая и стылая, она не умеет дышать, не умеет гореть; жизни в ней на сотни и тысячи миль выжженной плоти – ни отголоска. Такая злость не может ничего разбудить – и она ничего не будит в Цзяне. Резонирует с его собственным мертвым нутром – но никак в этом нутре не отзывается, ни эхом, ни отзвуком, ни хоть слабой, тут же затухающей искрой. В этом нет никакого смысла. Этим не отстроить разруху, не слизать с изнанки пепел. Этим даже не добить друг друга – они вот уже месяцами пытаются, но все как-то нихрена не выходит. Может быть, дело в том, что мертвецы не способны убивать, их удел – гнить в земле. За исключением того, что они с Тянем гниют над землей, продолжая истаптывать ее своей сухой имитацией жизни. Какой-то ебучий зомби-апокалипсис на двоих. Два живых мертвеца, которые пытаются то ли прикончить себя друг о друга, то ли нутром друг друга иллюзорно насытиться, пока жаждут совсем иных – вот только пустотой насытиться невозможно. Невозможно пустоту пустотой сожрать. Зомби не убивают других зомби – они убивают по-настоящему живых людей, и Тянь с Цзянем своих людей от самих себя отчаянно спрятать пытаются. Ебаный сюрреал, от которого бежать бы, бежать и бежать. Цзянь не бежит. Цзяню некуда больше бежать. У Цзяня выбор – либо застрять в своем личном аду, в своем пепельном мире, разоренном войной с ее до сих пор раздающимися где-то под ребрами взрывами. Либо застрять в аду Тяня. Второе – проще. Во втором – нет личного, нет нутру нужного, нутру близкого; за вторым можно наблюдать отстраненно, с безликим холодом интереса, стряхивая сигаретный пепел в эту общую бесконечную свалку пепла – колесить по ней вечностями, но так и не отыщется край, за который можно упасть. В чужом аду легче спрятаться от ада собственного. В чужом пепле легче не заметить тот пепел, которым осыпаешься сам. Легче – не значит лучше, но это уже совсем другой вопрос. Так что Цзянь не бежит. Цзянь подается вперед с нуждающимся больным стоном, жадно глотая злость Тяня и крохотной частью себя очень глупо, очень наивно надеясь в этой злости свою панацею отыскать. Но панацею не отыщешь в смерти. А в жизни обоим отказано. Так что по итогу это все, что им остается – синхронизироваться своими черными дырами и прошибать друг другу кости иглами, сшивая их в одно целое, больное и уродливое. Вырывающееся хриплым… Рыжий …когда Тянь утыкается носом Цзяню в шею, на секунду прекращая свои попытки выдрать из нее кусок. И на эту секунду, всего одну ебаную секунду – но скол его губ теряет свою злость, теряет свое отчаяние. Скол его губ – смягчается, будто поломанный горизонт освещает закатом, освещается глухой тоскливой нежностью, которая предназначена тому, кого здесь нет. Кто этой нежности не хочет. А значит, у Цзяня тоже есть секунда. Секунда на то, чтобы закрыть глаза. Чтобы представить себе другие губы. Другие руки. Представить себе другой пепел – не тот, которым нутро выстлано, а которым припорошены русые волосы. Чтобы представить. И выдохнуть ответное… Сиси …и упасть. Упасть. Упасть. А потом Цзянь поднимается. И Цзянь идет в ванную. И Цзянь морщится, глядя на свою истерзанную шею. И где-нибудь в другом мире, в другой жизни; там, где долбоеб-подросток по имени Цзянь И вырос в долбоеба-взрослого по имени Цзяни И, все еще живого, все еще настоящего, не превратившего собственное нутро в побоище – может быть, в том мире эти следы оставлял бы кое-кто другой. Может быть, в том мире они не стали бы отголосками мертвой и стылой злости. Может быть, в том мире у него был бы шанс не морщиться брезгливо, на собственное отражение глядя; был бы шанс щеголять этими метками, как лучшим достижением в своей жизни, а не прятать их под шарфом. Не из-за стыда перед миром. Из-за отвращения к самому себе. Может быть. А может и нет. Может быть, существующая реальность – максимум, которого Цзянь заслуживает. Может быть, другие варианты его реальности – еще хуже, еще страшнее; может быть, они даже сильнее залиты алым. Ведь кому, как ни Цзяню знать эту истину: хуже может быть всегда. Мазнув напоследок по своему отражению пустым равнодушным взглядом, Цзянь выскальзывает из ванной. Проходя мимо кровати, он против воли выхватывает по периферии силуэт Тяня, распластанный по кровати – тот листает что-то в телефоне, закинув руку за голову. И вновь Тянь – совершенство, абсолютное и неоспоримое, каждой своей чертой искусственное. И вновь его лицо – маска из стали и воска, за пределы который не пробивается больше даже мертвая стылая злость. И будто не было ничего. И будто не втрахивал он только что Цзяня в эту самую кровать с холодным остервенением. На секунду Цзянь притормаживает. Цзянь вглядывается. Вглядывается… Ничего не екает. Ничего не вздрагивает. Внутри – мертво и пусто, будто и впрямь не было, будто и впрямь не этим телом Цзяня только что в гребаную кровать втрахивали. И ведь действительно – не этим. В его собственной голове – совершенно не этим. Тянь так и не поднимает взгляда от телефона, когда Цзянь наконец отворачивается, чтобы уйти. Тянь никогда не смотрит, как он уходит. Для Тяня к этому моменту его уже не существует. Наверное, будь Цзянь еще жив – его бы такое цепляло, задевало, кололо. На деле же он не испытывает ничего – даже облегчения. Они используют друг друга. Они друг друга выбрасывают – чтобы потом опять попользованное подобрать, когда ничего другого под руку так и не попадается. Все просто. Все просто – и остановиться бы на этом просто, но Цзянь зачем-то, зачемтоблядь, позже тащится на работу к Рыжему. К Рыжему, который наверняка возненавидел бы, если бы обо всем узнал. К Рыжему, который тоже – часть того прошлого, что принадлежало мелкому уебку, которым Цзянь когда-то был и который нихуя не понимал, как много имел. И прежде, чем скользнуть во входные двери – Цзянь на секунду притормаживает. Проверяет собственные лицевые мышцы на функциональность. Убеждается – ага, да, это оно. Улыбка натянута. Образ отыгран. Вот она – шкура, которая то ли мала, то ли велика. Пятнадцатилетний Цзянь, которым он больше нихуя не умеет быть – снова в деле. Но Рыжий ведь знал его хуже, Рыжий и в прежние, в лучшие времена Цзяня, едва его выносил – так что не должен заметить разницы. Мысль горчит – но совсем немного, так, по касательной. И Цзянь наконец проскальзывает внутрь. И Цзянь принимается ныть, канючить, выпрашивать. И… Мы же друзяшки. И… Ну давай вне очереди! И… Может, бесплатно, а? И он ждет, все ждет, когда же въебет, когда же влетит под дых, когда же взорвется и разъебет ребра – но ничего нет, внутри пусто, стыло и глухо; нет даже вины перед Рыжим – за Тяня. За то, что явился ему на глаза прямиком из-под Тяня. За то, что прекрасно знает, почему Тянь был так зол, почему его, Цзяня, по итогу вызвонил, почему набросился так, что глотку чуть не перегрыз. Цзянь был там вчера. Цзянь видел. Всего одно короткое движение – рука Тяня на плече Рыжего, касание явно неосознанное, принесенное полузабытыми инстинктами, закаленными в прошлом. И Рыжий, который из-под руки вывернулся, а на лице его, всего на секунду – но отразилось очень знакомое отвращение. Цзянь раз за разом видит такое же отвращение в лице Чжэнси. И на секунду, только на одну секунду, но Цзянь испытывает соблазн. Сказать. Выплюнуть Рыжему в лицо все дерьмо, которое между ними с Тянем происходит – и посмотреть, что будет. Проверить, получит ли по роже за то, что творит – или получит только безразличием. Получит ли ментально – куда больнее; будет ли в принципе больно; изменит ли это что-нибудь, если боль окажется не своей собственной. Если боль будет принадлежать Рыжему? Боль, причиненная другому, тому, кто когда-то был важен, кого когда-то считал другом – отобьется ли она рикошетом в Цзяня? Заставит ли его, блядь, чувствовать? Заменит ли ему хоть на сотую долю то, что он отчаянно, по крупицам себе выцарапывает, доводя Чжэнси до грани? Цзянь даже отшатывается, едва не падая со стула, когда эта мысль приходит к нему в голову. В глотке разливается гниль – до тошноты. Когда он стал этим? Как он стал этим? – Хэ-эй, Рыжик, хватит меня игнорить! – с фальшивым весельем провозглашает Цзянь, пытаясь из собственной разрухи вынырнуть, за реальность зацепиться. На языке горько оседает это «Рыжик» – не так горько, как «Сиси», но ближе к этому уровню горечи, чем можно было бы подумать. Оно тоже Цзяню больше не принадлежит – и понимание этого заставляет сильнее за глупую кличку цепляться. Глупо. Так блядски глупо. А Рыжий морщится – кажется, он тоже от «Рыжика» не в восторге. И Рыжий говорит спокойным ровным голосом: – Не называй меня так, – и нет в этом голосе ни тени взбешенности, ни тени пламени; и Рыжего вообще, когда-то взрывоопасного, теперь вывести из себя то еще испытание; и терпения у него, кажется, скопилось за всех четверых – он не бьет физически в отвращении, как Чжэнси, он не вгрызается своей мертвой злостью, как Тянь. Но он и не смотрит на Цзяня так, будто Цзяня нет, будто на его месте – вакуумная пустота, за которую взгляд вовсе зацепиться не способен. Нет. Рыжий смотрит на Цзяня, как на одного из десятков и сотен незнакомцев, которых встречает каждый день. И кажется, что никакого прошлого для Рыжего вовсе не существует. Истлело. Развеяло. Ничего не осталось – даже пепла, в котором можно было бы себя похоронить. Впрочем, Рыжий-то себя как раз не хоронит. Впрочем, Рыжий-то как раз живет. И только они двое – Цзянь и Тянь, локальный зомби-апокалипсис посреди цветущего мира, картинку его новой жизни своим существованием рушат. – Раньше ты ничего не имел против, – скалится Цзянь, потому что, да, он все еще здесь, он эгоистичный ублюдок, он цепляет за все, ему доступное; и больше не доступное тоже. Рыжий – часть того прошлого, в котором Чжэнси смотрел на Цзяня с мягкостью, а не с равнодушием. А Цзянь не готов это прошлое отпустить. Что от него останется, если отпустит? – Раньше ты был другим, – выдает в ответ Рыжий совершенно просто, обыденно, так, будто в этих словах ничего особенного. Будто они не врезаются в Цзяня на полной скорости, не застревают у него между ребер снарядами. Бах. Ребра подрывает, сколы костей впиваются в кожу, рвут ее в лоскуты; рвут в лоскуты улыбку, которая расползается уродливо – Цзянь не успевает части отлавливать и лепить на положенное им место. Спросить, какого хера, Цзянь тоже не успевает. Рыжего зовут. У Рыжего перерыв. На месте Рыжего уже – светлая, застенчиво улыбающаяся девочка, которая явно в Рыжего – по уши, и которой явно нихуя не светит. Цзянь моргает оторопело – оказывается, с того момента, когда Рыжий ушел на обед, уже прошло пять минут. Уже пять минут Цзянь пялится перед собой в пустоту – вон, даже у этой девочки за профессиональной вежливостью фонит откровенный испуг. Глубокий вдох. Медленный выдох. Легкие протестуют – многовато кислорода, маловато сигаретных выхлопов. Наконец оторвав свою тушу от барного стула, Цзянь идет на задний двор – где обычно обитает Рыжий во время своих перерывов. Пачка сигарет привычно ложится в ладонь. Когда-то Чжэнси хмурился бы обеспокоенно и нотации бы читал, вздумай Цзянь начать курить – теперь Чжэнси только бросает холодное: – Пыхти где-то подальше от меня. На что Цзянь обычно смеется ему в лицо сизым дымом и закономерно получает по роже. Там, где когда-то было: Цзянь выебывается – Цзянь получает лекцию и огромную порцию заботы, теперь поселилось. Цзянь выебывается – – Цзянь получает по роже. Справедливо? Единственная, блядь, справедливость в этом ебучем мире. Когда Цзянь становится рядом с Рыжим и затягивается, уродуя голубизну неба своим выдохом – тот только чуть морщится, но ничего не говорит. Какое-то время они продолжают молчать. Рыжий глотает свой черный кофе, Цзянь украшает свои легкие новой порцией сигаретной смолы – рутина, мать ее. В конце концов, Цзянь не выдерживает. – Что это значит – я теперь другой? – и почти сразу об этом жалеет. Потому что этот вопрос, всего один ебаный вопрос – но он уже говорит о слишком многом, слишком многое раскрывает. По плану, слова Рыжего не должны были Цзяня задеть. По плану, ничего не должно Цзяня больше, блядь, задевать. И дело не в том, что эти слова задели – просто… Просто Рыжий не должен знать, что Цзянь – теперь другой. Никто не должен. Сам Цзянь предпочел бы этого не знать. Не для того он так старательно маску себе лепит, так усердно – и совершенно бессмысленно в шкуру себя прошлого влезает. И Цзяню казалось – рядом с Рыжим безопасно. Рыжий не заметит. Не поймет. Рыжему плевать. Теперь всем на Цзяня плевать, ничего нового, но для Рыжего он – незнакомец, а не пустота вакуумная, и Цзянь думал… Думал… Он сам не знает, о чем именно, блядь, думал, на что надеялся. Что с Рыжим получится свои актерские навыки отшлифовать? Да хули там, чтоб его. Хули там. И спрашивать нет смысла, и Цзянь свой вопрос откатил бы – но поздновато как-то, блядь, потому что Рыжий уже отвечает; а Цзянь, мазохист гребаный, внимательно в его ответ вслушивается. – Мы все теперь другие, – и это – все тем же ровным невозмутимым голосом, и Цзянь против воли дергается; и пытается опять натянуть на лицо улыбку, о которой – он вдруг с ужасом понимает – совсем позабыл; и Рыжий так спокойно признает то, с чем Цзянь смириться не может, и за это ему хочется то ли врезать, то ли восхищенно перед ним благоговеть. И Рыжий уже продолжает, то ли не замечая реакции Цзяня, то ли снисходительно и ловко притворяясь. – А когда ты пытаешься делать вид, что ничего не изменилось – оно раздражает. И это твое «Рыжик»… – Рыжий снова морщится – снова, снова, снова – а это ведь такое редкое для него теперь проявление эмоций; Цзянь же застывает, обмирает весь. Цзянь думает о Чжэнси. Цзянь думает о своих фальшивых улыбках – и о его искреннем равнодушии. Цзянь думает – сам же опять будет старательно улыбаться, когда они вновь встретятся. Цзянь знает. Знает, блядь. Что не отпустит. Что не сможет. Что будет цепляться за «Сиси», пока легкие не задохнутся сигаретной смолой. Но… – Тебе не понравится то, кем я стал, – неожиданно для самого себя говорит Цзянь, и улыбка никак на губы не натягивается, и голос сбоит, сбивается в хрип, и он вдруг осознает, как сильно устал. Устал играть. Устал быть кем-то другим. Просто – устал. Его внутренности – разорены и пустынны, ему бы свернуться калачиком, баюкая нутро в ладонях, и провести так всю следующую вечность. А вместо этого он гонится за тем, чем это нутро было когда-то – и чем оно больше никогда не станет. С другой стороны – вот он, Рыжий. Рыжий, который видит на месте Цзяня незнакомца, а не пустоту. Рыжий, который говорит, что они другие так, будто это нормально и от этого не нужно бежать. Рыжий… – Ты мне и раньше-то не особенно нравился, – бесцветно отзывается Рыжий. Цзянь моргает, осмысляя. А затем вдруг взрывается хохотом. И смех его самому себе теперь совершенно незнакомый – это совсем не то яркое, светлое хихиканье, которое принадлежало пятнадцатилетнему Цзяню. Это – что-то хриплое, и больное, и чуть-чуть нутро рвущее. Это звучит так, что оно, пожалуй, должно пугать – и оно немного пугает самого Цзяня, когда он слышит свой смех словно со стороны. Но Цзянь поднимает взгляд. И в спокойных серьезных глазах Рыжего ни испуга, ни отвращения не находит. Смех гаснет. Цзянь разрешает линии своих губ расслабится, больше не пытаясь насильно изогнуть их улыбкой. Пару секунд он смотрит на Рыжего – и знает, просто знает, блядь, что завтра, или через неделю, а может, и уже сегодня, вернется к Тяню. Вернется, как только самого опять выломает тактильным голодом, как только вновь понадобится спрятаться от собственного ада в аду чужом. И будет умолять. Будет скулить. Будет ломать ему ребра ментально, пока Тянь станет ломать его собственные. Они стыкуются пустотами. Они резонируют черными дырами. Цзянь пытается защитить Чжэнси от себя; Тянь пытается защитить от себя Рыжего. Но вот он, Цзянь, здесь, с Рыжим. И ему вдруг не хочется, чтобы Рыжий узнал. Не хочется проверять, врежет ли или только кивнет все так же безразлично, будто и Тянь теперь – незнакомец; не хочется проверять, отзовется ли его боль чем-нибудь в собственной пустоте. Появится ли эта боль. По какой-то причине Цзянь. Не хочет. Знать. Что будет, если. И Цзяню нужно убраться отсюда – Тянь в бетон его закопает, если вообще узнает, что он у Рыжего в поле зрения появляется. Цзянь не уходит. Цзянь по-песьи склоняет голову набок и говорит: – Гуаньшань, – пробуя на вкус настоящее имя Рыжего, которое никогда не использовал. – Звучит неплохо. Наверное, Цзяню только кажется, но в этом новом, безразличном Рыжем – в Гуаньшане – будто бы что-то расслабляется, когда он кивает. – Неплохо. Слышится какой-то треск. Цзяню кажется, будто это ломается его пустота.
Примечания:
257 Нравится 15 Отзывы 44 В сборник
Отзывы (7)