ID работы: 12346855

Сказание о невидимом граде Китеже

Слэш
R
Завершён
68
автор
Размер:
179 страниц, 6 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
68 Нравится 40 Отзывы 21 В сборник Скачать

Глава вторая. По ком плачут ангелы

Настройки текста

Во всем есть черта, за которую перейти опасно; ибо, раз переступив, воротиться назад невозможно. Ф. М. Достоевский, «Преступление и наказание»

1.

      — Хозяйка все-таки разрешила ее оставить, представляете! — с радостной улыбкой произнес Гилберт; он осторожно просунул ладонь в клетку к канарейке и погладил ее по желтым перышкам костяшкой указательного пальца. — Я сначала купил и уже потом вспомнил, что в хостеле могут не разрешить.       В маленькой комнате, где находился Байльшмидт, стояли только двухъярусная кровать и небольшой шкаф, однако свободного пространства оставалось так мало, что двое взрослых людей едва могли разойтись. Байльшмидт занимал верхнюю койку, а нижнюю предоставил дряхлому старику, иммигранту из Восточной Европы, который теперь сидел в самом углу своей кровати, в тени. За окном поднималось блестящее от росы солнце; по утреннему берлинскому небу летали стаи птиц, как будто кто-то щедрой рукой сыпал черный бисер по белоснежной скатерти. Из приоткрытой форточки лился прохладный городской воздух. Ветер доносил гул автомобилей, голоса людей и стук дверей — ветер доносил жизнь и запах свежего хлеба из соседней пекарни.       — Так вы ее покормите? — обернулся к старику Гилберт. — Я ненадолго. Заскочу к младшему брату в гости: у его жены сегодня день рождения. Он ведь не знает, что я в Берлине, думает: я остался в Висбадене — это наш с ним родной город. А я ему сюрприз сделаю, — Байльшмидт снова неловко и как-то печально улыбнулся. — Надеюсь, он не… злится на меня. Мы с ним шесть лет не виделись. Пока я в тюрьме сидел, Людвиг даже ни разу не пришел навестить меня, поэтому я не знаю… стоит ли идти.       — Не беспокойся, — отозвался старик — с сильным акцентом, но добрым, мягким голосом. — Я за твоей пташкой присмотрю.       — Спасибо, — обрадовался Байльшмидт, однако тут же спохватился по другому поводу. — Да — и еще кое-что! Как вы думаете: какие цветы подарить жене моего брата? Она итальянка, наверное, такая яркая, живая, веселая… Я в этом совсем ничего не понимаю.       Старик-иностранец, волосы, брови и ресницы которого были словно осыпаны инеем, кротко улыбался. Его голубые глаза в косых лучах восходящего солнца и в полумраке, создаваемом навесом из верхней кровати, казалось, насыщались странным фиолетовым оттенком, как будто в ясное небо капала густая кровь.       — Яркая, веселая и живая? — старик шутливо призадумался. — Что ж, тогда подари ей цветы, которые бы согревали ее так же, как она — этот мир. Не прогадаешь.

2.

      Гилберт быстро шел по мостовой, держа в руках тяжелый букет подсолнухов, смешанных с душистыми полевыми цветами и тугими пшеничными колосьями. Шаг его был легок и взволнован. Он не мог перестать думать: как-то брат его встретит.       «Наверное, Людвиг сначала нахмурится, — Гилберт представил это и сам, усмехнувшись, невольно сдвинул к переносице брови, — даже отвернется, при всех ни за что не станет ни обнимать, ни расспрашивать меня. Но потом мы, конечно же, сядем с ним где-нибудь отдельно ото всех. Он спросит: как я, где устроился, спросит, как в Висбадене, как родственники, ходил ли я на могилу к родителям, и спросит еще — сильно ли плохо мне было там, расскажет, почему сам не приходил навещать: так и так, сначала мама, потом отец умерли, заканчивал университет, работал, времени не хватало, потом девчонка, свадьба, совсем забегался, «жаль тебя, Гилберт, не было, не знал, кого в свидетели звать», но меня Людвиг не забывал, всё время думал: «Черт, опять не сходил к брату, как белка в колесе, совсем ни на что времени не хватает». Я отвечу: ладно, ничего, я в порядке, а там — было довольно неплохо, кормили хорошо, правда, скучно немного и душно, и ты всё не приходил, а я ждал, очень ждал… Но если жена у него не красавица, я ему не прощу, что променял меня на нее!»       Гилберт тихо рассмеялся, глядя на подсолнухи. Он подошел к старому пятиэтажному дому, похожему на плитку молочного шоколада, с треугольной крышей и маленькими балкончиками. Дом был украшен цветами, плющом и изображениями звезд, луны и солнца. Тишиной и покоем веяло от этого места. Гилберт вошел в чистенький подъезд. На нижнем этаже делали ремонт, выносили мебель, двери были распахнуты настежь, пахло краской и свежей древесиной. Байльшмидт бего́м взлетел по винтовой лестнице наверх, перехватил покрепче букет цветов, оправился и позвонил в дверь квартиры, где жил Людвиг. Через минуту ему отворила невысокая рыжая девушка в голубом платье и фартуке, с чудесными янтарными глазами. Она очень удивилась, сначала даже испугалась, но, заметив цветы в руках Гилберта, заулыбалась теплой радушной улыбкой.       — Здравствуйте! Вы Аличе? — спросил Байльшмидт, протягивая ей подсолнухи.       — Я, — кивнула она, принимая подарок. — Благодарю. А вы… — она чуть-чуть наморщила лоб.       — Брат Людвига — Гилберт.       — Ах! — воскликнула Аличе, суетясь в восторге. — Людвиг! Людвиг, милый! Да иди же сюда, бросай всё! Твой старший брат приехал! Проходите, проходите! Я так рада с вами познакомиться. Мы как раз готовим праздничный завтрак. Вы вовремя! Элизабет, налей воды в мою любимую вазу! Кьяра, дорогая, последи, чтобы пирог не пригорел!       Аличе упорхнула, как птичка, в кухню, а Гилберт не без смущения зашел в квартиру, осматривая прихожую с обитыми пурпурным бархатом скамейками, изящными вешалками и статуэтками индийских слонов, хоботы которых унизали перчатки, шляпки и зонтики. Здесь всё было пропитано уютом, пряностями и выпечкой; на стенах висели натюрморты — какие-то мандарины в алой кожуре, зелень винограда и яблок, желтизна груш и хризантем, белые бутоны роз, тарелки, вазы и кружевные салфетки. Интерьер комнат был выдержан в стиле современного рококо: золотистые завитки, узоры, мелкие детали — на обоях, лампах и гардинах — показывали любовь хозяев к гармоничному, домашнему хаосу. Байльшмидт слышал, что из дальней комнаты доносится мелодия: нежно фальшивя, играл старинный патефон.       — Гилберт?! — из кухни навстречу брату вышел Людвиг; он был крайне бледен, глаза его судорожно впились в гостя, точно тот был привидением. — Что ты здесь делаешь?       — Извини, что без предупреждения. Зашел поздравить твою жену и… тебя увидеть. Шесть лет — шутка ли! — Гилберт хотел было обнять брата, однако тот сдержанно отстранил его.       — Тебя отпустили насовсем? — шепотом спросил Людвиг.       — Да, конечно! И вообще, это я должен тебе попенять, — Гилберт с шутливой ласковостью толкнул брата в грудь. — Мог бы вспомнить обо мне хоть раз за эти шесть лет. Кстати, ты сильно повзрослел, такой серьезный стал, не узнаю тебя.       — А ты, к сожалению, нисколько не изменился, — Людвиг окинул Гилберта холодным взглядом. — Где ты сейчас живешь?       — Остановился в хостеле. Работу пока не нашел, но мне обещали помочь с устройством. Так что не переживай. Ты то как?       — Женился.       — Да, она — просто… просто… просто бомба! — заметил Гилберт, похлопывая брата по плечу. — Тебе крупно повезло, приятель, я немного завидую.       — Кто это тут просто-просто-просто бомба? — игриво щурясь и выглядывая из-за плеча мужа, спросила Аличе.       Мраморно-строгое лицо Людвига немного потеплело; улыбка тронула уголки его тонких губ. Девушка весело засмеялась, смотря на Гилберта, и он не мог не улыбнуться ей в ответ. Каждый жест, каждая черточка Аличе были наполнены милой грацией, легкостью и жизнелюбием; глаза ее ни на секунду не переставали блестеть и переливаться, словно в лучах солнца. Она, наверное, любила помечтать, но никогда не забывала и о деле: хозяйственность и детская беспечность свободно уживались в ее нраве. Аличе говорила и много, и немного, была в меру оживлена, в меру сдержана, в меру смешлива и серьезна, в общем, умела расположить к себе любого. И с той же нежностью, с какой гётевский Вертер глядел на милую Лотту¹, смотрел Людвиг на свою жену.       — Гилберт, не думайте, что я позволю вам уйти. Вы обязаны попробовать мой сырный пирог — и это не обсуждается! — объявила Аличе. — Идемте за стол, я вас со всеми познакомлю.       Кухня была залита солнечным светом, которое проникало через большое окно, украшенное белыми лепными розетками и прикрытое нежным золотистым тюлем. За столом, на которой в вазе желтели подсолнухи, сидело трое человек.       — Моя сестра — Кьяра Карьедо, — щебетала Аличе. — Наши соседи — Родерих Эдельштайн и Элизабет Хедервари, которые, к слову, скоро поженятся. Правда-правда?..       Элизабет тряхнула каштановыми волосами, рассыпавшимися по ее плечам, и смущенно завела глаза, а Родерих невозмутимо поправил очки. Кьяра недоверчиво поглядывала на прибывшего гостя.       — А это — Гилберт Байльшмидт, старший брат Людвига.       В воздухе сразу же повисло неприятное напряжение, Гилберт это почувствовал: ему стало неловко за себя, захотелось спрятаться, исчезнуть. Все, конечно, знали подноготную Байльшмидта-старшего — об азартных играх, о наркотиках, о тюрьме. Напряжение не рассеялось, и когда принялись за чай и сырный пирог. Совсем не такого приема ожидал Гилберт от брата. Разочарованный, без аппетита и настроения, он молчал, опустив глаза и почти не вслушиваясь в завязавшийся разговор.       — Я считаю, что людей от сознательного убийства удерживают две вещи: во-первых, страх юридического наказания, а во-вторых, гуманность воспитания, то есть привитое с детства отвращение ко всякому насилию, — сказал Родерих, поднося ко рту чашку кофе.       — И только? А как же страх божественного наказания? — возразила Элизабет.       — Умоляю тебя, — удивился Родерих. — Человек, взявший в руки нож или топор, в последнюю очередь думает об абстрактной небесной каре, учитывая общую тенденцию перехода к атеистическому мировоззрению. Ад? Страшный Суд? Уверен, что и после преступления мысли убийцы заняты другими, более важными вещами.       Гилберт осторожно потянулся за графином с водой, однако длины руки не хватило, даже когда он привстал со стула. Кьяра, заметившая затруднение Байльшмидта, презрительно отвернулась, делая вид, что увлечена общей беседой. Тогда Аличе сама расторопно, с улыбкой передала графин Гилберту, который смущенно, но благодарно кивнул невестке.       — Какими, например, вещами? — спросил Людвиг.       — Как спрятать улики, как избежать тюрьмы или — если она есть, — смертной казни, как уехать из страны или из города, как не выдать себя на допросе, как придумать безупречное алиби…       — …и совесть, по-твоему, совершенно не мучает убийц? — недоверчиво перебила Родериха Элизабет.       — Настоящих убийц — нет, — твердо ответил тот.       — Настоящих? — усмехнулась Кьяра. — А что, существуют ненастоящие? Убийца — он и есть убийца.       — Не соглашусь, — возразил Родерих. — Человек, убивший случайно, заслуживает в моих глазах некоторого оправдания. Если толкнул приятеля, и тот неудачно упал, если сбил на машине пешехода по вине самого пешехода, если оборонялся от нападавшего и не рассчитал силы, если, одним словом, замешался случай, — это не то же самое, что настоящее убийство. Тогда я могу допустить некоторое осознание вины и душевные терзания, но тут, мне кажется, виновный всё равно занят больше своей участью и своим состоянием — как ему жить дальше с кровью на руках.       — А если случайно убил близкого человека? — спросила Элизабет.       — Плохо дело. Чужой — еще ничего, а свой, — Эдельштайн вздохнул, — это, конечно, агония.       — То есть настоящий убийца никогда не раскается? — скептически подытожил Людвиг.       — Верно.       — Но если преступник был набожен и убийство совершил, как будто не по своей воле? — снова задал вопрос Людвиг.       — Людвиг, — Родерих пристально посмотрел на младшего Байльшмидта. — Скажи честно, ты веришь в бога?       — Разумеется, верю. Мы с Гилбертом росли в довольно набожной протестантской семье.       — Нет-нет, — устало замотал головой Эдельштайн. — Не важно, в какой семье ты рос и ходишь ли в церковь по воскресеньям. Ты действительно веришь, что однажды все восстанут из мертвых и Бог будет судить нас?       — Не то чтобы так буквально… — неопределенно хмыкнул Людвиг. — Это, вероятно, некая метафора, но какой-то Суд точно будет.       — Гилберт, а что вы думаете? — Родерих внезапно обратился к Байльшмидту-старшему, и тот вздрогнул от неожиданности.       — Насчет чего? — Гилберт настороженно поднял глаза на присутствующих, все внимательно следили за ним; одна только Аличе подкладывала деверю на тарелку кусочек сырного пирога.       — Представьте: вы убили человека. Думаю, вам не особо трудно будет… — заговорил Родерих, однако осекся.       Гилберт почувствовал, что краска ярости и боли поползла по лицу: так вот, как они на него смотрели, — как на убийцу и изверга! Господи, ведь Гилберт никого и не бил то по-настоящему, его засадили за контрабанду наркотиков, которой Байльшмидт занимался, потому что срочно должен был расплатиться с кредиторами — он много денег проиграл на ставках, рулетке и картах.       Элизабет испуганно глянула на Родериха, но Эдельштайн и сам заметил свою оплошность:       — Я имею в виду, что вы — в силу некоторых обстоятельств — наверняка встречали подобных людей и общались с ними, поэтому вам будет легче предсказать ход их мыслей. Одним словом, убив человека, боялись бы вы наказания в Аду?       — Я никогда об этом не думал, — мрачно ответил Гилберт. — Но Бога нет, и, конечно, наказывать за убийства, кроме государства и общества, никто не станет.       — О чем я и говорил! — с победоносным видом произнес Родерих.       — …Богу нет никакого дела до убийц, насильников и воров в этом мире, не думаю, что в том что-то изменится, — закончил Гилберт. — И Страшный Суд, Ад и Рай, — по-моему, всё это сказки, которые у разных народов и разных религий в разное время варьируются на все лады.       Людвиг недобро изучал старшего брата, и под его взглядом Гилберт чувствовал себя чужим, незваным.       — О, боже мой! — не вытерпела Аличе. — Ну почему всегда в мой день рождения?! Хватит об этом, хватит! А знаете, возле Собора Девы Марии, — такой готический храм с красными витражами, — возле него есть прекрасный парк. Мы с Людвигом там часто гуляем. И туда, на пруд, прилетает большой белый лебедь. Людвиг, скажи, очень красивый!       — Да, дорогая, очень умная птица, — чуть улыбнувшись, согласился тот.       — Такой большой лебедь, из руки у меня хлеб брал, — тараторила Аличе. — И не смейтесь, мне иногда казалось, что он вот-вот взмахнет крыльями и превратится в прекрасного принца. Как в сказке братьев Гримм.       — Э, сестра, да ты фантазерша! И почему именно в принца, а не в принцессу? — поддела близнеца Кьяра.       Аличе вспыхнула и надулась, а Элизабет и Родерих снисходительно заулыбались. В этот момент Людвиг под каким-то предлогом отозвал старшего брата в свой кабинет, чтобы поговорить. Когда Людвиг закрыл дверь, Гилберту стало не по себе.       — Гил, пойми. Я не хочу тебя обидеть, но Аличе беременна, мы ждем ребенка… — начал было Людвиг.       От этой новости у Гилберта обрадовалась и потеплела душа. Он сначала подумал, что Людвиг хочет прогнать его, а тот, получается, наоборот, о племяннике решил сообщить. Конечно, это семейное событие, зачем же при всех, поэтому Людвиг и отозвал брата в другую комнату.       — Поздравляю! Значит, я стану дядей?! А кто: мальчик или девочка?       — Аличе завтра поедет на узи вместе с сестрой, — рассеянно и неохотно ответил Людвиг.       — Ты с ними поедешь?       — Что? Нет, я на работе весь день. Они сами, потом — за покупками до вечера.       — Тогда, может, мне с ними поехать? Я бы помог нести сумки, а заодно поближе познакомился бы со своей невесткой, — Гилберт улыбнулся, однако, заметив, с каким отвращением посмотрел на него брат, в ужасе замолчал.       — Об этом я и хотел поговорить, — тяжело вздохнул Людвиг. — Я знаю, ты не виноват в том, что случилось. Это наш ублюдок-отец втянул тебя в азартные игры, потом подсадил на наркотики, а слабовольная мать ничего не хотела с этим делать. Я знаю, что ты не виноват. Но, Гилберт, ты ненадежный человек, ты отсидел срок и снова возьмешься за старое. Не хочу, чтобы моя жена и мой ребенок пострадали.       — Что ты говоришь? — Гилберт расстроенно покачал головой. — Я бы никогда не причинил им вреда.       — Гилберт, пойми! Это моя семья!       — А я? Я не твоя семья?       Глаза Людвига странно засверкали. Гилберт пристыженно опустил голову: было еще кое-что, в чем ему нужно было сознаться, но теперь это казалось в сто раз труднее и страшнее.       — Прости, — прерывающимся голосом пробормотал Гилберт. — Ты не мог бы одолжить мне денег? На первое время. Я немного проиграл, но совсем немного. Я всё верну!       — Началось! — закричал Людвиг. — Началось! Видишь?! Я не дам тебе ничего, Гилберт, ничего! Мы с Аличе собираемся переехать в Испанию, муж Кьяры поможет мне устроиться в банке, собираемся купить дом на берегу моря — она так хочет! Мы собираемся жить счастливо и растить наших детей! И в мои планы совершенно не входишь ты — со всем этим дерьмом! Ты отпугнешь моих друзей, знакомых, ты разрушишь всё то, что я с таким трудом долгие годы строил. Я прошу тебя держаться от меня и моей семьи подальше! Ты понял меня?       Гилберт, бледный и совершенно разбитый, приоткрыл было рот, чтобы оправдаться, но губы у него сильно задрожали, острый ком встал в горле.       — Ты понял?.. — снова спросил Людвиг; голос его был стальной, беспощадный.       — Да, извини меня. Я всё… — Гилберт сглотнул боль, — всё понимаю.       Когда он выходил из подъезда, накрапывал мелкий теплый дождь, но солнце светило так же ярко и приветливо. Аличе выбежала вслед за Гилбертом, она запыхалась, сквозь улыбку упрекнула деверя:       — Погодите минутку, куда вы? Даже не попрощались.       — Прощайте.       — Сколько трагизма! Зачем он? Мы увидимся, мы еще увидимся, — Аличе подошла к Гилберту и, приподнявшись на носочки, поцеловала его в щеку. — Если Людвиг сказал вам что-то, простите его. Он в последнее время сам не свой, переживает из-за меня, из-за работы, из-за переезда. Да, Гилберт, — она взяла его за руку, — не забудьте сходить в парк, на пруд, где плавает лебедь. Очень большой и красивый лебедь.       Гилберт печально усмехнулся.       — …который взмахнет крылом и обернется принцем?       — Вы тоже решили поиздеваться!       Байльшмидт отвернулся и хотел уйти, но Аличе крепко держала его за руку; пальцы у нее были нежные и теплые.       — Обещайте, что сходите к церкви, что посмотрите на лебедя. Церковь, правда, католическая, а вы с Людвигом протестанты, но ведь это неважно.       Гилберт пообещал, чтобы побыстрее отделаться от невестки, и вынул свою руку из ее, и ушел, не обернувшись.       Утренний Берлин в лучах и слезах солнца составлял особый, как бы застывший мир, который вдруг разом поднялся из земли, прорвав его лоно темными башнями, острыми шпилями и угрюмыми колокольнями, к небу, ввысь. В архитектуре его слились, нежно обнявшись, века и эпохи: готика и барокко, романтизм и ренессанс, модернизм и классицизм. По улицам шли люди, ехали автомобили, но несмотря на это, Берлин продолжал хранить в себе дух старинного, задумчивого размаха.       Но ни единого чувства не будил город в Байльшмидте — совсем не потому, что ему были чужды мистическая дрожь или фаустианское томление, не потому что он не ощущал присутствия во всём строгого гегелевского идеализма или стремительного ницшеанского саморазрушения, нет, он был немец вполне, но в те минуты из него как будто вынули душу и вложили вместо нее в грудь тяжелый камень. Смотреть по сторонам, на проходящих людей было жгуче больно; они двигались в другом измерении, и при всем желании Гилберт не смог бы даже дотронуться до них, а они не услышали бы его крика. Ему было одиноко. По временам жалость к себе тисками сдавливала Байльшмидту горло; он судорожно сглатывал слюну и моргал, чтобы не расплакаться прямо на улице.       Лишь раз остановился Гилберт на пути, лишь раз его мучительная внутренняя сосредоточенность рассеялась. Он находился возле Берлинского Собора с бирюзовыми куполами и темным от дождевой влаги гранитом. Из распахнутых центральных ворот собора доносилось томное хоральное пение баховских «Страстей по Матфею». Байльшмидт долго слушал, опустив голову, и в этой музыке оживали для него воспоминания о теплых днях без горя и страданий, о живых еще родителях и маленьком белобрысом Людвиге, которого Гилберт носил на руках. И в голубых глазах мальчика читались только гордость и счастье, что у него такой старший брат, и не было ни капли презрения и брезгливости, какие царили там теперь. Все эти годы Гилберт с нетерпением ждал, что младший брат обнимет его, улыбнется ему, что они хотя бы поговорят, но ничего из этого не сбылось.       Байльшмидт последний раз глянул на собор, на чужих людей, на парк — всё это для него не существовало, и грудь тяжелил холодный камень. Гилберт снова бесцельно побрел по тротуару. Накрапывал дождь.

3.

      Байльшмидт прошатался по городу весь день и возвратился домой, продрогший и промокший до нитки. Старик сидел в своем темном углу и, казалось, спал. На клетку канарейки было наброшено белое полотенце. Гилберт, скинув одежду, залез на верхнюю кровать.       Дождь усилился, хлынул ливнем, как безумный, вороньими крылами забился в окно. Байльшмидт почувствовал себя плохо. Его тошнило, он содрогался в сильном ознобе, а голова горела. Видимо, простудился. Гилберт пребывал в тяжелой душной дрёме; разум его был напряжен, накален до предела, и образы, невероятно четкие, выпуклые и живые, вставали перед ним, как миражи в пустыне. Он катал горячую голову по подушке, и всё не мог перестать думать-думать-думать…       Дом, дом в Испании, дети, жена в голубом платье, этот графин с водой, чертова сука, что ей сложно передать, ей так хочется унизить меня? Она же видит, что я не дотягиваюсь. Что я сделал плохого, почему не я? Чем я хуже Людвига? Лебедь, лебедь… жарко, куда я положил ключи, они, кажется, в кармане, зачем я взял их, я не буду этого делать, я не виноват, Людвиг сам сказал. Он прогнал меня, так и должно было быть, чего я ожидал? Работа в банке, дом в Испании, — хорошо устроился. Аличе беременна, ребенок, я буду дядей, нет, конечно, меня же прогнали. Я не хотел, всего немного проиграл, не сдержался, столько лет свободы не видел, по кругу ходил, как идиот, всё думал, и думал, и думал, почему он не приходит. Пруд, церковь, все католики такие странные? Почему у нее лебедь обязательно должен превратиться в принца, а не в принцессу? Чертова сука, да подай ты мне этот графин, тебе так трудно? Я не убийца, я не убивал, откуда мне знать, что они от меня хотят, почему они смотрят на меня. Надо сходить в парк, интересно: лебедь и у меня из рук хлеб возьмет, в пекарне надо купить, подсолнухи, какой-то мир кто-то согревает, не помню для чего, мне так холодно, так больно и жарко. Нет, не будет он брать у меня хлеб, кто я такой, я ублюдок, с которым и за одним столом сидеть мерзко, которого собственный брат ненавидит, хоть бы один раз за шесть лет пришел, один раз — я так много прошу? Я ничего ему не сделал. Я ничего плохого не сделал. Настоящие и ненастоящие преступники, как будто им есть дело, как будто они понимают, как будто они знают, что значит такая боль… Почему у него есть жена, работа и ребенок, а у меня нет и никогда не будет? Ключи надо вернуть, наверное, уже заметили, всё равно больше туда не попаду, сменят замки, только обо мне еще хуже думать станут. Аличе милая, но глупая, идиотка, что она нашла в Людвиге? Семья? У меня тоже была семья, я просто ошибся, все ошибаются, Людвиг сказал, что я не виноват, лебедь, белый и огромный, умная птица, собор с красными витражами, я же только пришел навестить и поздравить, зачем я попросил денег, сам бы разобрался, он бы не выгнал меня, всё было бы хорошо, если бы я не попросил денег, какой же я идиот! Но он ведь сказал, что я не виноват…       Холодный солнечный свет заползал под воспаленные веки. Наступал рассвет. Гилберт приподнялся на локтях, скалясь от сильной головной боли; всё тело колотило в ознобе. Полотенце лежало на полу, под клеткой канарейки, которая робко, нежно щебетала.       — Заткнись — и без того тошно, — процедил сквозь зубы Гилберт. — Заткнись!       Он хотел было завернуться в одеяло и продолжить спать, однако внезапно почувствовал, что в бедро ему уперлось что-то металлическое. Байльшмидт достал из кармана штанов ключи. Они висели в прихожей квартиры Людвига, видимо, запасная связка. Уходя от брата, Гилберт зачем-то украл их, точно бес его толкнул.       Байльшмидт осторожно слез с кровати и глянул на часы: восемь утра. Людвиг, наверное, как раз проснулся, завтракает и собирается на работу. Нехорошая мысль посетила Гилберта, хотя она, неясная, народилась в его душе уже в то время, когда он стоял перед младшим братом и слушал жестокие, обидные слова, изрезавшие в кровь всё сердце.       Гилберт рассуждал так: «Ничего, Людвиг богатенький, заработает еще. Не умрет, если поделится с братом. Я же много не возьму: какие-нибудь драгоценности, может, что-нибудь из техники, они и не заметят сразу пропажи». А еще он помнил, что Людвиг с присущей ему педантичностью записывал все пароли, номера и адреса в один и тот же ежедневник, вероятно, хранимый в кабинете. В любом случае, Гилберт решил украсть всё, что сумеет найти и унести, а потом сразу же уехать из Берлина, может, из Германии, куда-нибудь подальше. Вряд ли Людвиг донесет в полицию на Гилберта, сам же себе больше проблем создаст.       А небольшое наказание младшему братцу не повредит. Небольшая месть глупому Людвигу за причиненную боль не станет трагедией.       — Куда ты идешь, Гилберт? — раздался мягкий голос старика за спиной.       Байльшмидт стоял перед клеткой канарейки, которая, нахохлившись от страха, сидела на жердочке в углу.       — Куда ты идешь?..       На плечо Байльшмидту легла рука; Гилберт с раздражением глянул на нее, хотел смахнуть, но в ужасе заметил, что это была ладонь молодого человека — белая, с длинными узловатыми пальцами, с чудесным плетением голубых вен. Байльшмидт обернулся.       Сгорбленный, дряхлый старик глядел на него огромными, слезящимися глазами. «Показалось. Я болен», — подумал Гилберт.       — Куда ты идешь?       — Оставьте меня в покое, — глухо прорычал Байльшмидт. — Я собираюсь подышать свежим воздухом. Знаете парк с прудом возле Собора Девы Марии? Я буду там.       И старик кивнул, и медленно отступил, не отрывая взгляда от бледного лица Гилберта.       — Ты будешь там, — повторил старик могильным голосом. — Ты будешь там.

4.

      Людвиг сказал, что Аличе с Кьярой уедут на весь день из дома, а сам Байльшмидт-младший до вечера задержится на работе. Гилберт собирался обделать дело как можно скорее.       Солнце ярко светило сквозь мелкий теплый дождь. Байльшмидт стоял перед старым пятиэтажным домом, похожим на плитку молочного шоколада с изображениями звезд, луны и солнца на фасаде. Не снимая капюшона и низко наклонив голову, он скользнул в раскрытую дверь подъезда. Из квартиры на нижнем этаже, где делали ремонт, доносились визг дрели и стук молотка, древесная стружка лежала у порога, едко пахло свежей краской. Байльшмидт незамеченным взошел по винтовой лестнице. Несмотря на жар в голове и сильную дрожь, мысли его были ясны и спокойны. Возле знакомой двери Гилберт остановился, прислушался, слабо постучался — ответа не было. Тогда Байльшмидт вынул руки, облаченные в черные кожаные перчатки, из карманов и отпер замок. Дрель по-прежнему надрывно визжала, громко перекликались люди на незнакомом Гилберту языке. Байльшмидт вошел в квартиру и закрыл за собой дверь, повесив связку ключей на то место, откуда взял ее вчера. Сердце его часто, точечно стукало; от крови разбух висок, пульсировал. Байльшмидт в волнении облизал запекшиеся из-за жара губы.       «Хорошо, это было даже слишком просто. Всё в порядке, всё хорошо.»       Гилберт, стараясь не шуметь, первым делом прошел в спальную комнату и обогнул тщательно заправленную кровать. На подоконнике грелись горшки с нежными бальзаминами, тихо побрякивали занавески из нитей крупных янтарных бусин, в которых загорались оранжевые лепестки солнца. Байльшмидт долго и безуспешно рылся в туалетном столике Аличе, выкидывая на пол косметику и флаконы с духами. «Ничего нет, нет…» Озлобленное раздражение постепенно закипало в нем. Гилберт хотел было бросить всё и заняться сперва кабинетом Людвига, но на секунду поднял глаза и в зеркале увидел свое отражение. Холод пробрал его до костей: Гилберт не мог себя узнать, не узнавал своих горящих глаз, зверски перекошенного лица с мертвенно белыми губами и красными пятнами на щеках.       Наконец Байльшмидт нашарил несколько бархатных футляров и шкатулку с украшениями. Обрадовавшись, он стал спешно набивать драгоценностями карманы: здесь были золотые и серебряные кольца, жемчужные ожерелья, серьги и браслеты с крошечными бриллиантами; в закромах отыскался даже зеленый конвертик с деньгами, спрятанными, по-видимому, на черный день. Денег, однако, оказалось мало. Байльшмидт был крайне разочарован.       «Наверное, другие ценности они в банке хранят. Чёрт. В кабинете Людвига стоял ноутбук. Еще сейф надо проверить.»       Щелкнул замок входной двери. Байльшмидт оцепенел от ужаса, перед глазами резко потемнело, а в голове зашумело от прилившей крови.       — Да, сейчас возьму, не переживай. Сиди в машине, Аличе, я быстро! Ничего не слышно, ремонт делают. Всё, кладу трубку! — раздался голос Кьяры.       Этого только не хватало. Байльшмидт беспомощно застыл посреди спальни, не зная куда себя деть. Он слышал, как Кьяра прошла в гостиную.       «Она уйдет, она возьмет, что ей надо и уйдет. Она не заметит меня.»       Гилберт машинально потянулся к карману куртки. Кьяра шуршала какими-то пакетами, стучала каблуками в коридоре, но вдруг — резко затихла. Нервы Гилберта были натянуты до предела.       — Здесь кто-то есть?.. — голос девушки задрожал. — Кто здесь? Людвиг, это ты?       Она сдавленно вскрикнула, и Байльшмидт понял, что пропал. Кьяра побежала ко входной двери, Гилберт кинулся ей наперерез, схватил ее за волосы и притиснул всем телом к стене. Ее глаза были нечеловечески широко раскрыты; девушка тряслась, словно в припадке, вопль вырвался из ее груди. В воспаленном уме Гилберта за секунду пронеслись сотни мыслей: как его задержут, как его снова посадят в тюрьму, как один за другим потянется череда бесконечных дней, похожих один на другой, и никто никогда не придет его навестить, всю жизнь — один, без семьи, без друзей, без брата, без надежды когда-нибудь всё вернуть, и этот позор, позор, и Людвиг возненавидит его.       — Я вызову полицию! — отчаянно закричала Кьяра. — Помогите! Помогите!       Гилберт страшно перепугался ее крика. Ему почудилось, что дрель и молоток замолчали, что все, все вокруг слышат и сейчас сбегутся сюда. Байльшмидт пытался заткнуть Кьяре рот, но та кусалась и отталкивала его.       «Она расскажет. Людвиг узнает. Людвиг узнает. Он никогда меня не простит.»       — Заткнись же! Заткнись, тварь! — прорычал Байльшмидт, едва не плача.       — Помогите! На помощь!..       Нервы его со звоном лопнули. Гилберт выхватил из кармана нож и по рукоять вогнал его Кьяре в горло — легко и быстро, как в плоть свежего хлеба. Он даже не успел сообразить, что делает; она не успела понять, что произошло. Подбородок ее мелко задрожал, по нему потекли струйки крови. Лицо Кьяры покрыла мертвенная бледность. Байльшмидт выдернул нож и всадил лезвие ей в горло во второй раз — и снова, и снова, в каком-то диком истерическом упоении. Он был так рад, что она заткнулась. Руки Гилберта дрожали, губы перекосил дьявольский оскал. Но кровь брызнула ему прямо в глаза, и Гилберт резко отпрянул. Кьяра сломанной куклой повалилась навзничь. Кровь хлестала из ее шеи, как из опрокинутого графина. Глаза раздулись и выпучились, рот раскрылся черной зияющей раной.       Гилберт машинально вытирал рукой слипшиеся от крови ресницы и хладнокровно слушал ее предсмертный хрип. Ясность сознания, какая посещает людей в минуту смерти, озарила для Байльшмидта всё происходящее. Однако ясность эта достигла страшной степени — она ослепила его. Он видел мертвое тело как будто со стороны — так патологоанатом на вскрытии созерцает только объект своей работы, но не существо, обладавшее когда-то желаниям, теплом и душой. Гилберт понимал, что надо срочно уходить, но раз он уже здесь, раз пришлось убить, надо было брать больше. Кьяра вдруг судорожно зевнула; во рту ее, наполненном кровью, забулькало. Она потянулась, словно собиралась проснуться на рассвете, вздрогнула и замерла. Гилберт перешагнул через тело Кьяры и быстро направился в кабинет Людвига. Он торопился. Жа́ра и озноба как не бывало.       Судорожно перерывая бумаги и выдвигая ящики, Байльшмидт всё извозил в крови. Он положил нож на письменный стол. «Бинго!» Гилберт раскрыл ежедневник Людвига и стал пролистывать страницы, оставляя на них багровые следы.       «А если она жива? Если она сейчас позовет на помощь?» — вдруг ужаснулся Гилберт. Он опять схватил нож и выбежал в коридор. Наклонясь над Кьярой, Гилберт облегченно выдохнул: девушка точно была мертва.       «Хорошо, всё в порядке. Еще пять минут, и я уйду.»       Он возвратился в кабинет Людвига и прильнул к сейфу, пробуя пароли, обнаруженные им в ежедневнике брата. Сейф открылся. Гилберт чуть не умер от счастья; радуясь, как дитя, он отворил дверцу и сунул руки в нутро ящика.       В этот момент ему почудилось, что в коридоре кто-то ходит. Гилберт притих, как мертвый. Но стояла тишина. Действительно, померещилось. Байльшмидт перевел дух. Вдруг раздался слабый крик, похожий на тоненький детский стон, после чего опять всё стихло. Байльшмидт стоял с минуту или две, обливаясь холодным потом, но вдруг развернулся и с ножом в руке выбежал из кабинета.       В коридоре стояла Аличе с белым платком на плечах. Она в тупом оцепенении смотрела на убитую сестру, рядом с которой натекла уже целая лужа крови. Увидав деверя, заметив нож в его руке, Аличе задрожала, как лист. По лицу ее побежали мелкие судороги. Она открыла было рот, но не вскрикнула, как будто ей перекрыли воздух, только издала какой-то легкий, нелепый визг, от которого Гилберту сделалось жутко. Аличе попятилась назад, ко входной двери, вынеся перед собой руку.       Гилберт вдруг ясно понял, что она не уйдет отсюда, что ей никак-никак нельзя уйти, это невозможно. Аличе расскажет. Она точно расскажет всё Людвигу. Если бы Аличе осталась на месте, не произнося ни звука, Гилберт, возможно, не тронул бы ее, потому что у нее так жалобно дрожали губы, как будто она собиралась заплакать, а Байльшмидт не выносил слез детей и женщин.       Он сам, как ребенок, которого застали за шалостью, бессильно замотал головой, мыча сквозь белые сжатые губы. Гилберт в душе своей умолял ее не бежать и не кричать. Но Аличе вдруг дико завопила и бросилась к двери. Пока она возилась с замком, Гилберт настиг ее, крепко обнял со спины и одним движением перерезал ей горло. Он даже удивился, как легко у него это вышло, ведь он никогда раньше не перерезал никому горла. Аличе обмякла в руках деверя, белый шелковый платок скатился с ее плеч. Байльшмидт чувствовал упругость и тепло ее тела, ее груди, а он уже очень давно не ощущал женской близости. Гилберт отступил, чтобы позволить ей упасть. Аличе сползла по двери на пол и завалилась на бок.       Страх накатил на Гилберта. После этого второго неожиданного убийства силы как будто покинули его. Он рассеянно огляделся вокруг, голова горела и плавилась; пальцы в перчатках липли один к другому из-за крови. Гилберт вспомнил о сейфе, который ему удалось взломать. Вернулся в кабинет Людвига, стал бездумно вытаскивать оттуда какие-то документы, папки. Отвращение к себе и двум мертвым телам волной окатило его сердце. Байльшмидт в ярости побросал всё на пол. Снова сунул руку на полку сейфа и с удивлением достал оттуда книгу, на которой были изображено шесть лебедей — «Сказки братьев Гримм». Мать в детстве читала им с Людвигом эту книгу.       Что я сделал?..       Байльшмидт нервно усмехнулся. Книга выпала у него из рук. Из кабинета Людвига Гилберт видел ногу и край платья Кьяры. Она лежала совсем-совсем неподвижно. Но ведь не может быть, что она мертва! Это невозможно, невозможно, невозможно!..       Что я сделал? Нет, нет, нет… я не… не мог… это не я… я не мог… я всего лишь хотел кое-что взять… деньги… мне нужно было немного… крови так… много…       Остатки разума вдруг вспыхнули в Байльшмидте. За двойное убийство он ведь сядет на пожизненный срок. Шутка. Всю жизнь! И теперь-то Людвиг точно не придет к нему! Никогда! Никогда! Никогда! Тихо смеясь, Гилберт зашел на кухню. Его опять колотило в ознобе, зуб на зуб не попадал. На столе стояла ваза с подсолнухами. Байльшмидт принялся отмывать свое лицо, кожаные перчатки и нож в мраморной раковине, затем снова, задумчивый и рассеянный, возвратился в коридор, где лежали мертвые Кьяра и Аличе. Гилберт уже привык к их виду, и ему казалось страшно бросить их одних. Тогда сюда придут люди, полицейские, начнут всё осматривать, искать преступника, а так они, вроде, под его присмотром, Байльшмидт контролирует ситуацию. Гилберт всё как-то не верил, что они совсем мертвы, то есть что совсем ничего нельзя поправить. Ведь всё всегда можно поправить.       В дверь вдруг постучались и позвонили. Снизу теперь не доносилось ни стука молотка, ни визга дрели. Гилберт похолодел. «Всё, услышали крики.» Ужас с новой силой поднялся и захватил его истощенное тело. Он весь затрясся, ощупывая рукоятку ножа. Постучались во второй раз. Послышались шаги по лестнице, громкий разговор на чужом Гилберту языке. Байльшмидт притаился, не дыша. «Они уже вызывают полицию, они уже звонят, я слышу, они зовут, они поняли, что тут произошло убийство, что я здесь, всё кончено, Господи, помоги мне…» Гилберт изнемогал, как во сне ему всё казалось, неправдоподобно и страшно. «Да скорее уже! Пусть всё это кончится скорее!» Однако вскоре шаги на лестнице стихли, снова раздался стук молотка и пчелиное гудение дрели. Гилберт снова задышал, грудь его нервно вздрагивала при каждом выдохе. Капля горячего пота скатилась по виску, волосы слиплись в сосульки на лбу, который как будто горел. Байльшмидт осторожно приотворил дверь, однако она застряла, наткнувшись на согнутую в локте руку Аличе. Девушка лежала в прихожей, как упала, вся изогнувшись. Гилберт в ужасе дернул дверь, но рука никак не хотела сдвинуться. Тогда Гилберту пришлось оттолкнуть ее пяткой ноги. На лестничной площадке никого не оказалось. Гилберт вышел, пряча нож и накидывая на голову капюшон. Он медленно спустился вниз по винтовой лестнице, мучаясь от страха.       На нижнем этаже Байльшмидт остановился у раскрытой двери квартиры, где делали ремонт. Побеленное помещение пустовало. Только в углу лежал грязный матрас, стояли переносная плита и чашка — да еще валялась старая спортивная сумка с вещами. Работники, по-видимому, находились в соседней комнате. Байльшмидт, сам не понимая, как такая глупая мысль взбрела ему в голову, вытащил награбленное и нож и сунул всё это в глубину сумки. После этого, почти теряя сознание, он покинул квартиру и вышел из подъезда.

5.

      Байльшмидт лежал на кровати в своей комнате. Нервные болезненные судороги пробегали по всем мышцам; он ощущал страшный холод, тошноту и боль, слабо и жалобно постанывал. Небо было объято закатным огнем, оно окрасилось в насыщенно-оранжевый цвет, напоминая кожуру спелых апельсинов.       Гилберт спрятал вне дома одежду, в которой совершил преступление, избавился от улик и крови, убедился, что никто не видел, как он входил в квартиру Людвига и как выходил из нее, поэтому теперь, укутавшийся в одеяло и озаряемый тихим о́хровым закатом, Байльшмидт чувствовал себя почти в безопасности. Временами вместе с судорогами и болью по его телу разливалось и жгучее блаженное тепло. В окно с улицы проникал слабый влажный ветер, звуки вечернего Берлина и запах хлеба из соседней пекарни. В клетке тихо пела канарейка. Всё произошедшее казалось кошмаром, от которого Гилберт наконец благополучно очнулся. Мысль о том, что он убил, подобно мысли о смерти, иногда загоралась в нем, заставляла мученически мычать сквозь зубы и катать голову по горячей подушке в попытке отвратиться, но вскоре она постепенно утрачивала свою власть, и как на рассвете осознание неминуемого конца притупляется, так образ преступления мерк в лучах заката, делаясь слишком далеким и невозможным.       Байльшмидту, кроме того, было крайне досадно. Именно досада мучила его сильнее всего.       Не то плохо, что я убил, хотя это тоже нехорошо, но то плохо, что, выходит, зря убил. Глупо! Стащить ключи, подгадать время, проникнуть незамеченным в дом, умудриться взломать сейф, судьба мне благоволила, и — черт! — надо же было этим сукам вернуться домой в такой неподходящий момент. Вдобавок, мой идиотский испуг. Зачем я подбросил взятое чужому человеку? Деньги мне нужны, нужны, правда — и раз уже пришлось убить!.. Ужасно стыдно и тупо — так запросто избавиться от драгоценностей — за них бы дали неплохие деньги. Зря убил. Плохо как раз то, что ни за что убил. Хуже всего именно это. А если… если еще случайно не доглядел и выдал себя чем-нибудь! Господи, я идиот! Как в бреду ходил, мог случайно перчатки снять, отпечатки оставить. Нелепо, подло всё сделал!..       Гилберт застонал от досады и тоски, хватаясь за свою шею. Ему вдруг стало ужасно больно и трудно дышать. Он вспомнил, как под ножом в его руке разрывались сухожилия, мышцы и плоть. Ясно почувствовал запах крови, хотя тогда он не замечал его. До жути отчетливо врезалось в памяти, как он обнял со спины Аличе, как прижался к ее затылку, губами — к ее мягким, пахнущим апельсинами волосам, а ладонь держа на ее груди. У нее на плечах был белый шелковый платок. Гилберт зажмурился и сжал пальцы на своей шее. Он замер так, рвано дыша и содрогаясь, весь будто в огне. Но когда припадок постепенно прошел, Байльшмидт вновь обрел способность рассуждать логически.       Я не мог поступить иначе. Кьяра бы рассказала всё Людвигу, и тогда бы уж точно он меня возненавидел и стал бы презирать. Ведь я достоин презрения — так унизительно воровать у собственного брата! Но я же не собирался брать много, не разорять же я его пришел. А Кьяра бы всё рассказала Людвигу, я просто очень испугался. И Аличе бы рассказала. Конечно, она бы рассказала Людвигу о том, что я убил Кьяру. Конечно, о чем речь?! Не мог же я допускать мысли, что она промолчит. Я же убил ее сестру. Еще бы она не рассказала! Ее бы спросили, обязательно спросили бы!       Гилберт нервно рассмеялся своим детским рассуждениям.       Ладно, допустим. Успокойся же. Сделанного не воротишь. Теперь мне надо подумать, как не выдать себя. Наверняка на меня первым и подумают, но улик-то у них нет. Где улики? А, нет их, нет, нет и нет! Я буду отвечать, что всё время провел в парке, о котором сказала Аличе. Людвиг не должен узнать. Он никогда не узнает, что я убил их. Если он узнает… И… и… ребенок! Боже! Она же была беременна!.. Господи!..       Байльшмидт с трудом приподнялся на кровати, жгучая боль вдруг пронзила ему грудь; он упал обратно на подушку и ранено заметался, сдавливая себе горло. Злые слезы брызнули у него из глаз и скатились по вискам и щекам.       Я бы мог стать дядей! Людвиг бы простил меня!.. Аличе его уговорит, он ведь ее любит — это видно, она скажет, что я хороший, что я изменюсь, что я не буду больше играть и принимать наркотики, что я не опасен для его семьи. Она — но, господи! — я же убил ее! Не может быть! Не может быть!..       Гилберт вдруг подумал, что Людвиг, наверное, сейчас как раз поднимается по лестнице, уставший после работы, пытается открыть дверь, но та натыкается на что-то мягкое. Людвиг толкает дверь, снова и снова, недоумевает, раздражается, потом заглядывает в просвет и видит лежащую на полу в полумраке Аличе. Зовет ее, но Аличе не отвечает. Тогда Людвиг замечает кровь, много крови. А в глубине коридора — мертвую Кьяру.       Гилберт судорожно застонал, расцарапывая себе шею и грудь в кровь. Он был как в агонии, совершенно не чувствовал боли, и багровыми вспышками проносилось в его сознании «Умереть!».       — Тише, тише, бедный. Ты болен, — ласково сказал старик. — На, попей, — он нежной рукой, от которой веяло росой и ладаном, приподнял голову Байльшмидта за затылок и приставил к его рту край стакана.       Вода, как ласковый поцелуй, коснулась запекшихся в крови губ Гилберта, потекла по подбородку и груди.       — Я не могу, я так не могу… — прохрипел Гилберт.       — Ты поправишься, всё пройдет.       — Нет, не пройдет! Не пройдет ничего! Боже, что я наделал?! — Гилберт сжал зубы, дрожа в бессильном, беззвучном рыдании; слезы катились по желобкам носогубных складок, затекали в рот — соленые, горячие слезы.       — Что ты наделал, Гилберт?..       — Я не… я просто… я не знаю, как так вышло… господи, прости меня, я не хотел… — Байльшмидт совершенно не владел ни телом, ни чувствами, ни словами.       Старик, чтобы дотянуться до верхней кровати, стоял на стуле. Он по-прежнему поддерживал голову Байльшмидта, приблизив свое сухое, испещренное морщинами лицо к его лицу.       — Что ты натворил, Гилберт?       Байльшмидт плакал, ощущая беспомощность и страх. Он понимал, что до сих пор не сознает весь ужас своего положения и своего поступка, и понимал еще, что когда осознает, то просто не выдержит, — как удар топора, обрушится на него раскаяние.       — Что ты сделал, Гилберт? — в третий раз спросил старик.       Байльшмидт с трудом открыл тяжелые веки. В огненно-оранжевых лучах солнца на него смотрел красивый, словно ангел, человек с нездешним взглядом сиреневых глаз.       — Или ты не понимаешь? Так смотри же, смотри. Тебе не сбежать от этого, — и он прижался теплыми губами ко лбу Гилберта, и тот мгновенно провалился в глубокий сон.

6.

      Гилберту снилось, что он восходит на холм, покрытый зеленью и полевыми цветами. Снилось, что он одной рукой срывает ромашки и ландыши, а другой ведет за руку маленького Людвига. У того острые белые коленки в ссадинах и очень тоненькие холодные пальчики. Людвиг с восторгом смотрит на старшего брата, и глаза его, чистые, как летнее небо или родниковая вода, искрятся счастьем. Гилберт взбирается на холм вместе с братом. Ландыши и ромашки гибнут под его рукой, а на холме Гилберт видит огромный черный крест.       Вдруг страшный раскат грома сотряс землю. Людвиг испуганно закричал, вырвал свою ладонь из руки старшего брата и бросился бежать. Гилберта свалило с ног ударной волной; он трепетал от ужаса и в отчаянии звал брата, боясь его потерять. Но тот не слушался и бежал всё быстрее и быстрее, вниз с холма. «Людвиг! Людвиг, стой!» Весь восток пылал стоглавым пожаром, а с запада поднималось огромное оранжевое солнце. Целые города, страны и континенты плавились, словно восковые свечи. Огромный ураган вырывал с корнем столетние дубы, поднимал с подножий глыбы гор; он сметал с лица земли пустыни, леса и реки. И тут раздался вой медных труб, и кто-то с небес провозгласил: «Земля, отдай своих мертвецов, отдай мертвецов своих, море!» Степи трескались, поля раскрывались, как утроба, моря разверзались Моисеевой тропой; земля и вода выбрасывали обглоданные черепа, кости, челюсти, ребра и хребты. Они срастались в человеческие тела, обрастали кровавой плотью и кожей и неслись великим потоком в расколотые небеса. Гилберт метался в центре этого живого вихря, изнемогая, кричал охрипшим голосом: «Людвиг, где ты?! Людвиг!»       На вершине огромного холма стоял Михаил Архистратиг, облаченный в черную рясу; бледное лицо его было красиво и угрюмо, а в темных кудрях сверкал золотой венец. Он обводил неисчислимые толпы людей суровым исподлобья взглядом карих глаз. Черные лебединые крылья Архангела широко распростерлись над головами людей, бросали на их обнаженные плечи мрачные тени. Байльшмидт расталкивал теснившихся к подножию холма мертвецов. Он наконец отыскал Людвига и с облегчением воскликнул: «Слава Богу!»       И внезапно пространство потряс могучий голос Архангела, который держал в одной руке весы, а в другой — раскрытую Библию: «Приблизьтесь, дети Адама! Я взвешиваю ваши помыслы на чаше гнева моего, дела ваши — гирями злобы моей». За спиной Михаила горело красное небо, гигантская змея пожирала самоё себя, свернувшись в круг.       Гилберт схватил непослушного Людвига за худенькое плечо и дернул его, оборачивая к себе.       — Отпусти! — капризничал Людвиг, хмуря светлые брови. — Я не хочу идти с тобой!       — Держи меня за руку! Ты же можешь потеряться! — строго отчитывал его Гилберт. — Перестань упрямиться!       И вдруг Байльшмидт услышал, как горные бури пропели его имя. Гилберта первым призвали к ответу. Он замер; адская дрожь пробрала его до костей, мозг закоченел в черепе, а зубы громко застучали. Людвиг горько плакал, прижимаясь к старшему брату и держась обеими руками за его большую ладонь. Архангел исподлобья взирал на Гилберта. Чаши весов в его бледной руке заколебались. Чернокрылые ангелы слетали к левой чаше и со звоном наполняли ее золотыми монетами-грехами. Гора росла с безумной скоростью, хотя другая, правая, полная крови искупления, еще перевешивала, еще удерживала равновесие.       Но тут на холме возникли две женщины, укутанные в саваны. Гилберт упал на колени, в отчаянии обнимая младшего брата, зная, что его отнимут, сейчас непременно отнимут! Та из женщин, что держала на руках ребенка с мертвенно-голубой кожей, вдруг взмахнула рукой и бросила три лебединых пера в чашу грехов. И она опустилась до самого ада, а чаша искупления взлетела к небу. Набатный перезвон колоколов раздался в вышине, и из багровых туч, застлавших холм, прогремел голос: «Прощение, прощение всем грешникам земли и преисподней! Ты один отвержен!»²       Гилберт обернулся. Он остался один, во мраке и пустоте. Людвига не было.

7.

      Стояла темная ночь. Сквозь дрёму Гилберт различал крики хозяйки, хлопанье дверей и гул шагов. Вспыхнул электрический свет; он резанул с такой силой по закрытым векам, что Байльшмидт вскрикнул.       — Обер-лейтенант Баш Цвингли. Судя по всему, вы и есть Гилберт Байльшмидт? Будьте добры спуститься вниз! — раздался приказ одного из полицейских, ворвавшихся в комнату.       Гилберт, морщась от головной боли и яркого света, сполз с верхней полки. Перед ним стоял невысокий молодой человек в полицейской форме с зелеными глазами и светлыми волосами до подбородка.       — Господин Байльшмидт, вы обвиняетесь в убийстве Аличе Байльшмидт и Кьяры Карьедо. Я вынужден взять вас под стражу и проводить в отделение полиции, — отчеканил Цвингли.       — Убили?.. — очень натурально изумился Гилберт, сам поражаясь, откуда взялось у него столько сил и хладнокровия для актерства; он не хотел защищаться, но защищался инстинктивно, почти машинально. — Это ведь жена моего младшего брата и ее сестра… Как такое могло произойти?..       — Вы должны поехать с нами в полицейский участок.       — Я не верю! Кто мог их убить?! — скривив гримасу ужаса, воскликнул Гилберт.       — Это мы выясним во время допроса и обыска. А вас я настоятельно прошу следовать за мной, — грозно повторил Баш.       Но, сделав шаг, Байльшмидт вдруг явственно ощутил, как внутри, под грудиной, что-то резко переломилось или порвалось. Перед глазами побежала черно-красная рябь, земля ушла из-под ног, и Гилберт рухнул в обморок.       Очнулся он через пару минут, уложенный на кровать старика. Увидев, что подозреваемый пришел в сознание, Цвингли тут же набросился на него:       — Мы знаем, что это вы убили Аличе Байльшмидт и Кьяру Карьедо. В день перед убийством вы поссорились с братом. У вас есть судимость, есть также долги и кредиты, которые вам бы хотелось уплатить. Всё указывает на вас — обыск и допрос, я уверен, это подтвердят. Явка с повинной и чистосердечное признание — единственное, что может спасти вас.       Байльшмидт, бледный, как снег, не умел произнести ни слова, только в отупелом ужасе смотрел на Цвингли.       — Признайтесь, что вы убили, — с запалом повторил Баш.       — Не нужно, лейтенант, мы не имеем право… — заикнулся было кто-то из полицейских.       — Как можно! — возмутился старик, который сидел на кровати, в ногах Байльшмидта, держа на коленях клетку с канарейкой. — Молодого человека лихорадит с вечера. Он болен, а вы пытаете его.       — Лихорадит с вечера? — переспросил Цвингли с видом человека, которому теперь всё стало совершенно ясно. — А не потому ли, что психика не выдержила двойного убийства? Аличе Байльшмидт зарезана, а Кьяре Карьедо было нанесено шесть ножевых ранений в шею. После этого у кого угодно нервишки шалить начнут.       «Шесть… боже…» — прошептал Байльшмидт, закрыв глаза.       — Но он не мог убить их, — возразил старик, — потому что в то время, в какое, по вашим словам, убили девушек, Гилберт был со мной.       Байльшмидт едва сумел совладать с эмоциями. Цвингли, кажется, тоже был крайне изумлен.       — Да, — с мягкой улыбкой продолжал старик. — Мы с ним всё утро и весь день пробыли в парке возле Собора Девы Марии. Знаете это место? И как раз приблизительно в то время, что вы назвали, мы беседовали с тамошним священником. Высокий белокурый парень со славянской внешностью. Не перепутаете.       — И… этот священник… он может подтвердить ваши слова?.. — растерянно спросил Баш.       — Вполне, я думаю. Мы с ним долго разговаривали. О лебеде. На пруд в этом парке прилетает большой белый лебедь — очень умный и доверчивый, хлеб берет прямо из рук.       «И кажется, что этот лебедь вот-вот взмахнет крыльями и превратится в прекрасного принца, как в сказках братьев Гримм», — в душе своей произнес Байльшмидт.       — И, только не смейтесь, господин лейтенант, — тут же сказал старик, — мне всё кажется иногда, что он вот-вот ударится об воду и вмиг обернется человеком, как в сказке.       «Я брежу или бредит старик», — в суеверном ужасе подумал Гилберт.       — Ну да, ну да… — пробормотал Цвингли. — В любом случае, мы проверим камеры слежения, они, наверное, там имеются, — Баш, удивленный и озадаченный, обратился к Байльшмидту. — Так вы были в парке днем?       — Я… — хрипло проговорил Гилберт, но голос его пресекся от волнения.       Старик пристально глядел на Байльшмидта крупными слезящимися глазами, и что-то шевелилось у Гилберта под самым сердцем от его взгляда.       — Да, я… был в парке, — слабо, как со смертного одра, проговорил Байльшмидт.       Старик вдруг печально улыбнулся и покачал головой. В эту же секунду у Цвингли зазвонил телефон. Он взял трубку.       — Да?.. Что?.. Не может быть! — Баш изумленно округлил глаза. — Понял! — и, побледнев, объявил: — Нож и украденные вещи обнаружили в сумке одного из работников, делавших ремонт на нижнем этаже дома. Это эмигрант со Среднего Востока. Он во всем сознался.

8.

      Гилберт несколько раз ездил на допрос и даже присутствовал на суде, но всё происходило для него как в тумане. Священник Собора Девы Марии сразу же обнаружился и подтвердил, что он и вправду разговаривал с Байльшмидтом и стариком в парке. Гилберт, мельком глянув на молодого священника, солгал, что тоже знает его. С Байльшмидта сняли все подозрения.       Одним утром, которое Гилберт запомнил слишком хорошо, — одним светлым и тихим утром хозяйка хостела принесла почту и скромно положила на подоконник, возле которого стоял Байльшмидт, конверт. Это было приглашение на похороны. Гилберт узнал почерк младшего брата. Окно было распахнуто настежь; из него веяло летней свежестью и запахом теплого хлеба.       Гилберт отложил письмо и открыл птичью клетку, чтобы почистить ее и сменить корм, но из-за неосторожного движения канарейка вдруг выпорхнула из клетки.       — Стой! Куда?! — крикнул Гилберт, но не поймал; птица вылетела в окно.       Он так и застыл с протянутой к небу рукой — в бессильном, бесплодном порыве. А небо было светло и чисто, светло и чисто, от конца и до края залито солнечным сиянием. Поздно. Сделанного не воротишь.       Сестер Варгас отпевали в Соборе Девы Марии по католическому обряду. Гилберт всю мессу простоял у входа, боясь попасться на глаза Людвигу, который казался постаревшим лет на шесть. Однако после погребения Людвиг сам подошел к старшему брату.       Черные во́роны роняли над могилами и крестами одичалые крики. Солнечные лучи ярко сверкали в алой розе мрачного готического храма, массивные своды которого подпирали крыльями печальные ангелы. Из их слепых глаз текли каменные слезы.       — Как ты себя чувствуешь? — севшим голосом спросил Людвиг; он был бледен, похудел.       — Что мне сделается!.. — несмело отозвался Гилберт. — Ты то сам как?       Людвиг горько усмехнулся и провел ладонью по своему высокому лбу. В его тонких чертах Гилберт заметил усталость и болезненный надлом.       — Всё не верится. До сих пор кажется, что меня разыгрывают, — с надрывной улыбкой сказал Людвиг. — В первую минуту я чуть с ума не сошел, хотел даже покончить с собой, но это быстро, слава богу, прошло. Теперь здесь, — Людвиг слегка постучал себя пальцами по груди, — совсем пусто.       — Ну, ты чего, приятель?.. — Гилберт неловко потрепал его по плечу. — Перестань, всё наладится.       Людвиг, скривив губы, как ребенок, который собирается зарыдать, обнял старшего брата. Гилберт опешил, почти испугался, но какое-то сладкое чувство вдруг разом прилило к сердцу. Нежность и радость были в этой сладости. Гилберт тоже обнял Людвига.       — Гилб-берт… — прерывающимся голосом, в котором звенели едва удерживаемые слезы, проговорил младший брат. — Прости меня, прости, пожалуйста…       — Перестань. Ты ни в чем не виноват передо мной.       — Нет, я виноват! — Людвиг отстранился; растрепанный, с покрасневшими глазами, он растерял всю свою холодность и всё мужество. — Я весь тот день думал… думал о том, что сказал тебе во время обеда, весь день, как по кругу ходил, я очень сожалею. Не знаю, что на меня нашло. Я просто не хотел проблем, хотел… — Людвиг несчастно всхлипнул, — спокойной жизни. Это Бог наказал меня за мою жестокость.       — Нет-нет-нет! — Гилберт сжал предплечья Людвига и слегка тряхнул его, видя, что тот собирается впасть в истерику. — Ты не виноват.       — Я — господи! — я сначала подумал, что это ты убил! — Людвиг снова беспомощно обнял брата за шею. — Но это неправда, я так счастлив, что это неправда. У меня ведь больше никого не осталось, кроме тебя.       Гилберт весь помертвел, держа в объятиях младшего брата. А Людвиг бормотал, стыдливо плача:       — Знаешь, Аличе ведь не успела мне сказать… что у нас будет… д-девочка, должна была быть девочка. Хотела сюрприз сделать. Зачем я так жестоко с тобой обошелся? Это Бог наказал меня! Он прав, я заслужил! Чудовище!       — Тише, прекрати, — судорожно прошептал Гилберт, прижимая его к себе.       Однако Людвиг долго не мог успокоиться.       — Извини, — наконец пролепетал он. — Я, наверное, домой, приведу себя в порядок. Ты зайдешь ко мне? — Людвиг с мольбой посмотрел на старшего брата и жалобно улыбнулся. — Пожалуйста, посидим вместе. Я не могу находиться один. У меня больше никого не осталось. Не злись на меня, прошу, я не вынесу этого.       И только после того, как Гилберт заверил его, что обязательно придет, Людвиг немного приободрился и отпустил брата, утирая рукавом раскрасневшееся и опухшее лицо.       Гилберт шел в одиночестве по парку. Аличе не обманула — он и вправду оказался чудесен: в яркой зелени и белом цвету, в щебетании птиц и стрёкоте насекомых. Байльшмидт постучал пальцами по своей груди — там было так пусто, точно выжжено пожаром. И самое ужасное, что Гилберт прекрасно сознавал, что не способен до конца постигнуть, что он сделал, не способен впустить в душу кровавый образ собственного преступления. Убить оказалось так легко, осмыслить — невозможно. Байльшмидт с ужасом припоминал, что в те минуты не погружался в безумие — нет! — рассудок его был чист и ясен; просто, застигнутый врасплох, в панике и страхе за себя, Гилберт увидел единственный выход в смерти свидетелей. Но как мал и ничтожен был повод к убийству и как страшны последствия! Но было и еще кое-что, отчего сердце Байльшмидта обливалось кровью: он знал, что должен чувствовать к себе отвращение и ненависть за совершенное, он знал, что обязан ощущать хоть каплю раскаяния, отняв чужие драгоценные жизни, но ничего этого и в помине не было. Он был рад, что спасся, счастлив, что брат вновь выбрал его, но всё же, всё же — какой странный ад царил в его душе и разуме, какая бездна разверзлась там! И в этой бездне были лишь пустота, бесконечный мрак и одиночество.       Тут перед Байльшмидтом открылся вид на волшебный, окруженный плакучими ивами пруд с нежно-синими водами. Гилберт замер на месте, широко раскрыв глаза, и вдруг —       Расхохотался.       Взгляни на себя! Ты убил двух невинных существ, не дал шанса родиться собственной племяннице, но добился, чего хотел. Людвиг вновь нуждается в тебе, снова любит тебя! И ты ничего, ничего не чувствуешь — ни боли, ни отвращения к себе, ни угрызений совести! Как хорошо! Разве ты не счастлив?! Какое тебе дело до всех на свете, до этих сестер Варгас, которые отняли у тебя брата?! Что ты мучаешься? Живи! Вот жизнь, о которой ты мечтал! Прекрати думать о том, чего не исправить — да и есть ли в том нужда, когда ты так замечательно всё устроил?! Кровавые тени не навещают тебя по ночам, тебя не тревожат их могилы! Ты счастлив!       Да! Да! Да! Но почему… почему мне так одиноко, и больно, и стыдно, и жалко? Жалко. Жалко! Людвига, Аличе, Кьяру, мне так жаль их. Господи! Если Ты есть, то, прошу, верни всё, верни. Отними у меня, прошу, но отдай им. Верни Людвигу его дочь и жену! Я признаюсь во всем, ведь за меня сидит в тюрьме невинный человек. Пускай я умру в неволе, пускай буду страдать весь остаток жизни, пускай вечность буду гореть в Аду, пускай у меня ничего не останется, но верни им! Верни им жизни, что я отнял. Если Ты есть, если Ты слышишь… Но я знаю, Ты не слышишь… Тебя нет. Небо так пусто, так тихо…       Гилберт поплелся по берегу, едва-едва ощущая самого себя. Навстречу ему шел человек в черной рясе и золотым крестом на шее. Байльшмидт машинально посмотрел на проходящего, и тот светло улыбнулся в ответ. Глаза у молодого священника были странного сиреневого цвета, как у старика, который чудесным образом спас Гилберта от тюрьмы. Байльшмидт прошел мимо, но тут же, пораженный, обернулся.       В воздухе кружились перья. Над синей нежной бездной, вспрядывая крыльями, плавал белоснежный лебедь.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.