Цветы белого дурнопьяна

NC-17
Завершён
1644
17
TanniBon бета
Размер:
99 страниц, 53 425 слов, 6 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1644 Нравится 169 Отзывы 493 В сборник

Третья часть

Настройки

I

Июнь 1943 года, 15 число

      Июнь отмерил ровно половину от своего месяца.       Антон отмерил ровно неделю от страшной истины.       В ту ночь мальчишка не мог заснуть. Было душно, пахло топленым теплом и сухостью. А мыслей в голове было не перечесть — разных, пугливых, ярких. Антону хотелось расплакаться от злостной несправедливости и невозможности желания забыться сном, которое никак не сбывалось. Антону хотелось не думать. Не думать Антон не мог. Свою керосинку он оставил в комнате Попова, на столе, а выйти и забрать ее мальчишка не хотел. На ощупь и мимо мутных силуэтов пришлось дойти до печных полатей, неловко забраться на настеленные прохладные покрывала и накрыть ноги одеялом. Сбежал, как мальчишка. Стыдливо, неразумно и очень-очень глупо, потому что ничего дурного не сделал. Но почему-то казалось не так. Казалось, будто это преступление, — против других и против себя. Гнусное, гадкое, непреднамеренное и нераскаянное. Он был влюблен. Абсолютно точно, бесповоротно и глупо влюблен. Наверное, с той ночи, когда в бреду почудились чужие голубые глаза, — строгие, синие-синие и вглядывающиеся, — а рука холодила горящий лоб. Наверное, он пропустил всевозможные звоночки, потому что был так увлечен им и собой.       Наверное, это просто безумие, глупая насмешка, небылица. Наверное, должно наступить утро, и она исчезнет, как волк в лесной чаще. Только вот незадача — волк прятался не в чаще, а в его сердце, и у его волка были фантастические синие глаза, глумливый оскал и неосознанное желание вести за собой.       Его волк уже жил внутри. Лесом был весь мир. Чащей — его собственное сердце. А сам волк был слишком человечен и носил людское имя «Арсений».       Мальчишка тогда смог заснуть лишь поздним утром, около десяти, — скоро и бессознательно, потому что голова слишком звенела, а в глазах был песок. Проснулся вечером — прохладным и густо-солнечным, почти не тронул оставленную Поповым еду, слепо прошелся по дому, несмотря на разумный запрет, а когда вернулся Арсений, — оживленный, внимательный и чуть напряженный, — почти не глядел на него, отвечая сухо и безразлично. У Антона была самонадеянная мысль обрубить всевозможные чувства на корню. Теперь, спустя неделю, эта мысль оказалась смешной и несбыточной — корни пустились слишком глубоко под землю, потому что все его чувства вспыхнули раньше, чем он себе придумал.

***

      На дворе было по-летнему удушливо. Солнце скатилось на другую сторону, проникая в окна сруба, которые были по-прежнему и беспеременно завешаны узорчатыми занавесками. Был вечер — ранний, с желтеющими лучами и легким шумом разросшихся деревьев. Пахло чем-то топленым и жарким, будто день плавился от июньского зноя, а воздух был тяжелым. Скоро начнет пылить медовый запах шиповника, калины и вот-вот зацветет чубушник. Антон отчего-то вспомнил о нем, когда глядел на отцветающую яблоню, — такие же белые цветки с желтоватыми усиками, только запах сладкий-сладкий, пыльный, душащий.       Он по-прежнему жил у Попова. Рана стягивалась, перевязки стали намного проще и реже, и он мог бы уйти, но куда ему идти? Арсений не гнал — ни словом, ни взглядом, и никто не заводил этот разговор. Сначала мальчишка хотел уйти. Хотел, как только осознал, что влюблен в мужчину. Желание было порывистым и прытким. Скорее, напуганным и безвыходным, чем самовольным. А после буря внутри немного улеглась — Попов перестал так часто колоться смешливыми словами, смотрел по-прежнему безразлично и, кажется, не подавал виду, что что-то знает. А может, и вправду не знает? Мало ли, какая блажь в голове у мальчишки? Антон думал так, старательно избегая голубых глаз. А после, совсем недавно, Шастун тревожно осознал, что скоро может никогда их не увидеть. Война ведь не будет вечной. И вечно прятать у себя советского солдата Арсений не сможет. И уходить мальчишка перехотел, с каким-то трусливым опустошением осознавая, что рано или поздно все равно настанет конец. Тогда зачем его приближать, если так не хочется?       Антон лежал на полатях, сбросив к деревянной бревенчатой стенке одеяло. Рядом горела керосинка — мелко, бледно, с нежеланным теплом, а занавеску на единственном окошке трепыхал сквозняк из щелки чуть приоткрытых дверей. В руках была книга Лукаша, а зеленые глаза бегали по крупным строкам, пока Антон задавался вопросом, найдется ли Аннушка или вернется к Мусоргскому сама? Мальчишка был увлечен книжкой — история злила сердце, вдохновляла и распаляла — и не сразу услышал тяжелый скрип и шум входной двери. Медленные шорканья в сенях и раннее время для возвращения Попова заставили ощутимо заволноваться. Антон прислушивался несколько секунд, крепко, скорее, машинально сжимая пальцами непрочитанную плотность страниц у нижнего края. В животе скрутился узел, а ладонь медленно отложила книгу, залезая под подушку, когда шаги — без знакомых каблучков сапог — послышались в сквозной комнате Арсения, а по дереву стола что-то глухо и пусто ударилось. Пальцы не зря скользнули под подушку. Как бы Антону ни было совестно, он хранил там найденный в хламе сеней пистолет Прилуцкого, тщательно завернутый в бумагу и тряпки. Старый, давно не использовавшийся, но работающий — наверное, хозяин упрятал на крайний случай, наверное, воспользоваться им так и не успел. Шастун взял его себе, не сказав Попову ни слова. Так было безопаснее — война играла и не такие мезальянсы, а ощетиненный страх все равно был, несмотря на чужую негласную защиту. По дощатому полу ступали почти неслышно, но шорох у дверей своей комнатушки мальчишка услышал очень хорошо. Рука дернулась, слепо сжимая металлическую рукоятку под плотной подушкой, а взгляд неотрывно глядел на приоткрытую дверь — испытующе, прямо и напряженно. В проеме появились темная макушка и сощуренные голубые глаза. Животный страх отпустил. Чертова паранойя.       — Чего ты такой перепуганный? Это я, — говорит Попов смешливо и скоро, дергая губами в усмешке. Голубые глаза по-прежнему щурятся, потому что в комнатке Антона темно даже при солнечном свете, а мелко горящая керосинка не дает достаточно света. Мальчишка выдыхает, но руку продолжает держать под подушкой — уже осознанно, чтобы мужчина не заметил его резкие шевеления. Зеленые распахнутые и серьезные глаза продолжают упираться в темнеющую фигуру — белая рубаха, широкий пояс с кобурой и серебристой пряжкой и босые ноги, гладко-лежащие темные волосы и выразительное лицо. Голубые глаза по-особенному оживленные — с острой звездочкой в черном зрачке и колкой манерой, да и сам Арсений слишком живой и особенно шебутной. Наверное, случилось что-то слишком уж хорошее и разгорячившее его.       — Ты напугал меня. Я думал, кто-то чужой зашел, — отвечает Антон, медленно вытаскивая руку из-под подушки и отпуская металлическую рукоятку. Взгляд по-прежнему направлен на Арсения — опасливый, убеждающийся и прямой. И именно поэтому он замечает по-доброму злорадствующую улыбку мужчины, которая показывает белые боковые клычки зубов, так хорошо заметные через щетину на щеках. С ней Попов совершенно по-мужски серьезный, очень взрослый и чуть-чуть грубый с виду. Она ему к лицу, несомненно, и если раньше Антон негодовал и злился на себя за такие признания, то сейчас просто заглядывается, смотрит исподлобья и любуется — варварски и жадно, будто хочет насмотреться на годы вперед. Голубые глаза перестают щуриться, привыкая к темнеющей комнатке, а губы приоткрываются в безвинной и доброй насмешке:       — Я для тебя уже не чужой, значит? — задается вопросом Попов, который не требует ответа. Белые зубы еще сильнее обнажаются в излишней веселости, а из горла вырывается двойной коротенький смешок. Антон смущается, опуская глаза. Арсений слишком весел сегодня, щедр на разговоры и безвинные насмешки. Арсений слишком особенный сегодня — воодушевленный, настоящий, цветущий. И все это, вместе с его остренькими привычными словами, заставляет мальчишку рдеть алыми пятнами, а сердце — предательское и восторженное — стучаться в неясном волнении.       — Один из гражданских в госпитале сделал мне презент в виде бутылки коньяка. Так что предлагаю скрасить предстоящий вечер, — проговаривает Арсений спустя секунды молчания. Улыбка с его лица исчезает, но радостная оживленность остается. Голубые глаза ожидающе смотрят на Антона, который кивает, а потом проговаривает скомканное «хорошо», после которого Попов кивает себе за спину с кроткой улыбкой и отходит от порога комнаты. Мальчишка выдыхает еще раз — напряженно и беспокойно, — облизывает подсохшие губы и слепо смотрит перед собой. Мысли разбегаются. Чувства — и подавно. На душе немного боязно и робко, и между тем очень-очень хочется — знакомого голоса, разговоров и близких взглядов. Поэтому Антон сдается тут же. К чему оно? Он ведь все равно проиграл, так почему бы не надышаться всласть тем беззаветным и необязывающим присутствием мнимой близости и мечты, на что он единственно и имеет право?

***

      Мальчишка заломил верхний угол правой страницы книги и погасил керосинку, слезая с полатей и подтягивая ее за собой. От нее пахло кислой гарью, и Шастун оставил ее на дощатом узком столе, а после вышел к Попову, чуть щуря глаза от теплой яркости раннего вечера. На столе едва-едва горела керосиновая лампа, а солнце впечатывалось в окна и просачивалось сквозь грубые узоры занавесок слишком умело и просто. Кровать Арсения была заправлена колючим салатовым покрывалом, дощатый пол был выметен, а стол почти пустовал — на нем лежала перевязанная по сторонам пачка телеграмм и прогорала керосиновая лампа. И во всем этом было что-то особенное — простое и светлое. Пыль оседала в воздухе под топким солнцем, а тень узора лежала на полу, пока Арсений возился в комнатке рядом с сенями. Антон вдохнул запах бумаги и топленого тепла — тяжелый и сухой, — а после прошел к Попову, чувствуя в комнате, во всем ее образе и свете, что-то терпкое, привычное и прекрасное в своей простоте. Доски были не скрипучими и складно сбитыми, поэтому мальчишка прошел босыми ногами почти неслышно.       Арсений возился за столешницами, накрытыми клеенкой. Рядом стоял ящик, и все было как-то небрежно навалено друг на друга. Попов резал что-то кривым длинным ножом на деревянной, изрезанной вдоль и поперек дощечке. Кажется, сыр. Антону было неважно — Арсений был слишком красив. Большие окна комнатки заливало скоро уходящим солнцем, лучи которого проникали через тонкие простые занавески. Волосы Арсения в нем отливали коричневатым, как и щетина на лице, на спину в рубахе ложился свет, а руки с закатанными рукавами, с родинками и волосками слишком отчетливо были облиты солнцем. Антон смотрел на все это слишком потрясенно и бессильно, но потрясенно не глубоко, не значимо, а как-то по-особенному — неважно, мелко, млеюще и глупо до нежности. Мужчина не видел его, продолжал резать ломти от твердого куска сыра, и Антон пользовался этим бессовестно и легко. Такое простое и до боли милое очарование. Такое глупое и не на шутку влюбившееся сердце. Шастун не потерялся, когда Арсений поднял на него взгляд. Светлый до удивительного в солнечном свете, ясный, открытый, без злостной колкости и насмешливого высокомерия. Губы мужчины тронулись в быстрой улыбке, а после все снова вернулось на круги своя — игривая и колючая льдинка в чужих глазах и тон, развеселенный и беспечный до безразличия:       — Забирай, — кивнул Арсений на тарелки с овощами, хлеб, завернутый в бумагу, сухую колбасу и стаканы — один из которых заменил старый.       Но та секунда — мгновение, когда на чужом лице было слишком много искренности и простоты, доходящей до прекрасного, — Антон до сих пор видел перед глазами. Ему не могло показаться — слишком пристально и осознанно он смотрел на чужое лицо. Слишком очарованным и мечтательным был чужой взгляд. Слишком сильно ахнуло сердце. А оно точно бы не прогадало. Мальчишка дошел до столешницы и взял две керамические тарелки — со сколами и стертой росписью по краям, но такая посуда на войне встречалась нечасто. Мысли еще плутали в голове, и это было странно, а внутри было волнительно до тугого узла и легко. О чем Попов думал так мечтательно? Сколько в нем всего — противоречивого и откровенного? Сейчас Антону казалось, что он готов был отдать душу дьяволу, только бы глазком вглядеться в чужой мир — невероятный и, он уверен, неподражаемый. Тарелки Шастун ставит на стол и разворачивается обратно, чтобы донести оставшееся, как в проходе показывается чужая фигура. В одной руке Арсений держит два стакана — пальцами за края, — в другой нарезанный сыр и ломоть хлеба.       — Садись, — кивает Попов на стул, ставит тарелку и стаканы, а после выходит в сени. Антон слушается. Отодвигает один из стульев, садится и глядит в редеющую темноту сеней, из которой выходит мужчина, держа в руке светлую бутыль. Стекло тонкое, этикетка туго наклеенная, а сама бутылка закупоренная — винтовая крышка с прилегающей оберткой вокруг горла. Похоже на водку или шнапс, но цвет чайный и темный. Арсений ставит бутыль на стол, а сам садится, беря в руки пачку телеграмм и откладывая их на дальний край, а после берется за бутылку, поддевая пальцами бумажную, плотно приклеенную обертку на крышке. Антон внимательно следит за чужими руками — венки вздулись, а коротко стриженные ногти пытались поддеть край белой прилежащей обертки, — а после того, как послышался скрипучий звук разорванной пленочной бумаги, все-таки решается спросить:       — Что за повод? Ну, в честь чего подарок? — повторяет вопрос мальчишка, видя, как брови Арсения непонятливо нахмурились, хоть взгляд тот и не поднял, разворачивая обертку и кладя ее на стол.       — Гражданский один принес перед отъездом. Из наших. Корреспондентом был здесь, но не военным, из штатских больше. У него падучая, а условия тут не самые лучшие, так что, считай, подарок за спасение жизни, — смешливо отзывается Арсений, давая понять, что корреспондент из страха значительно переоценил участие военврача в своей судьбе. Пальцы Попова свинтили пробку со звонким и легким лязгом, а после начали разливать светловатое, настоянное на дубовой коре вино по стаканам. — На самом деле, я дал ему не фенитоин, а свое собственное произведение и, раз уж мы пьем коньяк, вполне удачное. Производные оксазолидиндиона имеют противоэпилептические свойства и эффективно работают при припадках, — голос у Попова прямой и довольный собой, и Антон, знающий только первые два ряда менделеевской таблицы по латыни, слушает слишком внимательно и заинтересованно.       Зеленые глаза смотрят на Арсения слишком прямо, а губы дергаются в мелкой улыбке. Попов заканчивает отвечать на чужой вопрос и ставит бутыль на стол. В стаканах жидкость светлее, чем вся вместе в бутылке. Запах дубовый, горьковатый и острый. Антон никогда не пил коньяка, знает только, что это крепкое настоянное белое вино. Он, еще мальчишкой, пил на праздниках шампанское — желтоватое и пузырящееся, — в школьные и студенческие годы вино, нередко домашнего производства, и самогон, а в первые годы войны — положенные фронтовые граммы водки. Они выпивают вместе, но не чокаются — не за что ведь, да и не застолье. Арсений выпивает не сразу — делает глоток с четвертинкой и ставит стакан на стол, беря с тарелки кусок сухой колбасы. А Антон делает ошибку, выпивая все со сдерживаемым дыханием и сразу — горчит, тянет и остро разливается в желудке. Глаза приходится зажмурить на секунду, потому что запах отдает в нос, и тряхнуть головой, немного пережидая. Проходят секунды, прежде чем мальчишка тянется за ломтем сыра на тарелке, заедая вяжущий привкус, а после вновь переводит взгляд на Попова. Тот улыбается по-доброму насмешливо, и Антон чувствует себя немного неловко и обиженно, потому что он смотрит на него, как на несуразного мальчишку.       — Поэтому ты такой веселый сегодня? — на манер Арсения спрашивает Шастун следом, разрывая ломоть черного хлеба пополам. Он чуть поднимает брови и говорит с игривой колючкой в голосе, чем вырывает у Попова еще одну смешливую усмешку.       — Нет, не совсем. Это только одно «из» — приятное и дополняющее, — отзывается мужчина, улыбаясь надменно и светло, и выпивает остатки коньяка из своего стакана, а после нескольких минут наливает вновь — себе и Антону. Мальчишка выпивает медленнее, растягивая в два раза, как и Попов. Желудок по-прежнему колет и вяжет от острого запаха, в лицо бросается кровь, а в голову потихоньку закрадывается безрассудная смелость.

II

      За окном вечереет медленно и тягуче. Небо синеет долго, а оттого незаметно. Ветерок едва слышимо шевелит ветки деревьев, а воздух такой свежий, манящий и душистый от трав и цветов в росе, что хочется задохнуться им же. В доме темнеет еще раньше — занавески больше не обличены солнцем, а тени скашиваются и размываются на полу. Приходится долить керосина в лампу и разжечь ее сильнее, и теперь блики желтого огонька пастелью ложатся на лица и предметы. Еда на столе съедена в половину, а дубовое вино в бутылке выпито почти до конца. У Антона горит лицо — ощутимо и видимо, — взгляд блестит вызывающе и прямо, а зеленые глаза осоловело, долго и увлеченно глядят на Попова, который, кажется, слишком трезв, слишком разговорчив и слишком красив сейчас. Мальчишка чувствует, что пьян, — немного, легко и разгоряченно. В голове немножко опустело, а с языка слова слетали скоро и необдуманно. Арсений выпил столько же, говорил больше обычного и смотрел на Антона в ответ — прямо, внимательно и странно, потому что взгляд был нечитаемым. Довольство, злость, безразличие — черт не разберет, что именно творилось в голубых глазах.       — Значит, у тебя не было ни сестер, ни братьев? — задает вопрос Шастун, откусывая четвертину плотного огурца. Они говорили о войне, об идеях, о своих взглядах, о своих действиях и принадлежности, а теперь как-то само собой вышли на что-то близкое и личное.       — Нет, как понимаешь. А у тебя есть кто-то? — отзывается Арсений, доливая в стаканы коньячные остатки. Антон смотрит на него, молчит, будто бы думая, довериться или нет, а потом опускает взгляд и улыбается одним лишь уголком губ — горько, коротко и болезненно, не замечая, с каким напряженным и затаенным вниманием глядят на него голубые глаза. — У меня была сестра. Старшая. Эвакуационный поезд, в котором она ехала, разбомбили. Мы не были никогда близки достаточно, но если вдруг что — что-то важное, страшное и нет никакого выхода и поддержки, — я мог пойти к ней — она не отворачивалась никогда. Мы часто с ней в детстве вместе были — на лето к бабке ездили, помню, как-то малину ей всю обломали, не нарочно, и козу потеряли — досталось нам потом обоим, а ей еще больше — она ведь старше, смотреть за мной должна, — Шастун усмехается как-то слишком уж по-больному, смотря в стол. Хорошо было когда-то — просто, беспечно, как у всех, а теперь… — Отца тоже убили на фронте, под Смоленском, демобилизован был, когда только-только война началась. И мать тоже убита, — у Антона просевший и пустой голос, и зеленые глаза — слепые, задумчивые и чуть покрасневшие в уголках. Он чувствует чужой прямой взгляд на себе, но голову не поднимает — черт с ней, с жалостью, слишком больная и слезливая, от нее тяжелее только. А у Арсения в голубых глазах именно она. Мальчишка чувствует это и злится совсем немножко.       Оба молчат. Антон допивает остатки коньяка, а Попов молча крутит в руке стакан. Шастун глядит на чужие задумчивые движения и серебряный перстень на безымянном, а после поднимает взгляд на лицо мужчины. Голубые глаза упираются в стакан — слепо и явно о чем-то раздумывая. Свет керосиновой лампы падает на чужое лицо отрывчато и проникновенно, тусклым желтоватым огоньком освещая чуть бледный лоб и приятную щетину. Тишина звенит в доме еще несколько секунд, а потом ее нарушает Попов — размеренно и просто:       — Мой отец был русским офицером и помещиком, — начинает мужчина, заставляя Антона в удивлении и странном волнении свести брови. — Моя мать принадлежала к dem niederen Adel графского рода. Наверное, это была самая красивая и жестокая история любви, которую я когда-то мог знать. Впервые они встретились в Европе — он отбывал последние дни в санатории, и знакомое немецкое семейство пригласило его попрощаться на ужин, а там была она. Отец был влюблен в нее бешено. Сразу, там же, не думая. О таком не пишут в книжках, потому что такое чувство описать невозможно, — Попов свободно и болезненно улыбнулся, качая головой, пока мальчишка с жадностью вслушивался в каждый вздох и ловил бездвижными глазами каждый жест. — И в день, когда был назначен его отъезд, он просил ее ехать с ним, чтобы составить ему единственное желанное счастье до конца жизни. И она уехала с ним в Петербург, там же и обвенчавшись. Никто так не любил, как они любили друг друга, — Арсений впервые поднял глаза на Антона, улыбаясь уже именно ему и замолкая на несколько мгновений. Улыбка — мягкая, дрожащая и больная. Впервые такая открытая, осознанная и правдивая. — Я родился в Петербурге, вырос там и жил в отрочестве. А потом… Началась гражданская. Отец был вхож в круги белогвардейцев, присутствовал на некоторых собраниях и кружках, но не участвовал ни в одной операции против красной гвардии и не был виновен ни в одной из смертей, а его все равно расстреляли как политического преступника, — голос Попова дрогнул, а Антон еще сильнее свел брови, опуская сосредоточенные глаза в стол. — Мы хотели уехать — сначала из Петербурга, а потом из России. Но не успели — царь был свергнут, власть оказалась в чужих руках. Мы с матерью уехали — сбежали, будто предатели, а на самом деле просто защищались от хищных когтей. Отец любил и был верен — нам, себе, своему царю — и именно поэтому погиб, именно поэтому мы остались в живых. И матери он не солгал тогда — действительно любил безумно до конца своей жизни, и она тоже, даже после его смерти не смогла отпустить, — в голосе Попова послышалась горечь и больная улыбка, пока мальчишка продолжал смотреть в пол, хмуря брови и будто на картинах представляя услышанное.       — Значит, она жива? — зачем-то спрашивает мальчишка спустя молчание — минутное, длинное и звенящее. Вопрос очевидный и глупый, но сказать что-то показалось Антону необходимым.       — Да. Живет в Веймаре с того самого года, как мы покинули Россию, — отзывается Попов, звуча нарочито оживленно и легко. Шастун все равно слышит в чужом голосе осадок — тяжелый и больной — и до сих пор не может перестать видеть в голове чужую историю — взаправду красивую и жестокую. Скольких еще разрушил тот перелом в стране? Сколько еще таких может быть? В душе что-то засаднило — колко и скоро. Ведь он никогда об этом не думал — слышал истории чьих-то судеб из чужих рассказов и лишь в общем, а тут как будто в красках увидел — живо и отчаянно. У Арсения и вправду внутри — дремучий лес — ужасающий, темный и удивительно тянущий, необычный в своем таинственном очаровании. Это вызывает внутри у Антона бойню из противоречий, и, кажется, смириться с ними никогда не получится. Эта история — страшная и красивая, чужая колючесть — мягкая и будоражащая, и сам Попов — одно сплошное неразгаданное противоречие — прекрасное и пугающее.       Стакан Арсения так и остается полным, тот вздыхает неслышно и выпрямляется на стуле, с глухим шарканьем отодвигая его от себя.       — В Германии я хотел стать учителем, — вновь разрывает долгую тишину Попов, снова звуча смешливо и растянуто. Шастун поднимает на него чуть потерянный в своей задумчивости взгляд, а рот чуть приоткрывается от неосознанной улыбки. За окном совсем стемнело — ветер едва-едва трогает раму, а еще, если очень-очень прислушаться, можно услышать стрекот сверчков. — Знаешь, хороший гувернер всегда в чести, — Арсений насмешливо улыбается, обращая взгляд к мальчишке. Тот усмехается в ответ, смотря прямо — даже чересчур — и бойко, с каким-то смелым разожженным огоньком. Его щеки уже давно горят от настоянного вина, и он не смущается пронзающих и насмешливых голубых глаз.       — На самом деле, хорошо, что ты не стал учителем. Вряд ли бы мне тогда так повезло, будь ты чьим-то гувернером, — с игривой насмешкой отвечает Антон, смотря улыбчиво, хитро и прямо. Слова слетают с языка сами собой, но мальчишка рад им, когда видит, как с чужих губ напротив срывается смех. Непривычно громкий и искренний. Антон плывет от него в конец. Арсений еще никогда не смеялся так правдиво и задорно, пусть коротко, пусть не глубоко и не заливисто, но так мягко и весело, что мальчишка застывает. Замирает и смотрит на Попова, у которого вокруг глаз резные солнечные лучики и белые открытые зубы. От такого вида дыхание спирает, а зеленые глаза глядят слишком восторженно и дико. А еще на душе хорошо становится, будто там топкий теплый мед разливается, обволакивает и греет, греет, греет — не теплом, а млеющей нежностью. Арсений смеется совсем не долго, но Антону кажется — вечность. Да такую вечность, что в голове каждая морщинка отпечатывается на память. А потом замолкает, но продолжает улыбаться, смотрит на Антона — скоро, просто и весело, — а после поднимается со стула, качая головой и беря в руки пустую бутыль и стаканы, начиная убирать со стола. Мальчишка чувствует, что пьяный, — от чужого взгляда, смеха и дубового вина. Поднимается следом, и ноги слабые, будто негнущиеся, а внутри что-то бушует — смелое, резкое, задорное. Слишком окрыленное от своих же слов и звонкого смеха. Слишком безумное и жадное.       Арсений возвращается в комнату, вновь подходя к столу. В тусклом свете керосиновой лампы Антон вновь замечает, как тот красив. Руки с бледными венами тянутся к двум тарелкам на столе, и Антон делает шаг назад, чтобы не мешать. Ощущения внутри — слишком странные. Арсений вновь уходит с тарелками в комнатку в сенях, а Антон продолжает стоять на месте, осоловелыми и блестящими глазами смотря перед собой. Будто что-то понимает для себя — важное и неотложное, кажущееся простым и допустимым. И, когда Попов вновь заходит в комнату, наклоняясь над столом, делает к нему обратный шаг, становясь рядом и выхватывая длинными горячими пальцами чужой кругловатый подбородок. Щетина жесткая, уже образующая бородку. Слишком непривычная для рук. А глаза напротив — голубые, блестящие и тусклые в затемненной комнате. А еще напуганные и совершенно не понимающие — не ошарашенные, не удивленные, а именно непонимающие. Но Антон не видит этого. Смотрит — слепо и вожделенно — и не видит. Не придает значения, потому что голова пошла кругом от вина и близости. А потом целует. Неосознанно оказывается телом слишком близко, обе ладони перекладывает на щеки, закрывает глаза и целует. Жмется к чужим распахнутым губам и чуть горбится, потому что Арсений ниже его ростом. Это нелепо, глупо, смешно, но Антон так влюблен и одурачен вином, что кажется, будто это правильно. Будто ему можно. И поэтому он целует. Поддается, тычется, схватывает слишком уж отчаянно, трепетно и пылко чужие безответные губы. Не пытается заставить их целовать в ответ, а просто задыхается от возможности получить крохи желаемого. И это так хорошо и так невозможно душит в порыве нежности, что сердце не чувствуется вовсе — так самонадеянно, крепко и бережно мальчишка жмется к чужим губам.       А потом рука Попова ложится ему на предплечье, с чуть ощутимой силой давит и заставляет отойти. Антон не отходит сразу — отодвигается немного и открывает глаза, смотрит совсем пьяно и мутно, пока губы влажно дышат от чужого тепла и слюны. У Арсения взгляд — сумасшедший. Потрясенный, непонимающий и нахмуренный донельзя, смотрящий в упор и требующий чего-то. Шастун осознает это только теперь. Пятится назад и смотрит с ужасом в глаза напротив. Будто бы не он только что так отчаянно и желанно жался к чужим губам. Будто бы все это — винная блажь и безумие. Будто бы он не хотел этого, будто бы это всего лишь неразумный порыв — неразумный, но желанный до чувственной и правдивой страсти.       — Простите… простите меня, я не хотел, — испуганно лепечет мальчишка, неверяще качая головой. Голубые глаза смотрят пораженно и хмуро от непонимания, в упор, чего-то требуя и тоже отказываясь верить. Взгляд будто бы жжет и давит, и Антон под ним теряется и рдеет еще пуще прежнего. — Я не хотел, простите… Это вино, какая-то блажь, я не понимаю… Вы мужчина, вы несвободны… это невозможно, я не хотел… Простите, умоляю вас, — слова несвязные и быстрые, и мальчишка не отваживается посмотреть на замершего Попова, поэтому делает несколько шагов назад и разворачивается, сбегая в свою комнатушку и закрывая тяжелую дверь. Хочется взвыть от стыда и досады. Стыдно до слез и страшно, он чувствует себя глупо, осмеяно и безысходно. Зачем показался таким голым под чужими глазами? Насколько смешны и глупы были его сбивчивые объяснения? Зачем так отчаянно и крепко льнул к чужим губам? Знал ведь, что холодные, знал ведь, что не ответят, но потянулся, жался, целовал так открыто, бережно, ясно и глупо.       Длинные пальцы зарываются во вьющиеся волосы челки, натягивая их слишком сильно, а нижняя подушка ладони под большим пальцем давит на закрытые веки. Антон горбится и приваливается спиной к двери, тяжело и гулко дыша, слыша только тишину за своей спиной и свое учащенное дыхание.

III

      Арсений не сказал Антону ни слова — не выгнал и не желал внятных объяснений. Арсений, кажется, смотрел так же, как и раньше, — подчеркнуто холодно и безразлично, — говорил так же, как и раньше, — чуть колко и смешливо, и, кажется, того вечера не было вовсе, кажется, он поверил в перепуганные и пустые слова Шастуна. «Кажется» — дурное слово. Потому что не имеет место — слишком обнадеженное, размытое и наивное. Антон не верит в него — хочет верить, но не выходит, потому что видит все. У Попова взгляд теперь внимательный и настороженный, иногда слишком хмурый и укоряющий. Голубые глаза глядят на него, как на безумца, с каким-то остреньким отсветом на дне. А иногда не глядят вообще, показательно и явно отворачиваясь. Мальчишку это гложет изнутри — стыдом, обидой и досадой. Кажется, он испортил что-то важное и еще свежее. Кажется, в тот вечер белое крепленое вино было ни при чем — виновны были лишь его чувства — первые, невыученные и горящие. Арсений делает все, что и прежде: приходит из госпиталя, оставляет Антону еду, ест по вечерам вместе с ним, приносит книги и разговаривает — отстраненно, безразлично и просто. Но в этой непринужденной простоте чувствуется что-то напряженное, осторожное и чуть-чуть злое.       Антон старается не глядеть так часто на мужчину — ему боязно и стыдно. А еще иногда чужой нарочный взгляд задевает, жжет и разъедает, и мальчишка старается не видеть его. Все ведь было хорошо. Они разговаривали, и Арсений даже смеялся — добродушно, весело и правдиво, — а потом — глупый порыв, и все вышло в какую-то нелепую и ненавидимую глупость.       На следующее утро после того позднего вечера Антон не вышел из своей комнатушки утром. Хотя раньше открывал двери и выходил, заслышав, как Попов просыпается, шумит посудой, наливает воду и уходит в госпиталь. Было страшно, что тот выставит его на улицу, возненавидит, взглянет со жгучим отвращением. Поэтому Шастун дождался, когда мужчина уйдет, лежа на полатях. Руками он закрывал горящее от стыда лицо, а низ живота скрутило в узел от волнения и страха. А вечером — поздним, ясным и ветреным, — когда Арсений вернулся из полевого госпиталя, хотел сказать ему, что уходит. Чувствовал, что находиться в одном доме вместе будет невыносимо. Но не сказал. Не смог. Растерялся, пока в душе стрекотало от нервов. Вышел, чтобы сказать Попову, что уходит, а тот прошел в комнату, скидывая шинель на спинку стула, и взглянул на него совершенно безразлично, просто и ясно, будто не было ничего, и спросил, хочет ли Антон есть. Мальчишка потерялся и непонятливо, почти испуганно и пораженно таращился на Арсения. Смог лишь кивнуть, а потом стыдливо и потрясенно опустить голову, когда голубые глаза в усталом ожидании взглянули на него. А потом все вновь стало почти как прежде. Разве что на душе что-то досадливо выло и скреблось каждый раз, когда он видел странность во взгляде голубых глаз. А тот отчаянный жест, когда он так жарко и желанно жался к чужим губам, слишком крепко и живо впечатался в память.

IV

Июнь 1943 года, 21 число

      Вчера воздух был душным. Сегодня стеной стоит дождь. Антон проснулся — дергано и резко, — когда услышал, с какой силой тяжелые капли бьются в окна и железные козырьки. Где-то в небе звучал гром — протяжный, рокотный, с раскидистым эхом, где-то совсем близко и утробно. Ливень размашисто и быстро тарабанил по стеклам. На улице было свежо до головокружения, пахло мокрыми листьями и землей, а в доме гулял шум и сквозняк. Мальчишка — растрепанный и одутловатый со сна — растер лицо ладонями и зачесал пятерней пальцев кучерявую челку назад, лежа на теплых полатях. Движения были ленивыми и небрежными, в голове немного звенело, а в бок неприятно упирался стертый уголок книги. В доме было тихо — слышался только проливной дождь. Антон лежал и прислушивался к нему в полумраке комнатки, чувствуя что-то приятное на душе. Дождь он любил — ливневый и сильный. В их доме, в Воронеже, когда он был совсем мальчишкой, — маленьким, семилетним, — постоянно подтекал потолок, и его кровать стояла у окна, поэтому он мог видеть, как дождь бьется в окна, стекает с крыши. А еще в выходной день, по утрам, когда он только-только просыпался, домой приезжал отец из центра. И запах от его пальто стоял необъяснимый, но очень-очень знакомый — сырой, свежий, бесцветный. Антон любил этот запах, потому что узнавал его всегда и нигде не мог найти нарочно. А еще любил, когда отец привозил с рынка ему свежую, мягкую, сдобную и сладкую выпечку — фигурную, в форме зверей. Мальчишка никогда не просил о ней, но каждый раз очень-очень ждал, а отец с нарочито важной улыбкой говорил, что забрал для него последнюю. Шастун вздохнул и скинул с себя прохладное одеяло, поднимаясь на локтях и начиная слезать с полатей. По босым ногам тут же прошелся сквозняк. Антон постоял несколько секунд на месте, вытянув руки и потягиваясь поясницей, — спал он без рубахи, а бинты еще тонко обхватывали лопатки. Рана на плече быстро заживала. Болела лишь от сильных прикосновений, и перевязки скоро можно было бы не делать. Зеленые глаза оглядели стол, замечая внизу стоящее ведро со вчерашней водой, ковш, а на самом столе — стопку прочитанных книг и керосиновую лампу. Мальчишка открыл тяжелую дверь, пропуская в комнатку дневной белесый свет, и подошел к узкому столу, чтобы разжечь керосинку. Коробок спичек лежал на стопке книг, и Антон сдвинул нижнюю картонную полочку, доставая спичку и чиркая ей по стертой боковушке. Огонек вспыхнул. Шастун зажег лампу, стряхивая рукой со спичкой. За стеклом задрожал огонек — маленький, силящийся, но не разгорающийся, — а после и вовсе начал потухать. В комнате встал резкий запах горькой гари и керосина.       Закончилось топливо. Попова дома не было и не будет до вечера, а в комнатушке Антона было темно даже днем — та была маленькой, тусклой, а окно было единственным и закопченным. Мальчишка решил сам найти канистру или фляжку с керосином. Она должна быть в сенях или в комнатке рядом с ними, поэтому Антон вышел в сквозную комнату Попова. Кровать Арсения была наскоро заправлена, а на столе стоял стакан в железном подстаканнике с чем-то темным и наверняка холодным. В комнате было светло и просторно, а сквозь узорчатые занавески и стену дождя можно было увидеть зелень дальнего грушевого сада и яблоньки во дворе Попова. Антон чувствовал себя здесь спокойно и чуть волнительно — неосознанно и само собой. В темных сенях, куда едва-едва проникал тусклый дневной свет, Шастун подошел к облупленным столешницам. Вещи, пыльные склянки, железная посуда, ведра. Металлические канистры стояли у самых дверей. Антон проверил их — все были пусты. А потом чуть раздраженный и щурящийся взгляд наткнулся на алюминиевую фляжку на узкой полочке под верхом столешницы. Антон вытащил ее, роняя на пол какую-то газету, взболтнул, чувствуя присутствие жидкости, а после открутил крышку, тут же ощущая в носу резкий запах бензина.       С фляжкой бензина он вернулся в комнатку, но заправить керосиновую лампу не успел. В сенях, за входной дверью, послышался лязг ключей в замке, а потом дверь открылась — тяжело, неловко и неумело. Мальчишка свел брови, отставляя бензин на дощатый стол. Для Арсения слишком рано, да и движения какие-то осторожные, осматривающие и незнающие. Антон почувствовал тугой ком в животе и сделал осторожный шаг за дверь, к топке, потому что та была открыта настежь. Отчего-то стало по-животному страшно. Паранойя — уже знакомая и объяснимая. И мальчишка в очередной раз поддается ей, осторожно отходя к полатям и вслушиваясь в звуки дома, которые перебивал грохот дождя. Наверное, сейчас в комнату зайдет Арсений. Наверное, усмехнется его перепуганному лицу. Наверное, с самоуверенным смешком снова скажет, что это всего лишь он. Но этого не произошло — внутреннюю тишину дома разорвал чужой голос, от которого сердце Антона пропустило свой черед ударов:       — Ars? — голос женский, уверенный, мягкий и ищущий. У мальчишки от него дрогнули руки, а зеленые глаза распахнулись в необъяснимом ужасе. Послышались чужие шаги, сворачивающие в комнатку у сеней, а после возвращающиеся обратно. Это была девушка, наверное, еще юная. А чужое знакомое имя, сокращенное до трех букв, значило, что она пришла сюда неслучайно, вопросительно, прямо и знающе зовя Попова. Антон почувствовал, как внутри все сковывает льдом, — острым, каменным, холодным. Страх напоминал звериный — защищающийся и слепой, который был так сродни тому, что ощутил мальчишка. Он успел лишь подумать, что девушка закричит, если найдет его, сбежит и выдаст гестапо, и шанса сбежать далеко у него не будет, поэтому попятился к полатям, дотягиваясь до подушки и вытаскивая из-под нее спрятанный пистолет. Пальцы пробивало дрожью, а в голове было пусто — только пульсировало что-то острое, болезненное и сильное. Холодная ладонь сжимала пистолет, направляя его на дверь, а шаги становились слишком близкими и медленными. Сердце стучало в висках, а глаза в животном ужасе таращились на дверь.       В проеме действительно появился чужой, освещенный дневным светом из окон силуэт. Девушка. Русые волосы по плечи, плотный нос, пухлые губы, голубая рубаха с влажными отметинами дождя на плечах и глаза — большие, застывшие, ошарашенные, глядящие прямо на Антона со страхом и пораженностью. На правой руке — серебряное кольцо, кожа чуть желтовата и темна, брови широкие и пышные. Девушка была довольно милой, и вряд ли ей было больше тридцати.       — Wer zum Teufel bist du? — вновь послышался ее голос, а Антон только сильнее сжал в руке металлическую рукоятку пистолета, продолжая держать ее на весу. Чужие слова были испуганными, строгими и бойкими, но по распахнутым глазам и замершим движениям можно было заметить, что девушка была напряжена, со страхом глядя на Антона. Тот мог догадаться, о чем она спрашивает, но чужой язык выбил последнюю почву из-под ног. Он так сильно подвел себя. Он так сильно подвел Попова. Он был неосторожен, поспешен и небрежен, и он не может взять себя в руки, поэтому продолжает держать в ладонях пистолет, большим пальцем удерживая курок. Внутри что-то мечется — какой-то раненый зверь ищет выхода, и Антон мечется вместе с ним, сжимая рукоятку и не зная, сказать что-то в ответ или выстрелить. Пульс, кажется, доходит до предела, лупит слишком сильно и отдается в голове — гулко, равномерно и слепо.       — Я… — начинает мальчишка и тут же закрывает сухие и горячие губы. Что дальше говорить — не знает. Все равно не поймут, на каком бы языке он ни попробовал объясниться. Девушка только теперь окончательно пугается, делая маленький шажок назад, — машинально и неосознанно, — подносит ладонь ко рту и таращится на Антона безумно и пораженно от осознания того, что мальчишка — русский.       — Teufel, — ее голос больше не строгий и не ровный. А слово дрожит, когда срывается с чужих застывших губ. Осознанность во взгляде — настоящий слепой ужас, и, когда девушка делает еще один шаг назад, нелепо пытаясь защититься, Антон еще ближе и сильнее сдвигает пальцем курок. Он слабо понимает, что творит, — страх и живая потребность защиты делают все за него. Зеленые глаза прямые, замершие на чужом лице и звериные. По-настоящему звериные — волчьи, когда тот понимает, что попал в осаду и выбраться оттуда можно лишь кинувшись в ответ. Девушка замирает под дулом пистолета, улавливая то малейшее движение руки, и больше не пытается сойти с места.       Они смотрят друг на друга долгие секунды — выжидающе, прямо, неотрывно, у обоих распахнуты глаза в животном страхе. Девушка замирает под дулом пистолета, в немом ужасе смотря на кудрявого юношу. Антон держит палец у курка, в бесконтрольном страхе глядя на девушку. Но спустить его так и не успевает — не то чтобы он хотел, но смог бы в слепой и ожесточенной попытке защититься. Дверь открывается, что-то тихо шуршащее и тяжелое стукается об пол, а потом слышатся шаги — медленные, с шумом знакомых каблучков на сапогах. Попов застывает на пороге — мокрый даже под зонтом, который оставил в сенях вместе с саквояжем, и пораженный. Голубые глаза таращатся с ужасом и оцепенением, но лишь мгновение — скорое, оцепененное и заставшее врасплох. А после отмирают, и с губ Арсения рвется требующая, размеренная и прямая просьба:       — Антон, опусти пистолет, — голос звенит ровным напряжением, а глаза смотрят на мальчишку неотрывно — гвоздят, впиваются, испытывают. Тот замечает его фигуру, очертания, но не может оторвать взгляд от бледной девушки. Он будто не слышит знакомого голоса и своего имени — это все звучит где-то далеко, хоть и четко. Поэтому Шастун молчит, еще крепче сжимая рукоятку и не сводя взгляд с девушки. Внутри — настоящий шторм. Запутанный и противоречивый. Как и его чувства, смешавшиеся и обезумевшие до диких воплей. — Антон, пожалуйста, — мальчишка колеблется еще несколько секунд, а после роняет пистолет на пол. Тот падает глухо и пусто. Девушка впервые оборачивается к Попову, смотря со злостным непониманием, — ее взгляд взвинченный, накаленный от нервов и истерически блестящий. А Антон опускает глаза в пол, когда слышит ее голос, — резкий, обвиняющий, злой от пережитого испуга:       — Wer ist das? Hat mich dieser Junge fast erschossen! Was macht er hier?!       Шастун не понимает ни слова, чувствуя что-то дурное и приходя в себя. Он бледнеет и упирается глазами в пол, боясь поднять их вверх. Ему невыносимо стыдно — перед ней, перед собой, перед Арсением. Он подвел его, а ведь мог просто прикрыть дверь и спрятаться за топкой. Он обманул его и обманывал по сей день, пряча найденный пистолет. И оттого на глаза наворачиваются бессильные слезы — ненавистные, стыдливые и жгучие-жгучие. Он будто только сейчас понимает, что сделал, с ужасом осознавая, что мог действительно убить ее, если бы не пришел Попов. Он понимает, но изменить ничего не может, и чувство вины, бессилия от собственной выходки подковыривают душу изнутри. На чужие слова Арсений не отвечает — стоит на месте, у порога, и Антон не может взглянуть на него — стыдно до смерти и страшно. Наверняка в голубых глазах злоба и раздражение — осознанное, доказанное, холодное и справедливое. Наверняка этот взгляд добьет мальчишку совсем.       — Иди к себе, — слышит Шастун его голос и не сразу понимает, что сказанные слова — ему. Голос у Арсения пустой, громкий и безэмоциональный, но на донышке что-то есть — жестокое, сдерживаемое и нервное. Но мальчишке достаточно и его, поэтому он слепо и глупо качает головой, тут же начиная лепетать что-то бездумное и совсем несвязное:       — Я лучше уйду… туда, — Антон кивает головой в сторону улицы, так и не поднимая глаз. Он запинается, тараторит и, кажется, совершенно смешно забывает слово, вместо него показывая кивком головы на выход. — Я мог… я не должен… Я пойду, я лучше уйду… — продолжает говорить мальчишка совсем сбивчиво и потерянно. А потом делает шаг в сторону дверей, будто в бреду, — ноги босые, ватные, а в голове — сумбур.       — Антон, иди в комнату, — Арсений почти рычит, голос рвется и звучит еще громче. Антон сжимается под ним, теряется, съеживается, чувствует ненависть и стыд. Чувствует себя виноватым, предавшим что-то или кого-то, и это чувство рвет сердце. Он кивает почти незаметно и уходит в темную комнатушку, притворяя за собой дверь. На душе страшно, стыдно и гадко, а в глазах закипают слезы — кажется, это конец.

V

      Арсений провожает напряженным и стальным взглядом Шастуна до дверей. Внутри все мешается, будто море бьется о скалы, в душе — сплошные противоречия. Глупый мальчишка, что он наделал? Попов понимает, что тот всего лишь защищался. Понимает, но от этого не легче. Где он нашел этот пистолет? Какого черта он оказался так небрежен и глуп? Все эти вопросы, каждое слово разжигали внутри злостный пожар и страх, что могло бы быть, если бы он не пришел. Попов чувствовал, что не сможет с этим справиться, — слишком сильно его потрясло увиденное, слишком сильно он злился и боялся за Антона. Если бы это была не Оксана? Если бы он задержался на несколько минут? Пистолет на полу продолжал лежать, дождь все так же стучался в окна, а Оксана смотрела на него непонятливо, неверяще и испуганно. Испуганно, будто бы он умалишенный, сотворивший в припадке страшное безумие.       Оксана была его давней знакомой. Она была русской, и у нее была дочка — маленькая, тоненькая и белокурая. Оксана уехала из Советского Союза в тридцать седьмом году и родила в Германии. Уехала, потому что ее мужа — Алексея Суркова, участника белого движения в России, — расстреляли на Соловках. Спустя столько лет его все равно призвали ответить — жестокая советская власть во главе со Сталиным, который не мог свыкнуться с тем, что на свободе остались отголоски царской власти. Арсений помог ей с обустройством и жизнью в Германии. Они стали знакомы с госпиталя, в котором Попов был вынужден принять ее роды, делая кесарево сечение как хирург. С тех пор прошло шесть лет — Оксана была сестрой милосердия при фронтовом госпитале и единственной, кому Попов мог рассказать больше, чем остальным.       — Lass uns auf die Veranda gehen, — кивнул ей Арсений, отводя глаза и отступая назад, разворачиваясь. Они всегда говорили только по-немецки, стараясь не забываться ни наедине, ни на людях, а о прошлой жизни обоюдно было решено молчать — у обоих она не сложилась там, а значит, незачем ее ворошить. Попов дернул железный поручень двери, открывая ее на себя и выходя под навес. Оксана вышла следом, становясь рядом, и мужчина прикрыл за ней дверь. Воздух был сырым, прохладным и свежим, а дождь по-прежнему лил стеной. Через мутную стену ливня была видна заросшая травой тропка, калитка, покосившийся забор, колодец и другая сторона улицы — разворошенный сеновал и полуразрушенный от мины полукаменный дом. Запах сырой воды и травы был чудесен, немного успокаивал нервы и сгонял разозленную спесь, а прохлада обдавала лицо. Оксана показательно молчала, требуя чужих объяснений, хотя уже сама все давно поняла. Может быть, не все, но самое главное точно — мальчишка в доме у Попова русский, и он прячется там от гестапо.       — Sein Name ist Anton. Und er lebt nicht mehr in der ersten Woche bei mir. Er ist ein sowjetischer Soldat, einer ihrer Polittrupps, — начинает Арсений, глядя вдаль. Его голос уставший и тихий. Он опирается руками о деревянные перила дома — трухлявые, некрашеные — и не смотрит на Оксану, но чувствует на себе ее пораженный и недоумевающий взгляд. Он не хотел этого объяснять ей. Не хотел, потому что не мог до сих пор объяснить сам себе. И, наверное, вряд ли когда-то сможет. Вспоминать об этом не хочется, жалеть поздно — что сделано, то сделано. Если бы даже ему дали шанс тогда, в ту майскую ночь, сделать все иначе, сделал бы он? Нет. Тогда о чем может быть разговор?       — Du hast einen russischen Soldaten nach Hause gebracht! Warum, Ars? Warum zum Teufel versteckst du ihn in deinem Haus?! — голос Оксаны звенит искренним непониманием, злостью и напряжением. Его перекрывает шум дождя, но негодование и боязнь за жизнь Попова все равно слышны слишком отчетливо. Его поступок — истинное безумие. Неужели он не понимает, что он сделал, и бесследно это не пройдет? — Verstehst du, woran das liegt, Ars? Hast du eine Sekunde über die Konsequenzen nachgedacht? Was, was wäre passiert, wenn ich nicht reingekommen wäre?! Du wärst sofort erschossen worden, wenn jemand anders gewesen wäre. Er ist ein kleiner Junge, er hat mich fast erschossen! Verstehst du, was du getan hast?! — голос у Оксаны рвется — истерично и звонко. Ее злит чужая беспечность, потому что Попов сам не лучше этого мальчишки — такой же бездумный, горячий и легкомысленный. Арсений молчит, усмехается и качает головой, выбивая из девушки весь запал, а после говорит, и его голос убежденный, смирившийся и неотступный:       — Ich weiß. Ich weiß das alles. Ich habe es Ende Mai gefunden. Sie wurden von der Gestapo gefesselt, offenbar wurde untersucht, wer ihre Pläne innerhalb der Besatzung ruiniert. Sie wollten fliehen — sein Freund wurde getötet, Anton hatte Glück — er überlebte. Ich fand ihn an der Brücke und nahm ihn mit nach Hause, untersuchte die Schusswunde an der Schulter, und jetzt kann ich ihn nicht mehr loslassen. Wo wird er hingehen? Er wird in den nächsten Stunden ohne Papiere erwischt, — проговаривает Арсений и поворачивает голову к Оксане. Голубые глаза смотрят устало и светло, и девушка вздыхает, потому что Попов все же прав. — Ich weiß nicht, was ich als nächstes tun werde, aber ich kann ihn nicht gehen lassen. Und dann, in dieser Nacht, konnte ich ihn auch nicht verlassen, — Попов передергивает плечами, улыбаясь одним уголком губ — все так же безапелляционно и убежденно, мол, будь что будет, справится. Оксана в ответ лишь встряхивает руками. Ей есть, что сказать, но она молчит, покоряется чужим словам и принимает их, переводя взгляд вдаль, куда недавно смотрел Попов.       — Sie müssen manchmal vorsichtig sein. Er könnte einfach die Tür verdecken oder sich verstecken — ich würde nicht einmal auf das Zimmer schauen, wenn es geschlossen wäre. Und eine Waffe… Wenn ich es nicht gewesen wäre, hätte er ihn wahrscheinlich nicht gerettet, — говорит девушка спустя минуты молчания. Страх тех минут прошел — все встало на свои места, да и на войне она успела пережить и не такое.       — Ich werde mit ihm reden. Obwohl ich es ihm mehr als einmal gesagt habe. Eigentlich kann ich mir nicht vorstellen, was passiert wäre, wenn du es nicht wärst, — отзывается Попов, вновь напрягаясь и чувствуя, как внутри что-то разжигается — злое, слепое и негодующее. Глупый мальчишка. — Warum bist du reingekommen? — спрашивает Арсений, обращая вопросительный взгляд на Оксану, которая задумчиво продолжала глядеть на стену дождя.       — Du hast eine Depesche bekommen. Du hast das Krankenhaus verlassen, und da muss etwas Wichtiges drin sein, — отвечает девушка, отрывая взгляд от размытой и цветастой дали и доставая из широкого кармана свободной юбки рыжий конверт с печатями, протягивая его Попову.

VI

      Антон сидел в темной комнате, так и не заправив керосинку. Фляжка стояла на столе, а мальчишка сидел на полатях, спустив ноги вниз и слепо глядя перед собой. Дождь все еще шел — уже привычно бил по окнам, только гром прошел, звеня утробно где-то вдали. Антон со страхом ждал, когда придет Попов. Ему было стыдно перед ним больше всего на свете — наверное, он и вправду всего лишь неразумный мальчишка. А еще страшно. Антон знает и чувствует, что тот его точно выгонит из своего дома, когда вернется, поэтому решает уйти сам, — сапоги стоят около топки, а на нем самом надета рубаха. Арсений был слишком снисходителен к нему. Арсений сделал слишком много для него. То, чего не сделал бы ни один человек. А Попов сделал — просто, немножко высокомерно в своем участии и безразлично, будто бы само собой. И Антон злился на себя, что так сильно подвел его.       Он слышал, как Арсений вышел из дома с той девушкой, закрывая двери. Она чем-то похожа на Попова — рассудительная, убежденная и бойкая в своих словах и действиях. Сестра? Или, может быть, жена? Эта мысль не приносила знакомой ревности. Только еще больше захлестывала стыдом — высмеивающим, непоправимым и справедливым. Вернулся Попов не так скоро, как думал Антон. Он зашел в дом один, заставляя желудок мальчишки сжаться в пугливом, бледном, но достойном страхе. Он решил, что не будет ждать чужих слов, извинится за свою выходку и уйдет сам. Это казалось правильным и мудрым, а еще чуть-чуть горделивым и трусливым — так сильно не хотелось видеть чужое ненавистное презрение. Входная дверь закрылась за мужчиной, прерывая грохот дождя по навесу, и послышались шаги по дощатому полу — скорые и уверенные. Антон через мрак комнаты глядел на дверь, с затаенным дыханием прислушиваясь, а после того, как шаги оказались совсем рядом, быстро вскочил с полатей, беря в руки сапоги. Арсений дернул дверь и остановился на пороге, пропуская в комнату немного дневного света. Голубые глаза тут же уперлись в Антона, который опустил голову и тут же залепетал — беспрерывно, решительно и тихо:       — Я уйду сейчас. Пережду где-нибудь, дождусь ночи, а потом постараюсь уйти отсюда. Простите меня, я… Я просто испугался, это были не вы, и… Я просто пытался защититься. И пистолет… Я нашел его в сенях, он старый, но работает, и детали все есть. Я не хотел его прятать, я не знаю, зачем все это… Простите. Вы были слишком добры ко мне, вы не должны были всего этого делать и терпеть, но делали и терпели, а я и вправду глупый небрежный мальчишка, — последние слова Антон тараторит слишком быстро, а после дергается вперед, порываясь выйти из комнаты на улицу, где все еще стеной стоит дождь.       Арсений не дает. Не отступает с порога и смотрит на Антона — слишком прямо и глубоко, вынуждая взглянуть на себя в ответ. Мальчишка не подходит к нему близко, останавливается, когда видит, что Попов не собирается уходить с места, и поднимает голову, глядя на него слишком затравленно и жалко. У мужчины влажная челка и почти высохшая шинель, а выражение лица — нечитаемое. Будто там все вместе, и вместе с тем нет ни одной эмоции. А еще взгляд странный — сильный, уверенный, немножко удивленный и выпытывающий. Брови привычно хмурые — непонятливо как-то и внимательно, а голубые радужки темные и отливающие в потемках.       — Куда ты пойдешь? — с вызовом говорит Арсений, кивая головой. Антон чувствует дежавю их первой встречи — Попов тогда тоже был серьезный, знающий и убежденный. Мальчишка злится точь-в-точь как и тогда, а оттого буркает раздраженно и глухо, опуская голову вниз:       — Не знаю.       — Тогда какого черта ты так рвешься уйти?! — голос у Попова рвется и звенит. Он не сводит с Антона загоревшихся глаз, и Шастун вскидывает голову в ответ, отвечая, не думая ни секунды:       — Я мог застрелить ее! — у Антона внутри что-то разжигается — злостное, смешанное, растревоженное. И это что-то мелькает во взгляде. В зеленых глазах загорается смелый огонек — уверенный и упертый, горя вызовом и необъяснимой злобой на то, что Попов не понимает очевидных вещей. За окном по-прежнему гремит дождь, а в руках у мальчишки сапоги. Арсений смотрит на него такими же горящими глазами, будто злится на то же самое непонимание простого, и не отходит, продолжая стоять у порога.       — Ты просто испугался, — рычит мужчина, давя словами на Антона, который чувствует, как внутри все ломается — с треском, с хрястом, будто вода, сносящая плотину. Длинные пальцы сжимают оборку сапогов, прижимая их к себе, а в глазах закипают слезы — злые, бессильные, безысходные. Антон чувствует, как не выдерживает, и что, только подумать, — чувства. Будто они могут что-то так сильно изменить, расстроить или спасти. Антону стыдно за слезы в глазах, поэтому он опускает голову и часто дышит, сжимая зубы. А Арсений не отходит — стоит, смотрит, не пускает, будто нарочно, будто в радость глядеть на него, когда Антон чувствует себя жалким и беспомощным до злости. И это выжигает изнутри еще сильнее — порывисто, больно и бессильно. Он делает шаг вперед, намереваясь пройти мимо него, но Попов не пускает, делая маленький шаг в сторону и закрывая путь. Антон пробует обойти с другой стороны, но Арсений не дает, двигается в другую сторону, оказываясь слишком близко к мальчишке. Так, что может услышать, как тяжело и часто дышит Антон, и увидеть, как ожесточенный взгляд застилают злостные блестящие слезы.       — Пусти, — сбивчиво, едва ли не задыхаясь, шепчет мальчишка, пытаясь проскользнуть мимо Попова. Ему стыдно за эту сценку. Стыдно за себя и за свои чувства. Стыдно, что он такой слабый и жалкий перед ним. Но Попов все равно не пускает, слышит его сиплую просьбу и не пускает, кладя руки на предплечья и заставляя выронить на пол сапоги. Они гулко и пусто валятся к ногам, ударяясь подошвой о дощатый пол и задевая босую ногу Антона, у которого сердце вот-вот выскочит вон. Злостное, непонятливое и сильно-сильно бьющееся.       — Нет, — шепчет Арсений, совсем близко с ухом Шастуна. Тот сильно горбится и жарко дышит в чужое плечо. Становится необъяснимо страшно. Антон замирает на мгновение. Часто дышит, не понимает и разрывается в чужих руках. Зачем он держит? Зачем так близко? Зачем так бережно и крепко? От непонимания отчаянная злость клубится в голове — будто бы все это какая-то жестокая обманка, и Антон не верит в нее. Хочет — всем сердцем, сильно-сильно. Но не верит, знает, что неправда, ненастоящее, нарочное. И дергается, порываясь скинуть с себя чужие ладони. Пытается прорваться к выходу, сбежать — и черт с ними, с сапогами, только бы уйти поскорее, потому что невыносимо. Но Арсений не дает. Обхватывает Антона покрепче, сжимает пальцы на предплечьях и притягивает к себе, шепча еще тише, смиреннее и требовательней: — Не пущу, — и обнимает. Тепло, крепко и уверенно, пока мальчишка не затихает, переставая дергаться, чтобы избавиться от чужих прикосновений. Антон дышит жарко-жарко в чужое плечо, замирает и слепо глядит перед собой, не веря и боясь, что чего-то не понял, что все не так, что, как тогда, когда Антон жался к чужим губам, ему просто показалось что-то пьяное и глупое.       — Ты — глупый мальчишка. Ну куда ты пойдешь, — тихо, кипуче, зло и размеренно проговаривает Арсений, сжимая пальцами горячую лопатку, которая не обернута бинтами. — Тебя убьют тут же, стоит тебе выйти на дорогу. Как я могу отпустить тебя туда, Антон? Я люблю тебя, ясно? Люблю. Ну куда ты думал идти, — злостно шепчет Попов, рвано и тяжело дыша. А руки сжимают еще крепче. Слова простые, укоряющие и злые. Мальчишка на них лишь распахивает глаза и почти не дышит, весь, потрясенный и замерший, обращаясь в слух, — не верит, не уверен в том, что слышал, поэтому прислушивается еще и еще, и, кажется, даже сердце замедляет свой стук. — Я испугался за тебя. А если бы это была не Оксана? Если бы кто-то другой? Ты хоть понимаешь, что было бы, будь это кто-то другой? Нельзя быть таким безрассудным, Антон, я так испугался, — голос у Арсения тихий, скорый и злой, а руки еще сильнее сжимают чужое тело. Злой, потому что испугался. Он, за него, за Антона. Попов замолкает окончательно, но не отходит и хватку не ослабляет. А Антон стоит как вкопанный и таращится перед собой.       За окном все еще барабанит дождь, по полу гуляет сквозняк, и они продолжают стоять на пороге, пока мальчишка не открывает ссохшиеся губы, произнося что-то тихое и глупое:       — Ты сказал, что любишь меня.       Голос у Антона потрясенный и до смешного обнадеженный. Будто все остальное он пропустил мимо ушей. Будто важно только это. И странное дело — Арсений замирает на секунду, кажется, даже дышать перестает, а после расслабляет хватку, и Шастун чувствует, как внутри падает свинцовый шар. Он не понимает и ждет чего-то, сам едва дыша. В груди все обостряется, встает дыбом и ждет, не желая мириться с душащей тишиной. Чужие руки потихоньку начинают отпускать, и вместе с ними рвется нитка надежды — красная, тонкая, только-только повязанная, а голос у Арсения звучит слишком скрипуче, потерянно и взволнованно:       — Я слишком сильно о тебе пекусь. Я просто испугался, что могло бы быть, если… — начинает Попов размыто и отстраненно, отстраняясь от Антона и в первый раз отказываясь смотреть ему в глаза. Всегда такой уверенный, знающий, насмешливый и безразличный, он боится посмотреть в глаза Антону, и эта мысль, это зрелище — живое и неподдельное — заставляет внутри все дрогнуть, взметнуться и перевернуться. Чужие слова медленные и пустые, а ресницы опущены, скрывая голубые глаза. Мальчишка хмурит брови, почти с ужасом и замиранием смотря в чужое лицо, когда осознание прокрадывается в сердце. Антону не послышалось. Арсений не солгал и не имел ничего другого в виду, и это ломает — молниеносно, болезненно и очень счастливо. Шастун поддается вперед, не позволяя отступить Попову окончательно, и схватывает в кольцо своих рук — крепко, почти отчаянно, жмет, напирает всем телом и опускает голову на плечо, вжимаясь в него лицом, а после тут же шепчет:       — Скажи еще раз, скажи, что любишь меня, пожалуйста, скажи, — лепечет и просит мальчишка, вжимается носом в горячую шею и дышит, дышит, дышит — часто и коротко, будто не может надышаться чужим телом. Счастье почти сносит крышу — уже осознанное, но еще затаенное. И это слишком страшно, зыбко и окрыляюще. Арсений будто цепенеет на секунды, стоит столбом, молчит, вызывая смутное волнение, а после медленно и сильно схватывает Антона в ответ, прижимая к себе и выдыхая. Крепко сжимает руки сзади, заставляя мальчишку еще сильнее жаться к нему и льнуть, и длинно дышит.       — Я люблю тебя, люблю, — заветно и просто отвечает Попов, заставляя Антона свободно выдохнуть себе в шею. Счастье — чистое, настоящее, простое — кружит изнутри и, кажется, способно перешагнуть горы. Шастун жмется лицом в чужую впадинку между плечом и шеей, умудряясь уместиться в изгиб, и сам крепко стискивает в ответ — смело, отчаянно, неосознанно. А потом, когда Арсений чуть отстраняется, слепо кладет ладони на его щеки и ищет губы, Антон понимает, что пропал, — так сильно еще никогда не билось его сердце и не журчала кровь в венах. Так сильно он никогда не был влюблен. Так сильно он никогда не был доверчив и гол перед другим человеком.       Арсений не целует — жмется, врезается, отчаянно чего-то требует. И губы у него теплые, ищущие и ответные — не как в тот раз, а живые, податливые, горячие. Антон делает так же. И поцелуй этот — отчаянный вопль. Слепой, молящий, но желанный до того, что хочется задохнуться в нем. Мальчишка чувствует, как мокро ощущать чужие теплые губы, как они требовательны и хороши. Мальчишка чувствует, как сильно они нужны, и поэтому поддается с еще большим напором и целует — ожесточенно, жадно и очень-очень счастливо. Потому что оно такое — отчаянное, ненасытное и требующее.       Они целуются, пока в окна бьет дождь. А после того, как отрываются, снова жмутся друг другу — растворяются, льнут, сжимают в крепких объятиях и затихают. Оба тяжело дышат, оба чувствуют мокрую слюну вокруг рта, оба молчат. Антон чувствует, как хорошо и свободно на душе, вжимается лбом в плечо Попова — и будь что будет. Только бы сейчас он не отпускал, и будь что будет. Капли ливня размеренно стучат по стеклу и крыше, где-то совсем далеко гремит гроза, Арсений жмется близко-близко — теплый, разгоряченный и жарко дышащий, — а воздух пахнет сыростью, мокрой травой и счастьем — безликим, смелым и свободным.
1644 Нравится 169 Отзывы 493 В сборник
Отзывы (13)