***
И как у него вообще хватило сил дойти до почты, назвать адресата, отправить это всё?.. Боже, в мозгу все плывёт. От алкоголя, или же от крови? Ах да, точно. Он и не относил. Ну как можно было забыть про***
…Или всё-таки надо. Однако ж, нет, истина есть истина: мёртвым не надо. Просто Достоевский был ещё не мёртв. Противные визги «сто третей». Откуда она вообще взялась, кто так быстро догадался?.. Желтый фургончик с красной полосой вдоль и поперек, словно ограничивающей грани между миром живых ну и… сами-знаете-каких. Ох, какому же очередному человеку не повезло чуть не умереть, а может уже даже и умереть в такой шикарный день?.. Ах, блин, точно. Не повезло ему. Хлипкая дверь быстро выбивается сотрудниками «скорой помощи». Ой-ой, сколько же будет стоить ее ремонт?.. Пару человек заходят к нему. — Простите… У меня не прибрано… Бредит. Уже началось. Кислородное голодание. — Так, у нас тут сильное венозное кровотечение, нужна перевязка. Подготовьте всё сейчас и сразу, а то небось пока доедем уже успеет и… — сообщает кто-то кому-то по рации. Медбратья подходят с носилками. — Погодите, господа, я сам!.. — Достоевский приподнимается, но тут же с грохотом рушится обратно в лужу крови. Его укладывают. На носилках укачивает. Хорошо хоть, простыней не накрывают. Или плохо… В фургоне все что-то оживленно делают, кроме него самого. Делают вокруг него. Для него. Тычут чем-то противным в нос, не давая отключиться. Мажут что-то на запястья, перевязывают их. Ай, больно. Можно было бы и подуть!.. Пахнет неприятно. Медикаментами, спиртом и железом. Кровью. Блин, точно, опять забыл. Это от него пахнет. «Карета» несется быстро. Иногда подскакивают на кочках. И вот снова свежий воздух, наконец-то… Врачи оживленно и беспокойство перекрикиваются друг с другом, а он один такой беспечный лежит. Развалился, блин. Встать бы и помочь этим беднягам… Его снова укладывают на кушетку. И держат. Вот зараза. Кушетка несется, прям как мини версия «кареты». Ее колесики то и дело проскакивают через кафельную плитку. Холодный свет от ламп больно бьёт по глазам, заставляет закрыть их, и желательно не открывать. Если поднапрячься, краем глаз можно заметить капельницу с такой же красной жидкостью, в которой он лежал каких-то тридцать минут назад. Но от чего-то напрягаться не хочется, поэтому он сам даже не до конца понимает, что происходит. Заехали в большую комнату. Остановка. Свет на секунду смерк, а потом оказался еще ближе и ударил по глазам вдвойне больнее. На него надевают маску. Хочется взять ее и сорвать, но сил совсем нет. В последний раз до полного отключения от реальности он успевает слегка приподнять голову, сфокусировать взгляд и увидеть… Дверь. Нет, не в конце туннеля. Самую обычную дверь с небольшим замутненным окошком. Такие ставят в реанимациях. А в окошке — силуэт. Слишком хочется спать, чтобы еще что-то разглядывать, поэтому силуэт так и остается в подсознании красивым незнакомцем с непонятным цветом волос. Неестественный он какой-то…***
Трёхчасовая операция. Ещё не самая долгая, между прочим. Непрекращающиеся «скальпель — вата — пинцет» от врача. За дверью кто-то напряженно ходит. Переминается с ноги на ногу, поскуливает даже. Не слишком ли много крови потерял Достоевский? Есть ли у него шанс? А если нет, то что? Что он будет делать, если шанса нет?.. Умрёт. Умрет точно также, как и тот, из-за кого начался весь этот цирк. Он сейчас всеми фибрами души чувствует, что не может с ним расстаться, несмотря на то, что смотреть на Фёдора очень больно. Попугаи-неразлучники, блин. Фёдор Достоевский и Николай Гоголь. Хотя, если припомнить имена их «питомцев», то они не попугаи, а кошара с голубем. Ну что за горе-зоопарк. Но Коля также чувствует, что не может его простить. Ну вот нельзя просто взять и… Отпустить! Отпустить и забыть все те грехи, которые Достоевский сотворил с ним. При чём, как и хорошие в виде похоти, так и не очень, в виде равнодушия. Ну и что, что нет такого греха в семи смертных?! Для Коли это самый настоящий грех, ведь он очень чувственная натура. Лучше бы проявил гнев, но хоть бы что-то почувствовал!.. Сейчас он сидит на диване и зарывается руками в свои блондинистые волосы. Сжимает кулаки. Ноги дрожат, руки холодные. На кафельную плитку капает вода… С потолка течет, что-ли? А нет, течет с Гоголя. И текут слёзы. Беспечно, медленно стекают по щекам. Задерживаются на шраме. На этом ужасающем шраме. Шраме, от которого хотелось отрубить половину лица. Шраме, из-за которого Гоголь думал, что его никто не полюбит. И не полюбил. А Достоевский? А Достоевский просто врал. Нагло, с ухмылкой, даже чувства так хорошо наигрывал, что они казались искренними. Но нет, не могли они такими быть. Ведь Фёдор Достоевский ничего не чувствует. Гоголь всем врал; даже самому себе, что шрам этот достался в детстве по-глупости. Но было всё не так. Ну как, «не так». Было в детстве, но не по глупости. Ну может, по глупости, но только не Колиной. Хотя…***
— Пожалуйста, очнись, братик, это же я! — А ну, тварь, иди сюда!.. Рука щупает по столу и хватается за нож. Возносит его, замахивается. Острие проскальзывает по бледной детской коже. Истерический крик заполняет всю комнату. И только этот крик приводит в чувства. Отрезвляет. И крик этот принадлежит маленькому Коле. Коле Гоголю, самому настоящему. — …Коля? — раздается обреченный глухой возглас. Но ему не отвечают. Несчастный ребёнок хватается за глаз. Кровь и слезы смешиваются, размазываются по всему лицу. — Прости, прости мой мальчик!.. Ты же знаешь, знаешь что я по пьяне!.. Ну, ты ведь тоже виноват?.. Мог бы и остановить! Ему было тринадцать. Скорая, болевой шок, бинты. Всё, что запомнил мозг покалеченного своим же братом подростка. Остался шрам. И на лице, и на душе. Но на душе он был гораздо шире, глубже, и зашивали его не профессиональные врачи, а сам Коля. И шил целых два года. Пока на порог его сердца не заявился пиздецки красивый, статный, в самом расцвете сил; восемнадцатилетний Фёдор Достоевский. Федька, ебаный врач в нем умер. И воскрес, потому что смог и зашил это его шрам. Да зашил так ювелирно, что даже начало казаться, что его вовсе не было. Зашил только вот, лишь ложными надеждами. Ложными «Люблю». Но вот звучали они совершенно правдиво.***
Но сейчас эти нити обмана расползлись и исчезли. Рана открылась вновь. Боже, зачем он только вспомнил?.. Слезы уже градом закапали на плитку. Но в этот раз это оказались слёзы паники. Ужасное чувство страха, взявшееся буквально из воздуха, давило на горло. Он кашлял. Старался вдохнуть спасительный кислород, но удавка тянула еще сильнее. Все предметы вокруг покосились и расплылись, как в тумане. Появилось ощущение, что это он сейчас лежит на операционном столе и что это ему зашивают запястье, попутно откачивая. Гоголю стало так страшно за Фёдора. Захотелось ворваться в эту чертову палату, прижать его к груди и услышать томные вздохи, сердцебиение. Как у нормального, живого человека. Услышать его надоедливое «Коль, отстань, я не хочу обниматься», но обязательно услышать и таким образом понять, что это его Фёдор. Фёдор, которго он так любит, к которому он бежал в больницу со всех ног и молился по пути, у которого он уже битый третий час сидит под операционной и ждёт. Любит, но не простит. Он просто убедится, что все с ним в порядке, и уйдет. Убедится, что после этого случая его положат в соответствующее отделение. Отделение, которое всем знатно портит жизнь… О боже. В память снова лезет это. Брат. Кухня. Нож. Тринадцать. Эти четыре проклятые слова, которые особо не несут смысловой нагрузки для здорового человека, но для него… Это просто сон. Сон или кома. Не явь. Руки судорожно пробегают по левому глазу от щеки до брови. Трогают это. Нет, всё-таки не сон. Ужасные воспоминания накатывают по новой. Хочется утопиться… — Молодой человек, вам воды принести? — Гоголя трясут за плечи. Никогда он еще так не был рад врачу. Особенно этому. — Это же вы оперировали Достоевского, что с ним?! — А вы ему, собственно, кто? — Это, ну… Брательник его, младшенький. Он в батю пошёл, я в мать. Так непохожи. Ужас. А фамилия… Э, ну, мне моя не нравилась, вот и сменил. — гениальное оправдание мигом вылетает. Ну не говорить же, что они бывшие друг другу? — Хорошо все с вашим родственником, жить будет. Через пару дней сможете навестить. Все проблемы мигом улетучелись. Как от сердца отлегло, ей-богу. Гоголь аж выдохнул шумно. Когда ему сказали, что предмет обожания можно еще и навестить так скоро, показалось, что сердце из груди выскочит. От радости Коля сам не сдержался и обнял доктора. — Не хочу прерывать ваш порыв счастья, но вы уже определились с психиатрической клиникой? Последние слова воткнулись в только что трепещащее от радости сердце и убили его окончательно. Вот в душу поднасрали, конечно… — Эм, а можно без этого?.. Без того, чего Гоголь больше всего боялся. Без этого ебаного желтого дома. Упечь туда Достоевского могло считаться семейным преступлением и предательством. Он так долго таскался по всевозможным врачам, чтобы не попасть в этот тихий ужас, а тут нате, билетик в адскую жизнь первым рейсом. И все старания коту под хвост. Нет, Коля до последнего будет бороться, чтобы его туда не пристроили. Если понадобится, реально расквасит главврачу, или кто там у них, его жирную наглую рожу. Он не позволит уйти в пух и прах этим несчастным двум годам их совместной жизни, пусть и прошлой. Потому что Гоголь как никто другой знает, что Фёдор имел дичайший панический страх перед всеми этими психоклиниками и делал всё нужное, дабы туда не загреметь. Он помнит. Да, пусть ему уже двадцать, а второму двадцать три, пусть они уже не те, что раньше, но этот блядский эпизод скрепил их души навсегда до самой смерти. — У нас есть проверенный частный врач-психотерапевт, мы сможем… Точно такие же слова он говорил Фёдору и раньше. И ведь они правда смогли. — Нет, так нельзя. Клиника — и всё тут. Да пошёл ты нахуй, ебаный хирургишка. — Нет. Он не ляжет туда. Мне плевать, что вы там скажете. Сами разберемся. И не такое пережили. Даже не дослушав эти нотации, Гоголь разворачивается и уходит. Чувствует себя настоящим героем. Ишь какой, спас Феденьку из этой пожирающей тьмы. Обязательно расскажет ему. Потом. Если помирятся. Не помирятся.