ID работы: 12411401

Дикая птица, я тебя приручу

Слэш
R
В процессе
57
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Мини, написано 48 страниц, 4 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
57 Нравится 18 Отзывы 7 В сборник Скачать

Вот тебе я перед глазами, вот тебе годы из песка

Настройки текста
Примечания:
      Лето выдаётся как никогда жаркое и до удушающего влажное.       Дазай натягивает до запястья рукав небесно-голубого хаори и стирает выступивший алмазными бисеринками пот со лба и щёк. На губах солоно, шея горит; внезапно ставшую неподъёмной плоть хочется сбросить как старый змеиный выползень, выкарабкаться прочь, как и из грубо вытканной кожи, и упорхнуть к небу, обратившись одной из блистающих в солнечной паутине хрустальных стрекоз.       Храм, к которому Дазай привязан, находится в самом сердце острова, в увековеченном столетиями исполинском овраге, который и оврагом-то более назвать нельзя — так, разве что низинами да дремучими топями, погрязшими в болотах. Оступишься, подскользнёшься на влажной траве, наступишь в мягкую землю, оставляя в лунках-ямочках собственных следов бурые лужицы — и полетишь прямо в воду, распугивая мельтешащих у камышовых берегов головастиков и кружащихся по ленивым складкам гладких чёрных плавунцов.       На небольшом островке посреди этих самых болот — обветшалая деревянная конструкция, храм о пяти пролётах, примостившийся на полуразрушенном каменном стилобате. Немного скосившийся на бок, но крепко стоящий на расходящихся книзу опорах, да с большой красивой крышей, у которой изогнут коньковый прогон, а осыпающийся карниз опирается на резные доугуны о пяти ярусах — с искусно смастерёнными шуатоу и ложными анами , что в свою очередь украшены деревянными фигурками лошадей размером с крупную ладонь.       Его сложно заметить, не подойдя вплотную: он и покрашен не был никогда, так и стоял, провожая и встречая из года в год стаи журавлей и аистов неизменной своей корявой красотою, не то граничащей с невзрачностью, не то поучающей смиренной нравственности гордым первобытным очарованием. У впалых его щёк румянцем украшают безглазый лик красные нандинские ягоды, благосклонно прикрывают пышной листвою широких рукавов от северного ветра худую ограду, что любому ребёнку по пояс; под стилобатом бережно подхватывают тяжёлую поступь грубые неотёсанные глыбы плоского камня, вдавленные в сырую землю, покорные и немые. Вдоль такой неуклюжей тропинки, по обе стороны — четыре пары каменных крепких карликов-светильников, замшелых и слепых, над каждым из которых вьются по ночам светлячки, словно пытаясь разбудить давно не просыпавшийся за ненадобностью огонь; а уже после — выгнутые деревянные ворота, лицезрящие лужайку пушистого белого клевера, над которым вьются не менее пушистые шмели.       Вокруг островка — мутные воды, не считая крошечных ступеней травы диаметром в пару шагов; между ними — ещё не прогнившие лишь из-за каменных подпорок, уходящих глубоко до дна, широкие плотные доски из такой же тёмной древесины, по которым и ступает аккуратно Дазай, направляясь к выходу из зелёных пучин. Толстые деревья старух-магнолий с тёмными жилистыми листьями растут по обе стороны от мостков, над головой от них — беспросветные заросли, из которых выныривают лишь столбцы, увешанные амулетами и подвесными фонарями-гифу на толстой волокнистой верёвке.       Дазай вновь вытирает рукавом лоб и кладёт ногу в гэта и белоснежных таби на ступень, ознаменовывающую конец подъездной дорожки в святилище. Дорожка вся, правда, заросла, но не настолько, чтобы не завидеть шустро семенящих по ней к Осаму цветастых ящериц. Он фыркает.       От такого четыре пушистых хвоста за его спиной самовольно виляют вразноряд и спугивают стайку спокойно покачивавшихся на совсем ещё молодом кусте орешника пёстрых бабочек-парусниц. Будто бы тоже утомлённые жарой, они медленно взмахивают крыльями — взмахивают и взлетают в воздух, пьяно покачиваясь от полного безветрия; при желании их можно и рукой схватить за трепещущие крылья.       Дазай вздыхает. Смотрит им вслед, одну за другой теряя из виду по мере того, как красавицы набирают высоту и скрываются за покрывалом высокой раскидистой листвы, смотрит, пока на лицо не упадёт насилу прорвавшийся сквозь заросли упрямый бойкий лучик щемящего белого солнца. Несмотря на безукоризненное укрытие, несмотря на тенистое опахало, лéтом болотный воздух еще более спёртый и тяжёлый, чем где-либо за пределами оврага. Даже лёжа на подушках у внутреннего дворика за раздвинутыми сёдзи из полупрозрачной бумаги, даже не двигаясь совершенно, приспустив юкату с плечей и груди, кожа всё равно стремительно покрывается влагой на лице, шее, меж лопатками и на внутренней стороне бёдер. От духоты не спасает ни ледяное рисовое вино, ни бамбуковое, ни сливовое, ни сакэ, ни мицзю, ни шаосин, ни хуанцзю, ни даже сётю . После весны солнце воистину оборачивается самым безжалостным противником, вгоняя в отчаяние поди даже онрё и юкки-онна , что уж говорить об остальных.       В сосновую рощу Дазай выходит, медленно ступая по густой изумрудной траве, в которой путаются блестящие молодые змейки, норовящие забраться на грудь, скользнув по плохо прикрытым тканью лодыжкам. Он плавно минует врата тории , прикрывая глаза и чувствуя, как становится чуть легче дышать. Воздух по-прежнему вязкий, гадкий и раскалённый, однако не такой липкий и жадный. Гораздо свежее. По чаще, земля которой устлана многолетним ковром ароматных сосновых иголок и кипарисовых шишек, Дазай быстро выходит на тропу, ведущую по небольшому склону наверх. Поймав за кончик течение лесного ручейка, он послушно следует за ним под настороженными барсучьими взглядами — Осаму знает, что немного восточнее, на другом береге заросшего соснами архипелага, от такой же жары тает его невезучий добродушный знакомый тануки , у которого он и запасается бессчетными дюжинами бутылок вина несколько раз в год.       Ручеёк выводит к скалистой горке, а дальше — лишь несколько ярдов кленовой рощи и, наконец, океан. Дазай смачивает ладони в ледяной воде и проводит по предплечьям, по лицу и шее, ещё пуще взъерошивая и так растрёпанные кудри. Вода сладкая и чистая, и, напившись до скрежета зубов, он вытирает губы рукавом, чтобы дойти уже до побережья.       Уже на лесных закромах, где за травой виднеются светлые песчинки, Дазай слышит лисье фыркание и сильный, ароматный запах дыма кисэру .       Он знает прекрáсно, когó увидит на вылизанных прибрежными волнами камнях: чьё платье ярче сентябрьских садов Императорского дворца, чьи глаза краснее закатного солнца, чья улыбка может быть ласковее морской пены и безжалостней катаны, блуждавшей по степям двенадцать лет, гонясь за отмщением сюзерена. У Озаки Коё восемь мощных, мягких, пушистых хвостов, таких же по-золотому рыжих, как и её волосы, собранные под затылком и украшенные кандзаси с самыми чистыми самоцветами самых тёмных горных глубин. Хрупкие нефритовые бабочки, правда, прячутся под широкополой итимэгасой , ткань вуали которой тоньше и изысканнее паутины над скальными колокольчиками, но блеск нечитаемых радужек её глаз не скрыть даже под зимним штормовым небом. На стройном бледном теле — дзюни-хитоэ с, кажется, целой дюжиной разноцветных хину под карагиной , сотканной будто бы из лепестков азалии румянее поздней зари; а выглядывающие из-под неё уваги — светлые, как нежнейшее топлёное козье молоко. Дазай не видит каждого из искуснейших узоров на тяжёлой ткани, но на верхнем слое платья — дивные летние ирисы, ровно как и узор на длинной золотой трубке самой тонкой работы.       — Я и представить не могу, кáк тебе не жарко, сестрица, — лениво протягивает Дазай, с грацией, но без какого-либо стыда растягиваясь на камнях подле Лисицы под её звонкий мягкий смех.       Он выжидающе вытягивает руку, в которую ложится большой, но лёгкий шёлковый резной веер утива с красивым рисунком перевивающихся карпов. Силуэт Коё удачно отбрасывает на лицо Дазая густую тень, и, хоть ему по-прежнему ужасно жарко, он с гораздо бóльшим удовольствием будет воззревать на её фарфоровое лицо и гладкую улыбку, чем подставлять лоб навязчивому солнцу.       — Жарко, конечно, — молвит она, откидываясь назад. — Но главное — держать голову в прохладе.       — Хочу такую же, — надувает губы Дазай, указывая на итимэгасу. — От нуригаса подбородок натирается; неудобно.       — У тебя всё неудобное, — морщит носик Коё. — И жарко, и натирает, и всё-всё на свете…       Дазай смеётся, вызывая и у неё ласковую улыбку. Её маленькие лисята, ещё совсем крошечные, не обратившиеся в человека , тявкают на ленивые волны, облизывающие берег с мучительной медлительностью.       Взгляд светлых карих глаз падает на млечный горизонт, особенно светлый под безоблачной июльской синевой. Ни одного судна, ни далёкой земли, лишь бескрайняя, жестокая гладь, которую боязно потревожить — обозлится, обернётся бессердечным духом и потопит всю сушь, не моргнёт и глазом. Впрочем, так только кажется, ничего там в пучинах такого не водится — водиться нечему, все прислуживают разве что Акахирако , любовно обводящему пальцем судна бесстрашных моряков, что воруют у него рыбу. Да он и рад будет. Добряк ведь, что с него взять, возится с торговцами далеко-далеко, совсем с другой стороны неба — у них тут никто более не живёт, ни одной живой души не ходит по лесам, не плавает в лагуне. Не тревожит гладь.       И только по правую руку, за подёрнутым зноем взглядом, синеет высокий скальный остров, будто бы отрезанный давным-давно от суши чьим-то заточенным клинком, уплывший по ребристой тиши и потопивший почти полностью белёсую песчаную дорожку, оставив редкого путника ступать по лужам тяжёлой солёной воды. Он чуть-чуть лишь ниже самой высокой скалы на архипелаге, но тот далеко-далеко, и занял его большой старый Паук с самой уродливой головой, что Дазай когда-либо видел, и который одним щелчком зубов переламывает лисицам шею; и пахнет там смрадом и гибелью, да так, что в ветреный полдень разносит его гадкий дух по всей округе.       А со скалы пахнет совершенно по-другому.       Она вся огромная и скрюченная, как тощий, разбитый горем старец, у которого кости вот-вот вскроют тонкую дряблую кожу. Дазай никогда не видел таких гор: одна её сторона под резким, почти вертикальным углом, подставляется солнцу — как скрученная колесом узкая спина, на которой растут падубы, виднеются рыжеющие к осени клёны, а выше всех — кипарисовики, забравшись на которые, кажется, можно отщипнуть облачной ваты. Верхушка — плоское согнутое плечо, голое и лысое, ничего на нём не растёт, лишь темнеют пуще всего холодные камни, прикрывающие собою укромную ложбину, никогда на памяти Дазая не покорявшуюся солнцу. Это и привлекает сразу внимание: после верхушки — обрыв, свалиться с которого ведёт к неизбежной смерти: ни спуститься с него на другую сторону, ни спрыгнуть в волны — из воды торчат остроконечные каменные осколки. Этот самый обрыв, опущенный, как голова бренного скитальца, заслоняет выемку — шею, где умещается едва заметный за густым сосновым лесом старый горный особняк. И ума не приложить, как его смогли возвести, да и кто на такое решился — неясно; но до него ни добраться, ни забраться — кругом лишь скалы с вдолблёнными в них красными кустами нандины. Над этим убежищем пустых душ нескончаемо вьются чёрные вороны, а осенью и весной в роще медоносника кормятся и другие уставшие перелётные птицы с далёкого запада — белоснежные журавли и аисты. На одной стороне — испепеляющее солнце, на другой — неизменная прохлада тенистой мглы, и пахнет от этой темноты щемящей горечью, человеческой скорбью души, которая больше и не людская — а всё равно не избавилась от кричащего духа и изнемогающей плоти.       В этой ложбине тоскуют, и тоскуют о том, чего не вернуть даже самому могущественному божеству.       — Знаешь, что там? — переворачиваясь на бок и подпирая щёку ладонью дёргает Дазай подбородком в сторону горы.       Коё вскидывает голову, прислоняя к пухлым губам мундштук. Вытягивает белую шею, вильнув полупрозрачной вуалью, непринуждённо бросает из-под густых чёрных ресниц скучающий доселе взгляд в указанном Дазаем направлении. Моргает. Вместе с этим её губы трогает мимолётная усмешка.       — Воронье гнездо, — лукаво отвечает она, прикрывая веки. После её слов воздух вновь начинает пахнуть сладким табаком, а дым клубится вихрами нежного по-голубиному лилового оттенка.       — Выглядит сказочно, — вздыхает Дазай, не желая вестись на провокацию и расспрашивать дальше, как несведущее дитя. Впрочем, когда он с Коё, именно таким он и является.       В её аккуратной голове — тайные истории падения самых великих из тех, чьё сердце больше не бьётся. Голос — вечерняя капель, чарует и обезоруживает даже самого беспрестанного, а язык подобен белому липовому мёду: не успеешь опомниться — заслушаешься, оторопеешь, перестанешь дышать, погружаясь в сказания не то былых, не то вовсе не существовавших времён. Коё старше их архипелага, старше земли и гор, старше воды в океане, и восемь хвостов — тяжелейшая, но не самая её бесценная ноша. Она должна была вознестись ещё едва ли не тысячелетие назад, если бы не самый гадкий нрав — свои прошлые хвосты Сестрица уже однажды потеряла, не желая потакать никому, кроме самой себя, даже если на кону Небесное Царство величайших, древнейших духов . Негоже Лисам не держать обещания: в осколках обманутого доверия стынет их собственная горячая кровь, гниющей плотью оборачивается человечье тело, и участь, хоть и не такая страшная, но до ужаса долгая и скупая — с самого начала ждать новую весну, глядеть на новый месяц, взывая к его равнодушию, и снова собирать по частичкам всю свою былую силу — боле не с лицом, но с мордой, не с пальцами, но с когтистыми лапами лесной твари. Коё никогда ни о чём не жалела, ни о малейшем взмахе хвоста, ни о самом коротком обронённом слове. Её гордыне позавидовала бы и Луна, а на глаза заглядывалось бы Солнце — вот такая Сестрица, с самым что ни на есть человеческим сердцем Лиса.       И нет на свете кицунэ страшнее, чем Озаки: о ней помнят свитки самых древних из библиотек, о её сладкоголосье боятся говорить дюжинные поколения сведённых с ума серебристым смехом императоров, мудрецов и воинов, а ужасающие сказы о проказах вьются и будут виться среди живых до тех пор, как не сольётся с землёю небо.       — Всегда хотел туда забраться, — говорит Дазай не то о скале, не то о Небе, с которого Коё будет смотреть на него уже совсем-совсем скоро; и на этот раз Лисица его прощает.       — Не страшно ль будет делить дверь с тамошней тварью? — спрашивает она, игриво сбрасывая пепел на раскалённые камни.       — А там есть тварь?       Коё смеётся, прикрывая рот маленькой ладонью.       Дазай сгибает одну ногу в колене и принимает в пальцы её трубку с мешочком кидзами . Достаёт из-за пазухи свою кисэру, даром, что не такую роскошную, как у Сестрицы, и начинает мастерски скручивать табак в круглые горошины, ожидая начала истории. Он и правда понятия не имеет, кто там водится. Просто знает, что кто-то точно есть.       — Не слыхал о нём?       Дазай слегка наклоняет голову набок, прикусывая нижнюю губу. От Коё пахнет тончайшим цветением голубого лотоса.       — Мальчишка, — вздыхает она с деланым равнодушием, взаправду же теплея от удовольствия заиметь слушателя. — Давно было… очень давно. Ты не то ещё резвился среди моих камелий, не то только-только облачился в юкату. Видишь, на солнечной стороне меж деревьями — лысина? Там раньше деревня была, а сейчас целый луг паучьих лилий .       Дазай обращает свой взгляд на восток, где скала согнула свою узкую спину под палящими лучами полуденного солнца. Приглядывается. И правда — ближе к воде бесконечная густая зелень начинает редеть, а потом вновь сгущается у подъёма едва заметной горки. Коё мягко дует на длинную ивовую спицу, поджигая кончик, и даёт красному пламени облизать табак .       — Сжёг всё дотла, каждую дверь, каждую крышу, ни старика, ни одного ребёнка в живых не оставил. Задыхался в слезах, чуть сам не потонул в пламени, а потом завопил нечеловечески и обратился в воронёнка. С тех пор живёт под склоном, никто к нему не ходит.       Дазай аккуратно передаёт ей золотую кисэру.       — Боятся? — зачарованно спрашивает он и вдыхает в себя горький дым.       — Сторонятся, — пожимает плечами Озаки. — Я его в глаза не видела, но чую запах его горечи каждой ночью. Сам поди понимаешь, о чём я говорю.       — Жалеет?       — Не жалеет, — смеются в ответ. — И не надобно. Злые это были люди, злые и жестокие. Уж не знаю, за что именно он мстил, но это была месть, и плачет он не о них, это я тебе точно скажу.       — О чём ворону — плакать? — ухмыляется Дазай, лениво переваливаясь на спину.       — А о чём плачет лисица? — ловко обыгрывает его Коё, поблёскивая мальвовыми глазами.       Дазай фыркает, посасывая кончик мундштука.       — Поди сама ещё по своей девке завываешь, — нажимает он, давая понять, что прекрасно помнит ещё не успевшую обратиться в человека лисичку с красивой чёрной мордой и глазами-маслинками, которая убежала от Коё и утонула в бушующем море.       Ему дают по лбу тяжёлой хизарой.       — Вырву твой длинный поганый язык и скормлю лисятам, — обещает она, и, хоть это далеко не самое ужасное, что она способна сделать с Дазаем, они оба смеются. У Дазая своя кровь на руках, а также чан, из которого с лёгкостью можно окрасить в багровый всю солёную воду океана — это не более, чем шутка старых друзей, хоть и их собственные храмы насквозь пропахли их собственной горечью. — Говорю же, я не знаю его лица. Только запах.       Никто его не знает, никто его не слышит. Сидит в своём гнезде и скорбит, да так, что даже до болота доносится дивный запах судорожной тоски, а ведь в болотах не пахнет ничем, кроме похороненных в нём воспоминаний. Сколько ночей Дазай смотрел на скалу как на луну, изнемогая от чужой тоски, сколько дней томился по истомлённой прохладе чужой печали — он и сам не знает. Собственная горечь вязкая на языке, от неё плеваться тянет, да и настолько она прогорклая и иссохшая, что даже росою святых гор не стереть её со стенок горла, не вывести эту проказу, въевшуюся в кровь. А чужая, хоть и тяжелее, хоть и бросает от неё кричать, валясь в густую землю, но слаще и свежее, как горный ветер, как снег, пропитанный горячей кровью.       — Чего молчишь? — задирает его Сестрица, вторгаясь в отрешённые мысли. Снова даёт ему по лбу — не любит, когда Дазай при ней теряется в своей голове.       — Думаю, как же туда забраться, — отмахиваются от её всеобъятного присутствия. — Мне жарко, а там всё в тени, ты посмотри.       — Не боишься потревожить? — она сощуривается, на маленьком лбу, прикрытом чёлкой по левой стороне, пролегает складка.       Дазай строптиво обнажает зубы.       — И прямо-таки он меня рассечёт, да?       — Он смог отогнать Паука.       Дазай вновь дивится. Он хлопает ресницами, чувствуя, как ещё пуще начинает томить уже другой, более человеческий интерес. Паука Осаму видел лишь однажды, уж слишком давно — тоже из-за любопытства. Забрался к нему на гору, давясь от зловония, и предстала перед ним тварь страшнее всего, что он когда-либо видел — а страшнее, потому что уродливее. Тело, исполосованое по-тигриному, держало бессчетное количество громадных ног, упиравшихся в плесенные ошмётки его жертв, а в шести парах глаз — воплощение сотен дюжин самых низменных ёкаев. Из пасти, когда Паук спросил, что Дазаю понадобилось, пахло гниющей душой древнего Божества, и запах был настолько нестерпимый, что у Осаму хватило сил лишь рассмеяться и ткнуть пальцем в кустик золотых горицветов. У него не было причины убивать это чудовищное создание, да и сделать бы это он смог разве что обманом, однако тошнотворная личина пещерного духа, его божественный смрад и ни с чем не сравнимое бессердечие лишь на секунду, но всё же заставили Дазая пожалеть о своей вседозволенности.       — Это как — отогнать?       — Пауку его горечь не нравилась, вот он и спустился со своей горы, самолично спустился. Пожевал-пожевал, проглотить не смог — выплюнул, — уродует своё лицо морозящей кожу улыбкой Коё. — Обыграли его, не знаю как, но обыграли. Больше к мальчишке не суётся.       — Какой воинственный воронёнок.., — с придыханием протягивает Дазай. Его табак почти полностью сгорел, растворившись в солоноватом морском бризе.       — Думаешь, воин?       Он выгибает бровь.       — Был бы воином, Паука б не отпустил, убил бы, — объясняет Озаки. — А ему, видно, всё равно, лишь бы не совались. Упрямец он. И отшельник.       — Как и все тэнгу, ничего нового, — задорно смеётся Дазай. — Ах-х, посмотреть-то как хочется! — он переворачивается на живот и укладывает хвост на затёкшую спину, а голову — на скрещённые перед собою руки. — Значит, спалил дотла и обратился в воронёнка…       — Ты смотри, ворон своенравнее лисицы будет, не слишком докучай, не то запутает в узел твои сны и сведёт с ума , будешь дурачком ходить.       — Ой, а сама-то, сама-то будто б не учила меня морочить голову ? — он делано захлёбывается в возмущении, цокая языком.       — Этому ты сам научился, от меня тебе одни только истории подавай, — фыркает, насупившись, Коё.       Жалобно тявкает один из питомцев, подпрыгивая в высоту, насколько позволяют короткие лапы. На Дазая с Сестрицей летят брызги солёной воды, смешанные с мокрым песком, и Озаки, совершенно не заботясь о своих одеждах, лишь хохочет и любовно тянется к маленькому тельцу, чтобы взять на руки и посадить к себе на колени. Завидев, что собрату так повезло, два других созданьица тоже бегут наперегонки к камням, рассыпая прозрачными фейерверками вокруг себя алмазный дождь капель. Дазай вздыхает и лениво подтягивается, чтобы сесть. В глаза снова ударяет раскалённое солнце, а синева, которую оно покорило, всё такая же бескрайняя и пологая. Ни малейшего эха щуплого облачка, на намёка на избавленье.       — Сестрица, — молвит Дазай, игриво усмехаясь, — а, Сестрица, а отдай шляпку?       — Обойдёшься, — кокетливо пожимает плечиком Коё, не сводя глаз с трёх трясущихся от восторга мордочек, ластящихся к тонким белым ладоням. На её восхитительных юбках медленно расползаются тёмные мокрые следы.       — Жадная ты, — досадливо вздыхает Осаму и в который раз проводит по лбу под чёлкой рукавом. — Схожу к воронёнку, упрошу выклевать мне глаза, — решает он, вставая. — Хоть так светить не будет.       — Попробуй, — в ответ лишь бесстыдно смеются. — А не получится — как будет пятый хвост, вот и отдам.       — И бессердечная…       — Куда ты идёшь?       Дазай, всё ещё куксясь, хмыкает, поправляя съехавшее на бедро оби и отряхивая хвосты от песка.       — Топиться, — своевольно заявляет он и невесомо щёлкает пальцем по носу буро-рыжего лисёнка, что метнулся было к нему и чуть не свалился с горки.       — Ну смотри, — скалится Коё, но совсем не злобно, просто дразнится — знает ведь, что он не сможет.       Скорчив рожицу напоследок, Дазай проводит по густой жёсткой шерсти одного из питомцев и вновь поворачивает к лесу, чтобы срезать внушительный отрезок пути и одолжить себе несчётное количество времени — по сáмому берегу шагать неудобно, да и откровенно раздражает топить ноги в песке с каждым новым шагом.       Вышел-то он к океану, на деле, чтобы добраться до самого, пожалуй, прохладного участка всей их земли — небольшой не облюбованной никем, кроме крабов и моллюсков, лагуне, точнее, крохотному известняковому заливу, именно в этот полуденный час тонущему в тени от Паучьего пика. С каждой минутой дышать всё тяжелее, даже в леску, хрустя опавшими после весенних ливней мохнатыми ветвями душистого кедра. На неровном, мягком мшистом ковре — россыпь загадочной солнечной паутины, у лица рассекают воздух невидимые мошки, птицы-сплетницы верещат на сотню ри вперёд, шелестя хвоей у верхушек кипарисовиков: и белоглазки, и зарянки, и синицы. Приземистые орешники зеленеют на фоне стройных тёмных стволов, у которых ветви высоко-высоко — не добраться никак, ни за что не цепляясь; им составляют компанию только юркие рыжие белки, снующие по полусгнившим давно упавшим корягам, да красавицы-стрекозы, нечаянно забравшиеся в чащу. Летом вообще не надышишься, не утолишь никак эту раскалённую жажду.       Минуя пригорок акаций, с неровно бьющимся сердцем и дрожащим от натуги дыханием, Дазай, наконец, выходит к северной части острова, замечая, что солнце успело ещё сильнее укатиться ввысь. В небольшой дали от каменной бухты над серебристой водою вьются белоснежные чайки, ныряя и выныривая с мелкой рыбёшкой в ярких жёлтых клювах. Большие красные крабы, расписанные рыжими вкраплениями, деловито бегают с камней к воде, пока их не смывает очередной ласковой волной, а потом отпускает утопать в мокром шлейфе стремительно светлеющего песка. Один особенно большой и толстый краб беспомощно елозит по воздуху короткими ножками, обнажая светлое жёлтое пузо, пока его вновь не подхватит волной и не перевернёт обратно. Пока он мешкается — вот незадача — сверху о панцырь ударяется чайкин клюв со звонким громким стуком, но пока Дазай смеётся, наблюдая за сценкой, птицу прогоняет вновь возвращающаяся нерасторопная волна.       Дазай снимает с ног гэта и босиком наступает на тёплую шершавую поверхность большого острого камня. У кромки воды все они гладкие да заласканные, лежи в своё удовольствие, собирай моллюсков к ужину, но добираться до них приходится по скалам, давно забывшим вкус солёной волны. Растопырив пальцы ног, Дазай с осторожностью щупает каждый из камней, чтобы ненароком не наступить на нетвёрдо устроенный над своим местом, и с лисьей грацией перепрыгивает с камня на камень пониже, такими петлями, наконец, добираясь до тупоносого гребня.       Высматривая, где бы опуститься, он слишком поздно замечает упрямого краба у левой ноги, чуть ли не позволяя ему клацнуть мощными клешнями, чтобы оставить без пальца, и, оступившись, наступает на острые створки тёмных фиолетовых мидий, что примостились на боку одного из камней. Ругаясь от внезапной боли, Осаму распугивает нежившихся в тепле уставших розовых ибисов с яркими красными клювами и такими же ногами, потому что рассёк ступню прямо под большим пальцем, и стоит с пару секунд цаплей — на одной ноге, пока на известняк капельками стекает тёмная кровь.       Галдят чайки. Отмахнувшись от громких, почти человечьих криков, Дазай всё же дохрамывает до невысокого обрыва и спускается прямо к воде, на широкий плоский живот розоватого камня, на который и садится, постелив на поверхность хаори — чтобы не было так горячо под кожей, и оставаясь в одном кимоно и хакама , которые, немного погодя, приподнимает до колена, чтобы окунуть ноги в воду.       Рану немного жжёт, но всего мгновение, после чего проходит и дрожь от ледяного холода. По правую руку — целая груда камней, на которых разрослись бессчетные мидии, все влажные от плещущихся волн, затаившиеся под толстым слоем водорослей. Хочется умыть лицо, но от соли будет зудеть кожа, поэтому, медленно скурив ещё одну горошину табака, Дазай заваливается на спину, нежась от контраста температур и глядя в по-ненавистному хрустальное лазурное небо.       На самом деле, он только притворяется, что на него злится — даже без облаков, даже обнажённое и уязвимое, и такое-такое безупречное, оно не имеет себе равного, не имеет даже сравнимого с этой его превосходной красотой. Один из капризов вечности — время совсем не ощущается, и поэтому совсем уже скоро Дазай ненароком будет улыбаться, подняв голову, и думать, что на него действительно смотрит Коё, на него и на дюжины других её питомцев, блуждающих по свету, покинув её покровительство. Она их каким-то образом уже который век отыскивает и подбирает под своё крыло, пока они не захотят увидеть, как выглядят другие горы, другие моря и птицы, и иногда Дазай думает, что Озаки будет на земле вечно, что она и в прошлый раз намеренно отказалась от статуса небесной лисицы, страшась потерять своё человеческое дыхание; и всё потому, что, в отличие от других духов, Коё нашла что-то, ради чего жить, пока все остальные просто ждут вознесения, чтобы заполнить эту невообразимую пустоту бесцельности, с которой ничего нельзя поделать. Но лезть к ней в голову он точно не вынесет, да и слишком своенравная она, как самая капризная роза с Сычуаньских равнин.       От яркости спустя какое-то время начинает щипать глаза, которые Осаму гладко прикрывает: вслушивается в ритмичный тяжёлый стук одинокого дятла, выделяющийся за какофонией свиристелей, считает, сколько раз упадёт в воду очередная чайка и загадывает, насколько звонко ударится об известняк волна, щекоча голые коленки холодными брызгами.       Лениво приоткрыв левый глаз, из-под потяжелевшего века Дазай бросает ещё один взгляд на Воронью скалу, стараясь воспроизвести в памяти имена, голоса, глаза и запахи уже знакомых ему тэнгу.       Принципиальные до безумия и настолько же смышлёные, самодуры и защитники своих собственных постулатов, да такие воинственные, грозные, даже до возмутительного агрессивные, а ещё — с самым странном чувством юмора на всём-всём свете. Чужих шуток, видите ли, не жалуют, а сами забавляются, да так, что после их потех меж диких гор ещё сотню лет стоят крики бедняг, которые удосужились им не понравиться. Гордецы и хитрецы с крайне оголёнными нервами, ни одного го в чаше их терпения, и все, как один, исполинских размеров, устрашающие и даже на вид настолько мощные, что и лезть расхочется, даже не учитывая их глубочайшие познания об искусстве самого разнообразного боя. Зачем им это — Дазай и сам не знает, потому что прикасаться к людям они откровенно брезгуют, предпочитая избавляться от них исключительно при помощи своих вороньих шуточек, причём весьма обидных, если говорить напрямую — существа они самые последние, которых назовёшь дружелюбными. Хочется сказать — шуты!.. да головы не снести — в обоих смыслах, раз уж на то пошло. Хотя уж лучше просто пасть от их клинков, чем остаться дурачком — это правда, это они умеют. Берегут свой лес и свои зубы, клацая громадным птичьим клювом на человеческом лице и хлопая огромными крыльями, но Коё правильно сказала — попусту ни к кому не лезут, ни до кого им нет дела, надменным вольным божкам своей горы, клятвенно исполняющим свой долг перед Божествами. И настолько, настолько ненавистны им людские пороки, что тяжело не разглядеть в них какую-то ситуативную… праведность, которую Дазай, как кицунэ, не может не разделить — в конце концов, именно руками духов Божества вершат уготовленное ими правосудие.       Правда вот запах совсем не вяжется ни с одним из воинственных образов из памяти. У Дазая по-странному колет в грудине, обмазывая органы шестого чувства густым томным волнением, которое он почувствовал на кончике языке в тот миг, когда Сестрица поведала ему о воронёнке.       Интересное получается создание, сонно размышляет Осаму, впрочем, пускай будет каким угодно — лишь бы пустил остаться в своём царстве, пока не задует сентябрьский ветер.       Он и сам терпеть не может, когда к нему лезут. Сторонится всех подряд, приходя и уходя как дикая кошка, и дело совсем не в том, что так иногда хочется спасенья от невыносимой тоски — от сводящей с ума духоты будет вполне себе достаточно. Не может же Осаму, увы, все шестьсот оставшихся ему лет пролежать на камнях, сунув ноги в воду, хотя, если бы не храм, в котором он как собака на цепи, вполне себе было бы и славно.       Он раздражённо цокает языком. Ведя беседы самим с собою тоже в своём уме не останешься, как бы это не было прискорбно, но, к счастью, Дазай и сам не заметил, как давно уже погряз в сладкой полуденной дрёме, размечтавшись не то о полноценной пустоте голубого небосвода, не то о холодном белом снеге, на котором стремительно алеют под серыми тучами цветущие паучьи лилии.       Через несколько минут он уже крепко спит.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.