Дикая птица, я тебя приручу

R
В процессе
65
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Мини, написано 48 страниц, 19 565 слов, 4 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
65 Нравится 18 Отзывы 8 В сборник

Когда-нибудь мой след тебя найдёт, он заведёт тебя в глухие дали

Настройки
      В вороньи чащобы Дазай решается идти только по прошествии нескольких лет.       Он и сам не понял, почему так долго откладывал своё небольшое путешествие, и в один день просто нашёл себя — с гэта в одной руке и складками длинных хакама в другой — пересекающим узкую песчаную дорожку, не то соединяющую, не то разделяющую его остров с островом птичьего гнездовья.       О ноги, ступни которых глубоко проваливаются в мокрый песок, ударяются мелкие-мелкие водяные ленты — Дазай понимает, что выглядит весьма забавно, едва удерживающий равновесие и скрюченный в одну сторону, на которой у бедра он удерживает ткань своего платья; понимает и в какой-то момент просто смеётся, радуясь, что вышел ровно после заката: весь день он отчаянно запивал холодным сакэ своё искреннее потрясение от крайне паршивой солнечной недели, которую, впрочем, тоже провёл, напиваясь со скуки — сил выносить такую кипятящую черепную коробку изнутри паль у него больше нет, хоть обыщись.       Раскалённый шар, застелив неизменную пологую лазурь полупрозрачной простынёй, сотканной из лепестков абрикосового цветения Хэйлунцзяньских долин, моргнул и скрылся бушевать за верхушками кедровой рощи, оставив за собою рыжие-рыжие блики на ещё даже не успевших начать остывать волнах. Кое-как Дазай добирается до впитавшего солнечное тепло сухого берега: полоса песка, правда, тут тоже весьма узкая и ведёт либо к острым рифам, либо в лес, к пролысине, где по словам Коё раньше располагалась ныне сгоревшая деревня. Несмотря на то, что над головой без конца вьются чёрные вороны и бурые олуши, в воздухе стоит потрясающая тишина: кажется, что только вездесущим цикадам и сверчкам дозволено разрубать её мигающим стрекочущим пением.       Дазай на секунду позволяет себе содрогнуться, когда с гор внезапно дует лёгкий ветер. Он никогда ещё не чувствовал чужую горечь настóлько близко.       От её глубины немного кружит голову да трепещет сердце. Осаму стоит, выпрямившись и опустив плечи, не понимая, гонят его прочь или зазывают дальше, но потом, проглотив вязкую слюну, всё же решает перестать поддаваться колдовству. Его поражает лишь то, что чары кажутся… ненамеренными, будто бы нечаянными, словно сидящий в глубине острова дух не понимает, чтó творит.       «Завопил нечеловечески и обратился в воронёнка. С тех пор живёт под склоном, никто к нему не ходит»       Странный. Очень странный. Зачем остался? Почему не кинулся бушевать, съедаемый своей болью?       Дазай мало чего знает про ёкаев, не успевших даже повзрослеть в своей первой жизни. Ещё меньше он знает о духах, настóлько, диких и нелюдимых. И, хоть все тэнгу — отшельники, не может быть так, чтобы они вообще ничему не принадлежали: в конце концов, ёкаи сродни наказаниям поднебесным, они делят свою сущность с людской, иначе на что им человеческое сердце и зачем им отводятся их воспоминания? Даже у Паука есть сердце — чему же ещё так сильно смердить через бездонную ребристую глотку?       А может, дело не в дикости. Может, сердце воронёнка больше обычного раз в шесть и болит оно сильнее, чем тянет внутри пустота, которая немного ослабевает, лишь будучи слегка перебитой выполняемым небесным долгом.       Дазая это злит. Злит, потому что он сам плевался этой ответственностью, быстро устав от секундного забытья; ещё дó того, как его обременили уже напрямую — соблазнив вечным пристанищем и иллюзией осознанного существования. И ему откровенно говоря плохо от того, насколько сильно он тянется к этой горечи, такой непринуждённой и искренней. И ни следа сожаления: видно, поэтому и обратился именно в ворона, они все, что в жизни, что после неё — гордые до умопомрачения и такие же упрямые.       И никаким воином этот дух не окажется, поди даже катаны в руках не держал, куда уж там. Может, он вообще не вылезает из птичьего тела, днём и ночью на протяжении трёх сотен лет стучась в небо в поисках того, что когда-то потерял.       В следующий момент Осаму прикусывает нижнюю губу, улыбаясь от мысли, что в конечном итоге ошибается и его всё-таки поджидает громадный длинноносый краснолицый монах со свирепыми поросячьими глазами, взъерошенными короткими крыльями с проплешиной, ступнёй размером с две его ладони и предплечьем толще черепной коробки крупного быка. Он неспешно обувается, разгладив свои одежды, и выпрямляется, чтобы проследовать-таки в глубину острова. Глупости. Не ошибётся.       Небо уже значительно потемнело, прикрывшись серовато-пурпурной дымкой, но ни одной звезды ещё не зажглось, только обнажились притуплённые в дневной духоте запахи — сонной хвои и влажной коры; и поэтому ночь ещё не достаточно густа, чтобы прикрыть разбросанные у кромки леса ярко-красные паучьи лилии.       Поначалу они выглядывают из густой травы поодиночке, приветственно кланяясь под натиском лёгкого ветра, с присущей всем красавицам безмятежностью восседающие на чёрных костях, кажется, пытавшихся убежать селян; но уже скоро, когда Дазай минует последнюю из сосен, скрывающих вид на голую поляну, становится видно, как на покрывале из мха и папоротника растекаются целые озерца багровых цветков, наперегонки подставляющихся свежему воздуху их тонкими выгнутыми тычинками. Смотрят все ввысь, тянутся к пику скалы, отчаянно срываются с места, незнамо к чему стремящиеся.       Осаму приподнимает покоившуюся в рукаве ладонь и подносит к губам, согнув пальцы лодочкой; дует, чтобы зажечь клубок дрожащего голубоватого огня. Под его мягким прохладным светом цветы становятся чуть ли не пурпурными, а в траве, под гущей, вырисовываются чернеющие силуэты обугленных останков деревянных построек, сейчас едва ли достающих до колена — настолько они жалкие, утратившие хоть какое-то сходство с былым своим видом. Раз даже ветра развеяли прах этого места, раз размыли улицы дожди, значит, не суждено было и облику здешнему остаться, неугодному небесам.       Огонёк лисьего дыхания ведёт равнодушно ступающего по поляне хозяина дальше, освещает путь в синюю чащу, тревожа только светлячков, зачарованных появлением внезапного гостя. Они, крошечные и яркие, с каждой секундой только отчётливее обнажающие своё присутствие в темнеющем воздухе, устроились повсюду: под травинками, на коре деревьев, на корягах и даже в венчиках некоторых из лилий, поджигая их лепестки рыжеватым пламенем. Дазай опускает левую руку, чтобы провести ладонью по атласным лепесткам. На пальцах гуляет прохлада.       Подъём в гору застаёт его неожиданно, после небольшой рощицы едва успевших отцвести персимоновых деревьев. По склону возможно подниматься только минуты три, не более — выше угол слишком резкий, и ничего даже не растёт, кроме каким-то чудом пробившихся из щелей меж глыбами развеселых розовых цветков ивакагами. Дазай дёргает плечом и поворачивает к центральной части острова. Вполне возможно, что к горному особняку проложен скрытый путь.       Впрочем, он достаточно быстро разочаровывается в этой мысли, с небольшим раздражением найдя себя посреди тихих зарослей высокого малинника. Ни намёка на лестницу, ни даже на тропу, над головой — полог из кедровых сосен, верхушки которых будто бы единственное, что проведёт к загадочной деревянной постройке.       Дазай взбирается на один из валунов, немного разобиженный и уставший. За всё это время, близость здешнего духа ни ослабилась, ни усилилась — его присутствие будто бы впиталось в воздух, даже по запаху его не отыскать. По-прежнему крайне тихо, лишь шелестят время от времени большие круглые малиновые листья под слабым ветром. Спелые ягоды склёвывают бесстрастные вороны, плавно паря размытыми силуэтами над зеленью, едва обласканы призрачным голубым свечением их чернильные перья.       Осаму вздыхает. Над языками кицунэби давно вьются заинтересованные белые мотыльки, не пугающиеся, даже когда Дазай подносит к огоньку кончик кисэру. В какой-то момент краем глаза он замечает, что одна из чёрных теней опускается прямо рядом с ним, едва слышно семеня по камню острыми коготками.       Дазай раздосадовано поворачивается к своей новообретённой компании.       — Если бы ко мнé так наведались, — обиженно делится он с большой птицей, — я бы сразу вышел встречать.       На него уставляется пара крошечных блестящих глаз без единой осознанной мысли за ониксовой гладью.       — Ладно, — сознаётся Лис. — Враньё, конечно, я бы тоже не выходил.       Он лениво посасывает кончик трубки в пухлых губах, не понимая, взаправду ли полагает, что рядом с ним сидит тэнгу, или же вновь просто мается дурью, как часто говорит Сестрица. Сильно пахнет сладостью малинового сока. Дазай вытягивает руку и срывает с ближайшего куста гость мягких, почти переспевших ягод.       — Скажи ему, что так вести себя неприлично, — заявляет Дазай, бросая в рот один из душистых плодов. — В конце концов, а если я по делу?       Птица равнодушно обходит его сзади, придвигаясь к освещающему темень огоньку. С него она глаз не сводит. Сладкий сок вкупе с табачьей горечью немного обжигает горло.       — Может, мне обернуться девицей? — продолжает размышлять вслух Осаму. Он моргает, и в следующий момент тишину разрезает истошное карканье. Ему вторит девичьим смехом молодая розовощёкая ойран в шёлковом кимоно. — Не нравится? — ядовито дразнится девушка, заправляя прядь длинных каштановых волос за неизменное лисье ухо. — Могу и вот так, — Дазай вновь меняется, обращаясь в высокого седовласого старика, у которого губ из-под белёсой бороды не видно.       Это, пожалуй, совсем сводит с ума беднягу-ворона, и он срывается с места, уносясь ввысь — и след простыл. Дазай мановением пальцев приводит себя в порядок, уже готовясь расхохотаться, но в следующее ускользающее мгновение до его слуха доносится тихое, почти бесшумное дрогнувшее дыхание — несомненно, человеческое.       Он резко дёргает головой в сторону звука. Ошибиться он попросту не мог.       Вокруг ни светлячка, ни блика, только звёзды безучастно мигают на угольно-чёрном небе, словно разбитый вдребезги хрусталь. Лес же, пускай и непроглядный, но живой, дышит томной ночной прохладой — где хрустнет веточка, где упадёт сосновая шишка, зашепчет ветер в уши раскидистых ветвей. Взберётся в дупло пушистая белка, клацнет клювом дрозд, царапнет камень мышь. Тихо трещит почти стлевшая горошина табака, собственное горячее дыхание палит у уха, призрачной громкостью бьётся кровь. Если б не она, слышна бы была даже атласная гладкость прибоя. Впервые за несколько месяцев Осаму слышит эхо гула ветра с той стороны, где яркой абрикосовой косточкой висит над землёю неполная луна.       — Негоже над людьми смеяться, — выдыхает Осаму, обжигая собственные губы. Хочется пить, а он даже не знает, в какую сторону обратить взгляд.       Чёрная птица, описав небольшой круг вокруг ягодной поляны, благосклонно возвращается, чтобы осторожно опуститься обратно на камни подле ёкая. Дазай на неё больше не смотрит. Его застали врасплох, и, хоть это значительно сердит, в то же самое время уши начинают теплеть от по щелчку проснувшегося азарта.       — А ты и не человек, — отвечает ему темнота невидимой ухмылкой в тихом грудном голосе.       Огородившись от всего, в один миг ставшего до постороннего лишним, Дазай внезапно начинает слышать то, что по невнимательности упустил: под лёгкой поступью чужой походки проседает мягкий мох, рвутся под ступнями задетые травинки, скользит по коже ткань одежд, стекая в широкие складки; трутся предплечья рук о прямой стан. Один за другим невидимые во мраке пальцы срывают малиновые листья, сгоняют в воздух целые стаи бабочек, перепуганно мечущихся, внезапно утративших покой — бьются друг о дружку их бумажные крылья.       Дазай точно знает— тэнгу от него не прячется; его просто-напросто не видно.       — И зачем было так долго молчать, пока я тебя искал? — он решает сразу припереть своего собеседника к стенке, чтобы неповадно было, хоть по плечам и начинают бежать нетерпеливые мурашки.       — Ты меня искал? — это даже на издёвку не похоже: сквозящее в простом вопросе удивление, хоть и лёгкое, но искреннее. — Что, взаправду по делу пришёл? — немного глумливо интересуются после этого, на что успевший растеряться Осаму весело смеётся.       — Нет, — бессовестно сознаётся он, склонив голову набок. — Просто посмотреть.       — Вóт как, — с ним по-прежнему говорят, будто бы отовсюду. Только по случайному шороху ткани Дазай понимает, что всё ещё смотрит в правильном направлении — вдоль своего правого плеча. — В любом случае, я не специально, — голос тихий-тихий, настолько же спокойный, насколько отрешенный, хоть и слышится в нём что-то забавлённое. — Я спал.       — Спал?       — Ну да, — рассеянный ответ немного теряется в звуке ещё одного срываемого с ветви листа. После этого начинает плавно раскачиваться из стороны в стороны будто бы вся поляна. — Ты что же, не спишь?       Позабытый чёрный ворон под лисьим боком совсем смелеет: тянется холодным клювом к ладони Дазая, в которой всё ещё лежат дикие ягоды, и аккуратно склёвывает их, позволяя даже провести костяшками по своей гладкой голове.       — Сплю? Сплю, конечно? — отвечает Осаму, теперь уже совсем озадаченный, хоть и скорее помрёт на месте, чем даст этому обнажиться.       Слышится короткий усталый выдох-усмешка.       — Вот и хорошо.       И снова дивит эта непонятная рассеянность. Ему как будто бы абсолютно всё равно, что в его царство пожаловали гости впервые за три сотни лет. Дазаю даже немного обидно, что разговаривают с ним только наполовину, даже не скрывая погружённость в другие неведомые мысли.       Он упрямо поджимает губы, не желая сдаваться, и резко встаёт с камня, однако указательный палец внезапно пронзает острая режущая боль: взмах крыльев перед глазами — вот и всё предупреждение, что он успел получить перед тем, как по коже полоснули острым кончиком клюва.       Шипя, Осаму машинально отдёргивает руку к губам и виляет сильными хвостами — скорее, тоже от неожиданности — и птицу мгновенно сносит вбок резким ударом. Хоть она ещё жива, ударяющаяся о камни, на траву уже падает замертво, с вывихнутой шеей. Дазай рассерженно закатывает глаза, быстро-быстро проводя языком по ране; по нему разливается дурной привкус ржавчины, скрипящей на зубах.       Из-за своей возни он непозволительно поздно замечает выросший из мглы силуэт подле себя — словно темень сцепилась, поплотнела, сжалась, и наконец обрела тело, которое тотчас же начинает облизывать тёплый бирюзовый свет кицунэби.       Он странный. Он очень, очень странный.       Дазай окончательно убеждается, что с этим духом что-то не так.       Начиная с черт изящного овального лица — абсолютно человеческого, безо всяких карнавальных носов и клювов, хоть и немного непривычных — слишком тонкий нос с островатым кончиком, под носом — слишком глубокая капелька, перетекающая в аккуратную верхнюю губу, плавно, но заметно искривлённую, как натянутый ханкю; и глаза слишком круглые, с тяжёлой складкой верхнего века, украшенной густыми выгнутыми ресницами, ради которых Сестрица бы собственноручно перерезала Императору горло, если б ей их пообещали. Когда он поднимает взгляд, прикованный было к остывающему безвольному тельцу под их ногами, чтобы посмотреть на Дазая, от света кажется, что они двухцветные: сверху — густая тень от чёрной чёлки растрёпанных, но прямых и гладких на вид волос до ключиц, и поэтому полумесяц над большим круглым зрачком отливает теменью затянутого тучами ноябрьского ночного неба; а ниже, пуская лазурь на хрустальные слои радужки, сияет блестящая поверхность целым морем ледяного королевского пурпура. За спиной — подрагивающие чернильные крылья, на щуплом теле, обтянутом перламутровой кожей, — такое же чёрное шёлковое кимоно, подвязанное широким сиреневым оби. Дазай и представить не может, чтó происходит за собственным отражением в по-птичьи широких зрачках, он с досадой ловит себя на мысли, что удивился бы удару или плевку в лицо, ровно как и внезапному раскату громового смеха.       — Что, поранила тебя? — вместо этого интересуется Ворон, уставившись на палец Осаму, который он всё ещё держит во рту. — Они мне все руки исцарапали, — благосклонно делятся с ним, вздыхая. — Сами лезут, а потом кусаются, шевельнись ты как-то неправильно.       В том, как он поджимает губы и держит полузакрытыми глаза, приподнимая подбородок, несложно угадать совершенно равнодушную, слегка меланхоличную, если не апатичную, надменность. Дазай находит себя зачарованным: у Воронёнка явно нет и слабого представления о том, как вести беседу, и поэтому в воздухе не висит столь ненавистного Осаму напряжения. Его не покидает чувство, что горный дух открывает рот исключительно по собственному капризу, никак по-другому его не заставишь, не выведешь на хоть какую-то реакцию, и, хоть это не может не пробуждать в нём лукавое любопытство, терзавшее его нежелание разочароваться от столкновения с очередным встрёпанным, горластым, заносчивым мудрецом уже давно растворилось в странном ощущении покоя.       Заметив, что на него в открытую пялятся, тэнгу прищуривается. Он ниже Дазая на фалангу большого пальца.       — Прости-прости, — Осаму вполне себе допускает, что его компанию вполне себе готовы покинуть, и глазом не моргнув, поэтому начинает хитрить, как может. — Неужто ли ты — здешний Ворон? — он склоняет голову вбок, вовсю улыбаясь. — Уж больно хорош, глаз не оторвать.       — А как мне ещё выглядеть?       Он явно не осознаёт, что флиртует. Или же специально так себя ведёт, чтобы отстали. Дазай смеётся.       — Ну как же, ты других тэнгу не встречал?       — Не встречал. Других здесь нет.       — И на Большую Землю не летал?       — Зачем? — прóсто отвечают ему. — Меня всё устраивает.       Ну конечно.       — Ну конечно, — повторяет вслух свою мысль Осаму, хоть и с иным намерением. — Меня бы тоже всё устраивало, живи я тут. Весь год купаешься в прохладе, на болотах вот знаешь, как душно?       — Ты живёшь на болоте?       Бессовестный.       — Именно так, — Дазай заправляет прядь вьющихся у виска кудрей за ухо. — В храме за лесом, — он проводит по воздуху пальцами по направлению к выглянувшей из-за скал луны. За стуком своего сердца Дазай едва различает заметно усилившуюся прохладу. — Он там единственный, не заблудишься!       В ответ ему фыркают прямо в лицо.       — Что за Лис, живущий в храме на болоте?       Осаму возмущённо взвивается, обиженно распахивая губы.       — А что за Ворон, который не умеет держать катану?       — Зачем мне держать катану? — внезапно смеётся дух, обнажая ямочку на аккуратном подбородке.       — А зимой на болотах теплее. Летом буду сбегать гостить к тебе, я всё решил.       — Учить меня драться?       — Зачем тебе с кем-то драться? — передразнивает Дазай, тем не менее отмечая, что тэнгу, видимо, ничего запрещать ему не собирается. Ему настолько всё равно, что он, скорее, просто сбежит. Это…раздражает. — От тебя и без этого все в ужасе. Просто ночной кошмар.       — Неужели?       — А ты не знал? Так напугал беднягу-Паука, что тот едва оправился!       — Он первый ко мне полез, я до сих пор не понимаю, зачем он сюда спустился, — говорит он, с отвращением морща нос.       — Меня ты, получается, тоже извести собираешься? — жеманно интересуется Дазай, у которого одна за другой подтверждаются все догадки: это самый никудышный ёкай, которого он когда-либо встречал. Ни тебе историй о великолепной победе над гадким дьяволом, ни нравоучений по замшелым свиткам — слишком сильно бережёт свою душу, не желает с ней расставаться, будто…будто привязали его к одному месту, ни дёрнуться, ни вдохнуть свежего воздуха.       — Нет, конечно, — равнодушно пожимает Ворон плечами. — Зачем?       — Всё у тебя «зачем», — Осаму по-детски надувает губы.       — Ты хочешь, чтобы я тебя извёл?       — А не боишься, что я тебя околдую?       — Нет, — он качает головой, расплываясь в ещё одной медленной мягкой улыбке. — Не боюсь.       Он выглядит юным, очень юным, даже юнее, когда распахивает шире глаза. Его не такие густые волосы легко подхватывает очередной порыв ветра, забивая под виднеющийся из-под кимоно белоснежный воротник нагадзюбана, а в узкие плечи, опущенные и отведённые назад, невольно вжимается длинная шея.       — Ну, — деловито кряхтит Дазай, — раз уж ты такой любезный, согласился принимать меня в качестве своего гостя, — в дивных глазах только нарастающей волной густеет ухмылка, — каждое лето до скончания отведённых нам времён, — несносно продолжает провокационно уточнять Осаму, словно проверяя на хрупкость лёд, на котором стоит, пока в ответ ему, скрестив руки на груди и скосив голову набок, отвечают лишь насмешливыми короткими кивками, — может, скажешь, кáк тебя зовут?       Только на мгновение на красивом лице отражается какая-то странная эмоция, какое-то странное…удивление, впрочем, не такое уж и любопытное, если брать в расчёт то, что по имени Ворона не звал, возможно, никто — со дня его смерти. Дазай решает, что о нём крайне легко строить догадки, да и куда приятнее, чем пытаться разобраться в форме его мысли.       — Ты что, забыл звук своего имени? — смеётся Дазай, хотя в душе начинает скрестись завсегдатая печаль, которая просыпается лишь в те моменты, когда он ловит носом здешнюю — сидя в своём болоте и страдая от уже собственных мыслей.       — Не забыл. Фёдор.       И имя странное.       — Фёдор? — Осаму повторяет за ним, скорее, чтобы привыкнуть носить это имя на губах, хотя у него плохо получается; не так, как у Фёдора. Его бы расспросить о том, как он очутился на островах — попозже. Успеется. — Фёдор.       — Достоевский, Достоевский Фёдор, — смеётся без злобы снова тэнгу.       — Дос-то-ев-ский-фё-дор, — выговаривает Дазай по слогам, облизнувшись. — Никогда не встречал ёкаев, с такой лёгкостью называющих своё настоящее имя незнакомцу.       Тебе больше некому его называть.       Фёдор выгибает брови.       — Называя своё настоящее имя, ты, знаешь ли, даёшь возможность украсть свою душу, — мечтательно мурлычет Осаму.       — Правда сможешь забрать её? — как-то с совершенно другим блеском в глазах быстро переспрашивает Достоевский, хоть и не теряет лукавости в голосе, словно приглашая Дазая засомневаться в своих способностях.       — А ты так сильно хочешь от неё избавиться? — он плавно рассекает кицунэби на две равные половины, чтобы такой же сгусток лисьего колдовства засеменил над левым ухом Фёдора. — Душа — слишком ценная штука. Чтобы всё было по-честному, я должен буду тебе что-то настолько же дорогое, — шутливо балуется Дазай, хотя по задней стороне шеи эхом пролетает холодок. — Думаешь, кáждый возьмёт на себя ответственность за просто так украденную душу?       — То есть, ты всё-таки её у меня не украдёшь? Обещаешь?       — Да сдалась мне твоя душа, я бы не—, Дазай по щелчку замирает, округлив глаза, ровно в тот момент, когда в лесу раздаётся эхо вороньего хохота. — Ах ты подлец!       Достоевский прикрывает рот ладонью, заливаясь смехом и отшатываясь на шаг назад.       — Чуть не провёл меня! Да мы знакомы всего ничего!       — А что такого? Ты сам сказал, что не возьмёшь ответственность.       — Я обещания направо и налево не раздаю, даже, знаешь ли, хитрецам с таким прелестным личиком — мало ли что, — в ужасе причитает Дазай. — Хочешь избавиться от души — пожалуйста! Иди к духам, которые могут тебе за неё что-то предложить. А мне и так хорошо.       — Какая досада, — совершенно спокойно качают головой в ответ, не удосуживаясь даже притвориться расстроенным. Вместо этого, видно, соскучившийся Фёдор переваливается на левую ногу, чтобы развернуться.       — Погоди, — Дазай тут же прибивается к его боку, чтобы идти нога в ногу, если придётся. — Ты без этого меня не пустишь? В гости?       Немного оторопев, Достоевский хмурится.       — Ты всё ещё хочешь тут остаться?       — Так это был твой способ от меня избавиться?       — Нет. Я просто не понимаю, чего ты пристал. И.., — он запинается с досадой и тихо цокает, — и что тебе от меня нужно я тоже не понимаю.       — А первой светлой мыслью было предложить мне свою душу, я правильно тебя понял?       — Мне нечего больше предлагать, — пожимает Фёдор плечами.       Раскачивается из стороны в сторону ароматная хвоя. От шальной силы свирепых ветров даже пламя на мгновение вспыхивает, освещая снопом лазурного марева всю рощицу. Достоевский вовсю куксится, сложив руки на груди.       — Какое недоверчивое создание, — качает головою Дазай. — Я же сказал, мне ничего от тебя не надо. Просто было интересно, чтó ты такое. Да и настроение было болтливое, — он лукаво прищуривается, не сдерживая привычного себе кокетства.       Достоевский продолжает смотреть глазами-стекляшками, абсолютно ничему не верящий. В целом, он полностью прав: раз не сговор, то вещь, если вещь — то должна иметься, а у него ни храма, ни Бога, ни оружия, в котором хранится тысяча остывших сердец. Только грудь с одним-единственным бьющимся. Да ещё кáк.       — Перестань так смотреть на меня, — внезапно слишком искренне просит Дазай. — Я пошутил про душу. И про «околдовать» тоже просто пошутил.       — Пошути ещё раз, — с вызовом фыркает Фёдор.       — Дазай, — вместо шутки, или же как раз для неё, представляется Лис. — Дазай Осаму. Теперь ты тоже можешь украсть мою душу, если захочешь.       Внимательный взгляд не теплеет, не темнеет, лишь блестит, отражая огоньки, окрасившиеся в цвет морской волны над белоснежным песком в солнечный полдень. Достоевский стоит так недвижимо, что в какой-то момент на его плечо опускается одна из резвившихся над кицунэби бабочек — опускается и сразу складывает крылья над брюшком. Осаму усмехается. Фёдор поворачивается к нему щекой и опускает взгляд на тёмно-синюю красавицу с пыльными разводами крапинок на спине.       — И что это значит? — тихо бормочет он, вздыхая.       — Была бы бабочкой — приказала бы нам измениться, — объясняют ему. — Они о переменах предупреждают. О пути, которые придётся пройти, чтобы переродиться.       — Поздновато, — с оттенком сардонической горечи изрекает Достоевский. — Да и не бабочка это, а мотылёк.       — Да, — слышит свой же тихий отчего-то голос будто бы со стороны Дазай.       Он аккуратно протягивает к чужому тонкому плечу указательный палец.       — А они о чём рассказывают?       — Да много о чём, — неопределенно дёргает Осаму подбородком. — Для начала, мы с тобой уже и так почти бессмертны, — он прикусывает губу, когда насекомое робко щекочет ребро его фаланги крошечными ножками. — Об остальном можно и не задумываться.       В ответ на упрямый взгляд Фёдора, он со вздохом добавляет:       — Ты и так слишком много думаешь. Вон в какие пучины себя загнал, пока я тут гулял. Ты хоть плавать-то умеешь?       Мотылёк добирается короткими шажками до кромки ногтя, останавливается на пару секунд, а потом срывается вниз, распахнув крылья. Ворон надменно сжимает губы. Лис улыбается.       — Не страшно. Я научу.
65 Нравится 18 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (4)