Say No to Death

NC-17
Завершён
449
4
автор
_BRuKLiN гамма
Фэндом:
Размер:
313 страниц, 111 278 слов, 23 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
449 Нравится 92 Отзывы 76 В сборник

XVI. the tower | крах

Настройки
Примечания:

      «Гроза срывает листья для того, чтобы дерево увидело свет».

6月19日

                    Грозовые сумерки опустились на город, как гильотина — быстрым, мрачно торжественным взмахом. Когда Дазай пришёл, солнце ещё не сползло за горизонт, но Чуя не мог сказать, сколько минут отделяет их от той пылающей черты — лишь помнит, как закат корчился у линии неба, агонизируя, будто и сам чувствовал приближение чего-то, что не имеет имени. Наверное, просто небо распахнулось, выпуская бога, вылепленного из дождей, чужих надежд и проклятий.                     Акуругэму, у нас с тобой договор, помнишь?                     Конечно, помнит. Он всегда помнит — потому-то на его ветреных крыльях и явился тот, кого Чуя не переставал ждать. Но стоил ли он ожиданий?       — Сегодня будет дождливо, — начал было Чуя, пропуская гостя внутрь и не зная, как начать с ним диалог. Однако и по погоде, и по выражению лица — Чуя даже не узнал сначала Дазая, — он подумал:       — Дождливо и, походу, кроваво.       По ощущениям, Дазай был здесь уже с полчаса, но времени лучше не доверять: оно вытекало из сознания, как вино из треснутого бокала. Всё было смешано: шок, онемение, гул в ушах.       — Больной психопат! — цедит Чуя, не в силах отлепить взгляд от мертвенно-бледного лица, нависшего над ним, как портрет в покинутом яката. Улыбка на этом лице написана чужой рукой, а глаза горят не цветом, а намерением.       — Достойный комплимент, — откликается нарисованное лицо, и что-то тяжёлое — наверное, ботинок? — вжимает подбородок Чуи к полу.       Удар. Свет. Темнота. Тряска. Снова свет. Так сколько времени прошло с момента, как Дазай переступил порог его квартиры?       Ответа на этот вопрос нет, и потому Чуя, распластанный на полу, принимается искать нечто, что поможет пережить эту грозовую ночь и спасти свою внутренний храм от разрушения.                     Выход есть.                     Он знает это — не логикой, а каким-то древним, звериным чутьём. Где-то там, среди помятых сигаретных пачек, разбитых бокалов, синяков и ссадин, между трещин их общего прошлого — должен быть выход. Он не просто знает — он хватается за эту веру, как за уступ скалы, соскальзывая ладонями, истерзанными доверием.       Выход есть.       Вот только Дазай находит его первым и со всей дури толкает Чую туда — с вершины в непроглядный обрыв. Толкает ладонями, такими знакомыми — сухими, тёплыми, с узловатыми, будто запутавшимися в чужой судьбе, длинными пальцами. Вдавливает между лопаток, как в детстве толкают в воду: резко и без предупреждения, со злым смехом и без капли пощады; чтобы с треском выбить из привычного уклада, расколоть о камни осознания происходящего, чтобы больше — никогда-никогда.              Меня наказывают, но за что? — вопрошает Чуя, летя вниз со скалы, на которую карабкался с верой, что тот, кто наверху, обязательно протянет руку.       А вместо руки — толчок.       А вместо слов — тишина.       Хруст воздуха как перелом. Плеть молчания — как приговор. Дазай толкнул его так, что воздух в коридоре вспух, как нарыв, а дверь хрипло взвизгнула петлями. Распластанный на полу Чуя смотрит на дверь и видит, как та, буквально на его глазах, бежит трещиной. Ещё одна, вздыхает Чуя краешком сознания, а вдруг эта трещина окажется последней на их пути?       Падать с высоты доверия больно. Потому что доверие — не хрусталь, а острые копья: один шаг — и челюсть хрустит, как орех в чьих-то зубах. Кто вообще придумал, что доверие — вещь хрупкая? Иначе каждый его вдох не отдавал бы сейчас набатом под рёбрами, а скала, по которой он поднимался, не превратилась в подбородок, по которому струилась кровь.       Он должен бы перекатиться на живот, поднять голову — хотя бы для того, чтоб не захлёбываться вязким и алым, — но всё, на что хватает сил — это шарить ладонями в пустоте, хватая воздух, и сглатывать металлический осадок, что расползается по рту, как коррозия.       Что он пытается найти? Руки продолжают содрогаться в пустоте.       Он точно-точно приподнялся бы, да вот тело не слушается. Пальцы продолжают вслепую шарить по полу — будто ищут выпавший зуб. Или браслет с красными камнями. Или руку Дазая — ту, что толкнула с той точностью, от которой сжимаются лёгкие и вспарываются подбородки о собственные надежды.       Но с той яростью, которой хватает лишь на тех, кто действительно дорог.       И потому Чуя находит в себе силы перевернуться со спины на бок. Тыльной стороной руки он утирает губы, глядит на размазанную кровь и улыбается этой мысли.                     Я дорог ему. Значит, не всё потеряно. Значит, выход точно есть.                     Ну и что, что Дазай нашёл его первым? И что, что его голос рассыпается в вопросах, смысл которых так и не доходит до Чуи:       — …зачем ты это…       — …ведь знал же…       — …я же…       Металл на языке. Вспышки на задней стороне век. И волосы в чужих пальцах — не чтобы успокоить, а чтобы ещё раз приложить о пол.       — ...зачем ты это сделал?       — ...ты понимаешь, что ты сделал?       — ...сука.       Не понимает. Но зато прекрасно ощущает: это не очередная точка. Это последняя точка. Но даже за последней точкой Чуе грезиться выход. Что всё будет как раньше.       — Просто объясни.       — Почему ты себя так ведёшь?               — Да не кричи ты.       И, наконец:       — Прости.       За что бы то ни было.                     Прости.прости.прости.прости.                     Чуя готов глотать, выплёвывать, шептать, баюкать это слово тысячу раз, даже не осознавая, за что действительно он просит прощение, лишь бы Дазай успокоился. Чуя протягивает руку, но вместо ответно протянутой руки — пустота. Вместо дыхания — серая вата, заполнившая грудь. Вместо слов — осадок на языке, горький, как забытая клятва.       — ...ты сам на это шёл.       — ...ты сам этого хотел.       Не хотел. Или — о чём он вообще? — может, и хотел. Под рёбрами ужасно болит — вздохнуть невозможно. Кажется, от такой боли и помереть можно. Но если Чуя ещё жив — то только потому, что не может умереть, пока не поймёт:       — Почему ты так со мной?       И в ответ невысказанному он, будто бы из самого сердца боли, особенно чётко слышит:       — ...чтобы ты запомнил последствия.       — ...чтобы ты забыл меня.       — ...и чтобы я никогда тебя не простил.       Но когда всё пошло наперекосяк? Спроси Чую — он не смог бы ответить, где пролегла та едва уловимая грань, за которой реальность изменила своё лицо. Всё началось, пожалуй, с того самого момента, как Дазай появился перед ним у двери. Чуя, обычно колкий и несгибаемый, вдруг сник. Да так, что, отступая вглубь комнаты и бормоча о ненастной погоде, сам спросил разрешения сесть.       — Это твой дом, моё разрешение тебе не нужно, — вяло подметил Дазай.       — Но ты мой дом, — сорвалось у Чуи прежде, чем разум успел поставить заслон.       Дазай застыл. Кривая, почти болезненная улыбка тронула его губы. На долю секунды Чуе почудилось: вот он — прежний Дазай. Его Дазай. Но видение рассыпалось, не успев стать реальностью. Что-то было не так.       Да всё было не так.       — Хочешь сказать, что твой дом — это твой дом? И мне уже пора?       «Ты нужен мне» — только для Дазая. «Не уходи» — уж точно не для этого незнакомца.       — Я хотел сказать только то, что хотел, — бросил Чуя и от досады стукнулся лбом о стену, прежде чем сесть на пол.       Дазай молчал. Одна секунда. Другая. Десятая. Его лицо, ровное, отстранённое, будто надгробная плита, не давало надежды. Чуя уже почти поверил, что тот уйдёт. Уйдёт — и больше не вернётся. И всё же...       — В таком случае, — наконец произнёс он с лёгким присвистом на выдохе, — дом рано или поздно нужно покинуть.       Оправдал самые скверные ожидания, получается.       Сейчас Чуя всё ещё лежит на полу, прокручивая в голове последние события, пытаясь понять, как же всё обернулось вот так.       Так, что он уже не сидел.       Так, что он лежал.       Выпотрошенное насекомое, пригвождённое к стеклу под выпуклым глазом микроскопа. Сейчас он в этой точке. Сейчас он не видит Дазая — глаз подбит, да и свет не включен, — но чувствует его присутствие всеми перевёрнутыми органами.       — Ты мне безразличен, — вспоминал он слова Дазая, когда до драки дело ещё не дошло. Он так и сказал? Ну, похоже на то. А что ответил сам Чуя?       Он попросил Дазая сказать это ещё раз, только глядя ему в глаза.       — Ты мне безразличен, — спокойно повторил Дазай, и его голос даже не дрогнул. — Мне плевать, где ты без меня шастаешь и что вытворяешь.       — Вот как... Моё отсутствие тебе безразлично. И моё присутствие, видать, тоже. Так зачем же ты пришёл?       На этих словах ветер ударил в окно, и они оба обернулись. Дазай судорожно сглотнул — Чуя это хорошо запомнил.       Значит, ему не всё равно, подумал он, и, пожалуй, именно в тот момент вспышкой безумной надежды в нём родилась глупая мысль, что чёртов выход существует.       — Давай поиграем в сообразительность? Ну же, Акечи, расскажи мне, зачем я здесь? — спросил Дазай.       — Не я переметнулся к детективам, чтобы играть в глупые детективные игры.       Дазай потемнел. Не лицом — всем своим существом. Эта тьма расползалась, затягивая за собой, и Чуя — инстинктивно, словно зверёныш, учуявший смерть, — отпрянул, вжался в стену. Что-то в Дазае пылало, чёрно-красное, не поддающееся описанию, древнее, как неназванный бог, как внутренности безумия, из которых прорастают клыки и ненависть неуслышанных молитв.       Что с ним? Что с ним?                     Акуругэму, это совсем не то, что я просил!                     И Чуя вдруг понял — он не знает того, кто стоял перед ним. Или знал когда-то, да забыл, как забывают родное лицо через каких-то пару лет после смерти.       — Ты — насекомое, — сказал Дазай, будто выплюнул слово. — А насекомых нужно давить.                     Это не он. Это не может быть он.                     — Заткнись! — сорвался Чуя. — Хватит! Исчезни! Всё кончено, между нами всё...       Чуя хотел сказать что-то ещё, но слова слиплись. Линия реальности рвалась у самого горла.       — Кончено?.. — Дазай усмехнулся, и в этой усмешке не было ничего человеческого. — Так ничего и не начиналось, чтобы заканчиваться.       И тогда что-то внутри Чуи надломилось, будто его внутренности резко перестроились, вывихнулись и сами стали чужими.       Он не помнил, как это сделал. Просто вдруг всё дрогнуло, разлетелось. Рука взлетела, будто выстрел. Он ударил Дазая. По щеке. Громко, звонко, так по-женски. Между ними всегда была невидимая черта, но сегодня они её переступили, и это было непростительно.       После этого последовали в ответ закономерные удар, свет, тряска, темнота, снова свет и прижатый к полу подбородок. Боль вошла в тело, как вино в столовую трещину.       И вот он здесь, на полу. Ботинок на подбородке, медный вкус во рту. Всё внутри распухло до предела, будто кровь в тряпке, что уже не способна впитать хоть ещё одну каплю.              — Ты за всё ответишь… — голос Чуи дрожит, пока сам он пытается встать. — Коё, Рю предупреждали… они…       Он не мог говорить. Острая боль пронзает левое ребро, и Чуя вновь опадает на пол.       — Как ты можешь произносить его имя? — выкрикивает Дазай, и в этом крике горит ненависть. — Акутагава мёртв. И ты убил его...                           Нет.                     — ...Из ревности убил. Признайся, ты ведь всегда ему завидовал, так ведь?                     Нет. Нет. Нет.                     Мир становится крохотным, настолько, что, кажется, его можно засунуть в карман. Всё сужается до него, Дазая и повисших между ними слов. Слова отскакивают от стенок черепа, скользят по изгибам разума, пока не теряют контур, а вместе с ним и смысл:       — Убил его... — тупо повторяет Чуя.       — Здесь эхо, что ли? — всё также кричит Дазай. — Не смей делать вид, будто ничего не знаешь!       Хочется убежать — в себя, в стены, в прежние вечера, где Дазай не кричит и не смотрит обезумевшим взглядом. Где он не обрушивает иллюзии под маской правды, не произносит страшных слов, желая сделать Чуе как можно больнее.                     Зачем он замешал в свою грязную ложь Рю?                     Чуя машет головой и улыбается, будто улыбка может опровергнуть услышанное.              — Хватит пороть чушь, — два хриплых смешка слетают с его губ, но после них Чуя заходится кашлем. — Что ты несёшь? Это... неправда. Это...       — Да очнись ты наконец! — Дазай легко ставит Чую на ноги и трясёт так, будто это и вправду поможет расставить всё по своим местам. — Падение. Крыша. Твоя крыша! Вы были там. Ты держал его, а потом... Зачем ты убил его? Я хочу знать.       Слова шипами впиваются в плоть. Голова идёт кругом. Реальность — как порванная простыня, сквозь которую просвечивает недоступное, инородное.       — Так-так-так, подожди, стой. — Чуя машет и без того трясущимися руками. — Кто тебе это в уши влил, Мори?.. И ты ему веришь? Ты, Дазай, веришь тому, кто...       — Да какая к чёрту разница! — Дазай цепко держит его за плечи, продолжая трясти, а после толкает в стену. — Я видел это. Своими глазами. Ты… ублюдок! Да как ты мог…       Свет вспыхивает, словно выстрел, звук хлещет по ушам. Сознание отваливается от тела, остаются только плоть и голые ощущения, сшитые дрожью. Чуя жмурится — с мыслью, что если он не видит мир, то, может, и мир не достанет до него. Но Дазай наклоняется, хватает за подбородок и резко поворачивает лицо к себе.       — Смотри на меня, — шепчет ядом прямо в губы.       И Чуя смотрит, но смотрит не потому, что так ему велели, а потому, что в нём что-то кипит. До этого он полагал, что ему не хватит сил на сопротивление, но сейчас силы берутся неведомо откуда. Чуя больше не чувствует рёбер. Не чувствует страха. Только — ярость. В нём закипает первобытная, почти нечеловеческая воля — жажда расплаты, жажда мести, за себя, за ложное обвинение, за Акутагаву, за свою искалеченную жизнь и жизнь Рю, находящуюся, судя по всему, под угрозой. Подобно вулкану Чуя, вместе с рвущийся из него яростью, отталкивает от себя Дазая, меняется с ним местами и впечатывает в стену. Из кобуры, спрятанной под пиджаком, он достаёт пистолет.       — Я убью тебя. Я убью вас всех.       

***

      Мужчина, ставший пленником из-за любви к женщине, и женщина, попавшая в ловушку по любви к мужчине, — разве они не одинаково обречены? Ни один из них не заслуживает свободы. Но если двое сливаются в единое под венцом любви — неразделимые, как дыхание и сердце, неразлучные, как свет и тень, — разве тогда они не вправе получить свободу? Ту самую свободу, которую у Коё всегда отбирали, как будто она не имела на неё права. Даже сейчас, стоя в полутени комнаты и наблюдая за Мори, сидящим невидимой статуей в углу, она не может избавиться от этой мысли.       Но был ли Мори пленником любви? Или, точнее, — был ли он вообще способен на любовь? Любил ли он её хоть сколько, хоть когда-то — по-настоящему?       — Там, где меч пронзает плоть, сердце наращивает рубец. Становится сильнее. Тебе ли не знать? — произнёс он тогда, когда она попыталась узнать, неужели не было иного способа вернуть Дазая. Слова его были ответом на другое — на то, что она даже не успела озвучить. Он смотрел на неё в тот миг так пристально, так чуждо, что ей захотелось проглотить вопрос, забрать его обратно, сделать вид, будто она ничего не спрашивала.       Сейчас Коё не может объяснить себе, зачем последовала за ним вниз, туда, где гудел подземный воздух, пахнущий пылью, железом и запёкшейся кровью. Наверное, в пике страха рождается отвага. А, может, всё проще: она не могла позволить себе, чтобы он увидел её страх. Ни тогда, ни теперь.       Когда тишина между ними в тесном коридоре стала почти телесной, Мори вдруг обернулся и тихо спросил:       — Неужели он тебе так... дорог?       Коё подняла взгляд на Мори. Его глаза, словно подведённые тьмой, смотрели насквозь. Он уточнил, почти ласково:       — Настолько дорог, что за него ты готова похоронить свою чудесную жизнь?             Он приблизился к ней вплотную, легко, почти по-хозяйски притянул за бант на оби, склонил голову и прошептал в самое ухо:       — Ты гниёшь, Коё. Красиво, благородно — но гниёшь.       Любовь к нему была похожа на море. Податливая и покорная любому ветру — когда-то. С отливами и приливами — сейчас. И всё, что она чувствовала, было похоже на искажённое отражение в мутной воде. Сама ли она втоптала любовь в грязь? Или ей помогли? Ну, конечно, помогли. Просто раньше это не казалось грязью — она видела в ней белоснежные полотна морали, порядочности и чести. А теперь — только следы от чужих ботинок и ощущение, что её использовали, которое не смоёт ни один дождь.       Неужели он прав? Сколько раз она заглушала этот голос в себе — голос, шепчущий, что всё, за что она держится, давно умерло. Что долг превратился в повод, честь — в маску, а любовь… любовь стала оправданием.       Ты гниёшь. А если да — то с какого момента? Может, когда позволила себе поверить в чужое спасение? Когда поддалась словам Мори, его действиям, жестам — зная, что за ними нет ничего, кроме игры? Или же ещё раньше, когда впервые посмотрела на Чую и увидела в нём свет и одновременно свою слабость?       Она вспоминала, как защищала людей. Как верила в то, что делает. Как жила не своим сердцем, а уставом. И всё же... что это дало? Преданность не спасла её. Верность не удержала тех, кого она хотела спасти. А теперь — стоя в подземелье рядом с человеком, изломанным, как и она, но выбравшим другой путь — она впервые позволила себе задать вопрос: а был ли её путь правильным? Или просто привычным?       Она чувствовала, как под кожей пульсирует страх. Страх быть использованной снова. Страх быть никем. Страх, что всё, что она называла «собой», — лишь удобная конструкция, созданная для чужих игр.       И тогда Коё прошептала в ответ:       — Лучше благородно гнить, чем жить как ты.       Он усмехнулся — тихо, будто её слова — старая, пережёванная шутка, которую слышали тысячу раз. И в этот момент, в эту крошечную щель между его усмешкой и её дыханием, нужно было бежать. Бежать прочь из подвала, из здания, из города, страны, времени. Взять Чую за руку и исчезнуть. Но она только упрямо выпрямила спину, строптиво вздёрнула подбородок и двинулась следом за Мори, как будто упрямство и строптивость могли бы победить судьбу.       Они вошли в подсобку. Сырость хрустнула под подошвами, запах старого дерева и забытых лет ударил в нос. Стук шагов по цементному полу и собственное сердцебиение — всё, что она слышала. Как и тогда.                     Как и тогда.                     Ком подкатил к горлу, вязкий, невыносимо тяжёлый. Коё попыталась сглотнуть — безуспешно. Он застрял внутри, распирая гортань, не давая ни вдохнуть, ни выдохнуть.       Щелчок выключателя — и жёлтый, плоский свет хлынул на стены, залил завалы мебели, старые шкафы, свёрнутые ковры, перевёрнутые стулья — забытый реквизит прошлых жизней. Комната была клеткой, наполненной забытыми вещами и тупой тишиной.       — Дрожишь, — подметил Мори. Его голос заскрипел ногтём по стеклу. — Легко читать тех, за которыми уже вошло в привычку следить. Ну и что ты выпрямилась? Пытаешься изобразить бесстрастие, словно бы твои детские травмы не просачиваются, как дождевая вода сквозь трещины жизни, угадал?       Он подошёл к ней вплотную. Погладил по щеке с истинно мужской лаской, в которой власти было больше, нежели тепла.       — Мне не нужна твоя забота. Такая забота впору другим, — Коё отвернула голову, этим жестом подтверждая свои слова. — Раздай её им, на них жалко смотреть.       — Такое случается, и это нормально, если что-то перестаёт быть нужным, — кивнул Мори, но ни на шаг не отдалился. — И нормально то, что и ты мне больше не нужна.       Внутри вспыхнули гнев, оскорблённая уязвимость и, впервые, решимость дать отпор. И Коё, также впервые, дала возможность этой решимости выйти наружу. Это стало моментом необратимости.       Хлопок. Рука отлетела быстрее, чем сознание успело остановить её. Это был выстрел; последний выстрел по их общей иллюзии. Коё не выдержала и ударила Мори, и это было больше, чем просто непозволительно. И если до этого Коё ещё могла спастись, изменить ход событий, то теперь она саморучно возвела надгробие вокруг себя.       Мори коснулся горящей щеки и зачем-то посмотрел на руку, словно бы боялся (или надеялся?) увидеть там что-то.       — Твой поступок... мягко говоря, убил меня, — он задумчиво потёр пальцы, будто стирал с них следы пепла. — А если не мягко: убили без права на воскрешение. Но я не Чуя и даже не Дазай, поэтому...       — Ты — демон! — вскрикнула она, сама пугаясь собственной ярости.       Лицо Мори дёрнулось, исказилось, как фотография, которую смяли, а потом разгладили. И только одна эмоция промелькнула на нём — почти нечеловеческая, слишком быстрая, чтобы назвать её словом.       — Демоны... — его густой голос растёкся по небольшой комнатке и разом заполнил её, — это всего лишь люди с демоническими повадками. Посмотрим, что ты будешь делать с этим «демоном», — он достал скальпель из внутреннего кармана. — И удастся ли ему затолкать обратно твою спесь.       Коё вскрикнула, метнулась к ближайшему столу, ухватилась за зонт — единственное, что всё ещё напоминало ей о защите, о её достоинстве, о возможности хоть как-то контролировать происходящее. Вещи на столе пошатнулись — и вдруг, словно по команде, всё начало рушиться. Мори бросился за ней. Хирургически точным движением метнул в неё скальпель, но она успела перебежать. Перевернулось кресло, со скрипом покатился табурет, присел на колено шкаф.       Она пыталась спрятаться — нырнула за комод, втиснулась в щель между креслом и ящиком, но уже знала: всё бесполезно. И даже с этим знанием Коё не сдавалась: она обнажила катану — взмах, ещё один. Удары приходились по воздуху, и Мори каждый раз удавалось уворачиваться, пока он, наконец, не перехватил оружие, вывернув его из рук с такой лёгкостью, словно забрал игрушку у ребёнка.       — Тихо-тихо, спокойно, Коё. Я не ставлю своей целью убить тебя. Лишь хочу преподать урок.       Он схватил её за запястье и бросил на стол. Сзади что-то грохнуло — возможно, полка, которая едва не задела плечо. Коё инстинктивно спрыгнула со стола, но споткнулась о перевёрнутый табурет. Ещё шаг — и поскользнулась на чём-то. Всё мешало, всё сопротивлялось ей, и потому Мори легко вернул её на место. Его тень легла на неё раньше, чем он сам.       Поясница заныла от боли. Голова загудела от ожидания грядущего.       — Не переживай, я аккуратно выбираю, что сломать.       После этих слов Коё забилась пойманной птахой, отбиваясь локтями, ногами, и алые рукава кимоно трепыхали, точно раненые крылья. Каждое её движение встречало сопротивление и оборачивалось болью, всё сильнее, всё точнее. Когда сил сопротивляться уже не оставалось, руки Мори обхватили её пальцы — намертво, — и свет взорвался тысячью ламп, лампы разлетелись на осколки, а осколки, в свою очередь, пронзили её пальцы. Коё закричала так громко, что даже удивилась, что вообще может так кричать.       Тело сотряслось. Ноги подогнулись, и, не будучи вдавленной в стол, она едва бы удержалась от того, чтобы не рухнуть.       — Ах, целомудренная Коё... — выдохнул Мори в ухо. — Сломанные пальцы — урок за то, что осмелилась направить на меня клинок. Но, поверь, это только начало. Настоящий урок — за непомерную гордость, и он будет длиться до тех пор, пока тебя не начнёт выгибать до оторванных от стола лопаток. А тебя так хорошо выгибает, я помню... Когда же это было? Лет десять назад, когда я впервые увидел тебя...       Коё смотрела на Мори, на два чёрных огня вместо глаз, на разбросанные вещи и не понимала, о чём именно он говорит. Он не мог быть её клиентом, она бы узнала его. Тогда он просто... наблюдал? Она не прекращала спрашивать бесполезные «почему?» и «за что?», но вопросы были неслышимы, вопросы не вырывались наружу, вопросы застревали внутри и оставались запертыми в клетке рёбер, и Коё, сама Коё оказалась запертой в собственном теле вместе с этими вопросами, вместе с ригидными мыслями и упрямым отвержением реальности. Руки сжали подол кимоно — жалкая защита от чужих посягательств, — да так и замерли. Коё — от боли, от страха, от унижения, — не потеряла сознание, но вот контроль над своим телом — да.       Всё, что ей оставалось, — это наблюдать. Словно лунный кратер, лишённый света, она наблюдала, как Мори, молча, почти с ритуальной жестокостью, развязал оби и бросил на пол. Мори разозлён — и это «разозлён» было мало похоже на то, что разворачивалось перед её внешне неживым взглядом. Его гнев — не крик, не ярость, не пламя. Это — вакуум. Беззвучный, как мёртвая тишина межзвёздного пространства. Коё никогда не видела его таким. Если Мори — внушающая ужас пустота космического пространства, то Коё — сингулярность чёрных дыр, силы которой хватало на то, чтобы и саму пустоту поглотить.       Хватало. Когда-то.       Но сейчас этой силы не было. Теперь же она — звезда, сама себя затягивающая в бездну.       — Я хочу слышать твой крик. Хочу, чтобы кожа перестала быть нетронутой гладью. Хочу, чтобы голос распался на крики и стоны.       И Коё закричала. Не от боли — от невозможности молчать. Крик вырвался не из гортани; он был взят в долг у того существа, что годами жило в ней, молчало, скрывалось между сердцем и рёбрами.       Сейчас оно — кричало.       А Коё кусала губы, пытаясь заглушить вопль, но губы уже не принадлежали ей. Они дрожали и дергались, как швы на кукле, сшитой болью.       — Все эти чувствительные сентенции... Понимаешь, что ты сама во всём виновата? — Мори размазал алую помаду по её губам, а после наотмашь ударил по лицу. — Не стоило выставлять их напоказ. Особенно те, что предназначались не мне.       Всё, что оставалось Коё, — чувствовать. Коё всё чувствовала, но ничего не могла с этим сделать. Она чувствовала каждую каплю крови, что стекала на подбородок, тянулась рукой, чтобы стереть назойливое ало-вязкое, но:       рука по инерции продолжала сжимать ткань кимоно;       Коё хотела сплюнуть кровавое месиво, но:       губы жили своей жизнью, кривясь и скалясь;       боль рассекала её позвоночник, словно молния — дерево, и она жаждала оттолкнуть ногой Мори, навалившегося на неё, но:       колено как податливый воск отвелось в сторону стальной хваткой чужих рук и плавилось, стекая плачущей каплей по свече.       — Помойная падаль, — прошипел Мори, вцепившись в её волосы. Одним резким движением он откинул её голову назад так, как обычно ломают птицам шеи.       Стол принял первый удар. Потом второй.       — Тварь.       Удар.       — Ты.       Удар.       — Грязная.       Ещё удар.       — Шлюха.       И ещё.       Всё в теле отзывалось резкой, невыносимой болью: голова звенела от ударов, щеки пульсировали жаром, дыхание цеплялось за горло, как утопленник за глоток воздуха. И, когда тишина хлынула в комнату, как чернила на белый лист, Коё на миг показалось — всё. Всё позади. Но эта тишина была лживой, затаившейся перед последним, самым сильным накалом бури.       Коё чувствовала, как в ней поднимается паника — не резкая, не крикливая, а вязкая, парализующая. Она боялась пошевелиться, дышать громко, даже мыслить ясно, потому что любое движение, любой вздох мог стать спусковым крючком.       И всё же на самое дно этого молчания уже стекала догадка: страшное — ещё впереди. Удары — лишь прелюдия.       Звон пряжки, упавшей на пол, рассёк пространство, как клинок — кожу. Этот звук — не просто металл о дерево, это — преддверие неминуемого, как блеск на острие ножа; ножа, занесённого над ней, свято хранимой от чужих касаний. Над ней нависало нечто: акт, не имеющий никакого права на оправдание.       Звук рвущейся ткани — оболочки, под которой она пряталась. Холод прикосновений на внутренней стороне бедра — разрозненные точки, не имеющие формы, будто кто-то снаружи тыкает в неё из другого мира. Коё всё чувствовала. А затем — рваные толчки, как сбившийся метроном, ритм без музыки и без смысла, изуверски вбивавшие её в стол, и попытки вспомнить молитвы — не как слова, а как заклинания, взывающие к последним крошкам сил на дне её небытия. Но тяжесть Мори — физическая, чудовищная, — казалось, способна заглушить даже самые сильные молитвы.       Он был. Она — уже нет.       Коё знала: в конце концов он убьёт её. И сейчас смерть виделась спасением, лишь бы не чувствовать, как её стирают — словно окурок в парапет жёстким каблуком. Жестокая, неотвратимая, холодная — грация палача, единственного, кто знал, как именно её сломать. Он брал её с животной силой, с исключительно человеческой жестокостью. Когда-то она мечтала об этом, но, боже, не так.                     Не так.                     Тепло и холод смешались в одно, всё стало одинаково тупым и бесполым. Мысли путались, скользили, отказывались собираться в цельные фразы. Сознание сползало, оседало — не вниз, а в сторону, как сбившаяся со своей траектории тень. Она ощущала, что вот сейчас — если сильно-сильно отстраниться — сможет вылететь из себя, раствориться в щели между дверью и стеной, в каплях крови, оставленных на краю стола. Только бы не быть здесь. Не быть в этом теле.       Но не получалось.                    Всё, что оставалось Коё, — это терпеть. Терпеть? Продолжать терпеть? А что бы сам Мори сделал, окажись он на месте её «терпеть»?                     Мне часто приходилось терпеть изо всех сил. Но я устала.       Ус-та-ла.                     Всплеск. Откинутый крючок с клетки позволил силе вновь принадлежать своей хозяйке. Первое, над чем Коё снова почувствовала власть, — собственные сломанные пальцы. Она попробовала шевельнуть ими — пальцы послушно отпустили измятую ткань. Мори упивался её безволием, вгрызаясь и разрывая свод её ключиц, но пока он слеп, у Коё появился шанс. Исключительный шанс.                     Дорогой, рано или поздно всё возвращается на свои места; сейчас наш космос, что ты превратил в жалкое шапито, мы разложим обратно по полочкам. Ты вновь станешь пустотой, а я — всемогущей галактикой. И даже твоя пустота не сможет поглотить меня.                     Пальцы, дребезжа и трясясь то ли от всё усиливавшихся толчков, то ли от долгого онемения и непривычки, скользнули к оголённому бедру. Коё невольно взглянула на оби и была готова почти по-детски захныкать: зонт со спасительной катаной, на который она так надеялась, валялся где-то там, в месиве смятой ткани. Коё сжала губы в тонкую нить, но вздрогнула — казалось, от её губ мало что осталось.       Как же быть?       Внезапно надежда бледной вспышкой осенила её сознание.                     Он бросил скальпель на стол. Он должен быть где-то здесь.                     Маскируясь под очередную попытку вырваться, Коё завела руку за голову так, будто просто извивалась в отчаянии. Снаружи она продолжала корчиться, как и раньше — так, будто тело ещё сопротивляется, но внутри она была мертвенно спокойна. Она собрала остатки воли в узел, потянулась.       Пальцы нащупали холодный металл. Теперь контроль в её руках.       Она знала, где именно искать пульс — в этом не могло быть ошибки. Одним точным движением она поднесла лезвие к его горлу — туда, где кожа натянута, как пергамент, где каждый удар сердца выталкивает жизнь наружу. И надавила. Не глубоко, но достаточно, чтобы угроза была не просто теоретической, но ощутимой.       Лезвие дрожало вместе с его дыханием. Тень от лезвия легла на кожу, острым силуэтом повторяя её решимость. В этот момент всё было кристально ясно: одно неловкое движение — и всё. Коё ощущала власть. Не как торжество, а как безмолвную точку равновесия на краю бездны.       — В твоих интересах, — произнесла она тихо, не повышая голоса, но с такой сосредоточенностью, что каждое слово резало тишину, — сейчас же прекратить это.       Она говорила сквозь стиснутые зубы, не раскрывая до конца рта — губы разорваны, язык прилипал к нёбу. Боль — больше не крик. Боль — фон. А голос — орудие. Всего лишь одно движение... Но теперь решала она.       Она была готова ко всему. Что он отобьёт скальпель. Отпрянет. Ударит снова. Засмеётся, как это уже бывало. Сценарий был ясен, знаком — и она была готова.       Лезвие очерчивало тень на его коже всё резче.       Коё напряглась, ожидая сопротивления, ожидая всего, что угодно, но не того, что Мори осознанно подастся вперёд, прямо в холодную, хищную сталь. Хотя... о какой осознанности говорить, если сама она метила точно в сонную артерию? Её руки не знали убийств. Они рвали бинты, писали письма, держали детскую щёку. Они не были рождены, чтобы распускать багровые цветы на чужой плоти.       — Что же ты остановилась? Ну же, сейчас я разрешаю тебе покушаться на меня.       Коё замерла, продолжая вжимать лезвие. Всё было рассчитано. Всё должно было сработать. Сработать так, как она хотела: остановить. Угроза, не поступок. Линия, за которую никто не переходит. Она не убийца. Она не хотела крови. Только границу. Только контроль, хотя бы его иллюзию.       Но он вновь подался вперёд.       На миг ей показалось, что это — один из тех страшных снов, где ты срываешься с высоты, бежишь, но ноги словно вязнуть в болотной жиже, прячешься, но тебя всё равно находят.                     Нет, не так. Я не хотела так. Я всё хотела не так!                     Лезвие вошло в кожу чуть глубже, чем было нужно. Она почувствовала, как он вздрогнул, но не отшатнулся. Принял. Почти… поощрил.                     Он знает, что я его не убью или просто не боится смерти?       Но если не боится смерти, то тогда — чего?                     Её пальцы дрогнули. Скальпель выпал и затерялся в ворохе сорванной одежды.              — Это был всего лишь урок, — потирая шею, сказал Мори с этой мерзкой, лживой философией в голосе. — А если оба извлекают из него удовольствие… разве это преступление?       Тонкая струйка зазмеилась по его шее — крохотная, не несущая угрозы. Мори оставил Коё.       Всё закончилось. Опустошенный Огай больше не напирал на неё своим телом, не разрывал её нутро в дьявольских порывах, а она — не угрожала ему смертью. Коё, лишившись точки опоры, соскользнула со стола, как кукла без нитей — на пол, прямо на мятые ткани и остывающую кровь. Мори сел рядом.       Оба на полу: полураздетые, среди измятой ткани, в вязкой липкости унижения и общей крови. Не любовники. Не враги. Просто две оболочки в центре поля битвы, где не было победителей. Вот только Коё всё равно считала себя проигравшей.                           Ну что, каково это — снова быть использованной?                     Краем глаза она заметила, как Мори, подобрав ремень, отошёл к стене. Или нет. Или да. Слабый электрический свет делает всё абсурдным, будто сцена разыгрывается в театре дешёвых иллюзий.                           Тебя использовали, маленькая наивная дура.                     Она смотрит на левую руку, на пальцы, скрюченные в неестественные волны. На кимоно, этот сорванный покров стыда. На капли крови, в которых проступают разбитые мечты.                     Это всё неправда. Неправданеправданеправда.       Озаки, только не думай об этом. Не сейчас. Не смей. НЕ ДУМАЙ, ЧЁРТ ВОЗЬМИ!       Думай о том, что делать дальше.                     Разбить всё. Стереть. Прикончить — чтобы вместе с ним исчезла и её собственная грязь. Ударить его ещё раз? Но пощёчина вспыхнет не гневом, а ярлыком «разъярённая шлюха». Именно так, не иначе. Мир ведь обожает давать имена. Аплодисменты, занавес.       Холодная сталь скальпеля приятно обжигает голень, напоминая о себе. Коё ведёт по нему пальцем, но после заворачивает в обрывок ткани, не ради осторожности, а чтобы не поддаться искушению.       Она медленно поднимается с колен. Собирает с пола то, что совсем недавно было кимоно, и тщетно пытается прикрыть им обнажённое тело.       Тело... Не смотри на себя, Озаки. С тобой всё хорошо. Просто пара царапин, вон, кимоно больше досталось.                     ничего не было.       ничегонебылоничегонебылоничегонебылоничегонебыло.                      Одна из «царапин» сочится кровью — вот и всё, что он оставил ей на память. Коё, чтобы убедить в этом саму себя, прикасается к губам и шипит. А затем смеётся. Её смех будто бы отрицает всё происходящее, отрицает само её присутствие: это не, это не меня так, это не со мной. Не моя кожа, не мои губы, не моя одежда.       Однако у реальности свои планы. Настоящее медленно, но неотвратимо возвращается — как астероид, летящий по расчётной орбите. Он прибудет в срок. Всегда прибывает. Вот и сейчас так.       — Паскуда, — шепчет из угла Мори. — Шавка последняя твой Накахара, если из-за него мы пришли вот к такому.       Имя режет по-живому. Накахара. Он не должен был... Он не имел права произносить это имя здесь, в этой крови, в этой тишине, где всё ещё стучит её сердце.       Его слова парадоксальным образом собирают её из осколков — как треснувшее зеркало, сложенное обратно в единую поверхность. И в то же время в ней что-то обрывается, как будто внутри кто-то аккуратно подрезал тонкую нить, державшую все её принципы. И тогда она вдруг понимает, что делать.       Горло сжимается. Пальцы пульсируют. Губы не болят, будто их больше нет.       Боль исчезает.              Возвращая остатки элегантности и достоинства, Коё дрожащей рукой расправляет подол нижней юбки, подбирает скальпель и подходит к Мори.              — Ты демон. Но даже демонам следует бояться отделившейся тени в ночи.              

***

             Может ли волна подарить морю покой, если с рождения она знает только бурю? Может ли лицо, полное слёз, ободрить сердце, столь же хрупкое и плачущее, одной-единственной улыбкой? Может ли рука, дрожащая от гнева, удержать корабль на курсе, не обрекая его на крушение?       — Это ты, — выдыхает Чуя, прижимая дуло к подбородку Дазая, — это ты разрушил меня.       — Это ты, — вплотную подходит к Мори Коё, направляя скальпель, — это ты погубил его.       Дазай улыбается, и в этой улыбке вмещаются все муки ада и все прощения мира, словно они — братья, делящие с рождения одно имя.       Мори улыбается, и в этой улыбке — упрёк тем, в кого не верил, за то, что позволили ему влюбиться в контроль больше, чем в человека.       — Ну прямо прирождённый убийца, — отвечает Дазай.       — Каждый сам разрушает себя, даже если чужая рука держит молот, — отвечает Мори.       Дазай неожиданно сдаётся: руки опускаются, тело становится мягким и безвольным.       — Вот только со мной ты опоздал. Я уже мёртв. Но ты можешь закончить начатое.       Мори на миг теряет позу, будто больше не знает, где стоять, и неожиданно оправдывается:       — Я не хотел, чтобы страдал именно он.       Чуя фыркает. Коё — тоже. Пожар их волос плавит ледяное напряжение момента. А выражения лиц — эти бесстрастные маски — доводят до экстатического ужаса, ибо твёрдой рукой в них высечена неумолимая решимость.       Руки дрожат — и у Чуи, и у Коё. Ярость кипит в их сердцах. Это видно. Это чувствуется. Это прожигает воздух.       — Ты ведь этого и добивался, правда? Ты всегда был влюблён в смерть больше, чем во чтобы то ни было... — глухо произносит Чуя.       — Чтобы спасти что-то, нужно уничтожить причину, а не желание спасать, — отзывается Коё, и сама не понимает, откуда берутся эти слова.       Чуя и Дазай. Коё и Мори. Смотрят друг на друга — так близко, что дыхание другого чувствуется кожей.       — Если бы яростью можно было бы убивать... — думает Дазай.       — ...я был бы уже убит, — думает Мори.       Пальцы Чуи зарываются в волосы Дазая и оттягивают голову назад. Дуло пистолета находит подбородок так же легко, как змея — место для укуса.       — Сюда, — Дазай прерывает тишину, берёт Чую за руку и направляет влево. — Лучше в сердце.       — А есть ли оно? — хрипит Чуя.       Коё сжимает скальпель двумя руками. Дрожь провоцирует блеск оружия.       — Осторожнее, женщина, — усмехается Мори, пытаясь спрятать страх в шутке, — так ведь и убить можно.       — Раздаривал смерть направо и налево, а сам боишься её, как мотылёк — огня? Что ж, хлопковые поля покажутся тебе терновыми кустами.       Оружие несёт смерть, это угадывается даже в его цвете.       — А ещё в цвете её волос, — думает Мори.       — А ещё в цвете его волос, — думает Дазай.       Чуя следует за рукой Дазая. Пистолет опускается к сердцу.       Коё следует за своей решимостью. Скальпель замирает на вдохе.       Убийца и жертва вместе точат лезвие, вместе вкладывают патроны в обойму. Они — не враги. Они поровну делят ответственность за смерть, как последний глоток воды.       Последнее, что видит Чуя: как страх широким мазком лакирует лицо Дазая.       Последнее, что видит Коё: как маска Мори трескается, и под ней проступает чистый, исступлённый ужас.                     Любовь, как лезвие, по рукоять. Разум, как вода, по горло — и уже не всплыть.                     Мир сжимается до точки. Тишина молчит, замершая, как воздух перед прыжком в бездну, как сердце перед последним ударом, как душа в надежде, что не придётся терять.       Время выпрямляется — ни изгибов, ни лишних движений, ни бесполезных эмоций. Прямая черта, разделяющей до и после, новый шрам, рубец, граница между жизнью и всем остальным, между смертью и тем, кто оказывается на самом деле дорог: тот, кого больше всего любишь, необъяснимым образом выясняется именно в такие моменты.       И тишина больше не молчит.              Гильза слишком тихо стучит по полу маленького коридора. Скальпель слишком громко звенит по полу маленькой комнаты. Эти два звука — финальный аккорд сражения, счёт которого знает только грозовая ночь. Одна она стала судьёй и свидетелем судеб этих несчастных, запутавшихся людей.       Но ясно одно: в пределах своих крошечных, разрушенных, но честных миров каждый из этих несчастных и запутавшихся хотел одного: освободиться.       Каждый освободился. И каждый, по-своему, — освободил другого.
449 Нравится 92 Отзывы 76 В сборник
Отзывы (5)