Say No to Death

NC-17
Завершён
449
4
автор
_BRuKLiN гамма
Фэндом:
Размер:
313 страниц, 111 278 слов, 23 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
449 Нравится 91 Отзывы 73 В сборник

XVII. the star | свет в конце тоннеля

Настройки
Примечания:

«Смотри на звёзды, но иди по земле».

            

      

6月20日

      

             Сначала был взгляд.       Глаза в глаза — близко, как исповедь на последнем вздохе; остро, как вырезанное имя на коже; неизбежно, как прилив к обнажённому берегу. И этот взгляд длился дольше любых движений, пронзал века, хотя длился всего лишь миг. Это было не столкновение тел, а встреча судеб.              Сначала был взгляд.       И, глядя друг на друга, они стояли почти вплотную, как в танце. Вот только вместо музыки — замершее от удивления дыхание, а вместо шагов — переплетения рук, в которых стыли и оружие, и отчаяние.       Катана появилась в руке почти сама — инстинкт, реакция, как если бы страх, прорываясь сквозь годами выстроенные механизмы, впервые взял под контроль и разум, и тело.       Сначала был взгляд. Но Мори оказался быстрее. И вместе с ним — лезвие, что прошло сквозь Коё.              Её глаза, широко раскрытые, смотрели на него с удивлением — почти детским, почти наивным, но таким чистым, как будто Коё и вправду до самого конца не верила, что он это сделает.       Она пошатнулась, он подхватил. Тело плавно осело в его руки, как срезанный цветок. Он опустился на колени, не сразу поняв: это вовсе не объятие. Это — прощание.       — Нет, — выдохнул он. — Нет, нет, нет… Приказа умирать не было.                     Ты слышишь?       Не было.                     Катана со звоном упала на пол — и лишь спустя мгновение Мори понял, что он сам выпустил её из рук. А Коё, напротив, по-прежнему сжимала скальпель — так сильно, что на руке проступили вены.       Кровь хлынула, как весенний паводок, не знающий преград. Ткань мгновенно пропитывалась ею, как лепестки ликориса — болезненной красотой, рождённым страданием, смертельной грацией.       Мори прижал ладони к ране, будто мог удержать жизнь, ускользающую сквозь пальцы.       — Я сейчас... Схожу за инструментами. Зашью... — пробормотал он, прекрасно понимая: времени нет.       И Коё тоже это понимала. Она посмотрела на него снизу вверх — взгляд не обвиняющий, пронзительно тихий. Удивление сменилось пониманием, будто она наконец вспомнила какое-то забытое пророчество, в котором уже давно были предрешены события этой ночи. Пальцы медленно расслаблялись, отпуская оружие.       Мори опустил взгляд на скальпель, покоящийся в раскрытой ладони. Тот самый, что был занесён над ним, но замер в последний момент; что не стал оружием, а стал мучительной ошибкой, вопросом без ответа: почему она не убила его? И тогда он обвёл её пальцы вокруг холодной рукояти, словно возвращая им прежнюю решимость, возвращая память о прежней силе.       — Убей меня. Ты хотела — так сделай.       Но Коё лишь перевернула ладонь — и скальпель выпал, запутавшись в складках кимоно.       — Я… — губы дрогнули, едва касаясь слов. — Я и не хотела убивать тебя. Просто… хотела увидеть. Что ты — живой. Что можешь бояться… Чувствовать… Хоть что-нибудь, Мори.       Он зажмурился. Руки тряслись — сильнее, чем тогда, перед его первой хирургической операцией, когда на кону стояла чужая жизнь, а дыхание сбивалось от страха. Но теперь всё было иначе. Теперь ничто не могло спасти — ни его, ни её. Он снова вложил скальпель в её ладонь, сжал пальцы до хруста и повёл лезвие к себе — прямо в сердце.       Коё остановила его — последним усилием, последним любящим прикосновением. Прикрыла глаза. И тогда Мори взвыл:       — Хочешь уйти одна? Оставить меня здесь, одного? Не строй из себя святую! Ты уходишь не ради меня — а чтобы не видеть, что мы натворили.       — Если отношения строятся на крови… — сказала она слабеющим голосом, — то кровь… слишком непрочный материал. Она гниёт. Исчезает. Уходит в небытие… Но оставляет после себя невыносимый груз. Такие отношения обречены...       — И поэтому ты думаешь, что лучше умереть? Думаешь, умереть — это подвиг? Нет. — Мори распалялся всё больше от сжимающего в тиски бессилия. — Подвиг — остаться и жить со всеми грехами, с чужими решениями, которые легли на нас, будто мы сами их выбирали, со всем этим грузом, что был брошен на наши плечи не по нашей воле.       Губы Коё дрогнули. Может, это была попытка улыбнуться. Может, прощание. А может — прощение.       — Забудь, — прошептал он, склоняясь ближе. — Забудь всё, что я сказал. Тех людей больше нет.       Тех, что жили в приказах, отчуждённости, страхе друг перед другом. Поймёт ли она, что он говорит в первую очередь о них самих?       — Мы умерли раньше этой ночи, — продолжил Мори. — Старые мы. А сейчас… сейчас всё должно быть иначе. Всё будет иначе. Я обещаю тебе. Ну же, открой глаза.       Лицо её было испачкано кровью, пылью, чем-то неуловимо окончательным. Под грубо стёртыми в потасовке бровями угадывались настоящие — тонкие светлые линии. Они дрожали, наливаясь сначала красным, как у младенца перед первым криком, а затем бледнея. И вся она становилась всё более белой, прозрачной, будто её уносило прочь, в растворённый далёкий свет.       Она уже уходила, а он всё пытался её удержать.       — Пусть терновые кусты… — прошептала Коё, с трудом выговаривая слова, — будут тебе хлопковыми полями. А моим грузом — и моей свободой, — будет смерть от твоей руки.       Он не знал, что это — молитва или проклятье. Или просто слова человека, которого слишком долго не слышали. Он не знал, можно ли это исправить. Можно ли исправить хоть что-то в мире, где всё теряешь, не успевая обрести.       Под ресницами блеснуло что-то хрупкое: то ли осыпавшиеся тени, то ли слёзы. Мори не знал, что из этого больнее. Когда Коё в последний раз открыла глаза и потянулась сломанными пальцами к его щеке, Мори показалось, что в этом слабом движении, в тишине между их дыханиями всё ещё звучит эхо несказанного: она просто хотела быть понята. Хотела увидеть, что он — чувствует. Что он — не только осколок из приказов. А вместо этого он… просто выжил.       Со взгляда всё началось, взглядом всё и закончилось. Она не закрыла глаза, но её взгляд уже проходил сквозь Мори, дальше, куда он уже не мог за ней следовать. Он помог её пальцам дотянуться до щеки:       Всё началось со взгляда — взглядом же и закончилось. Она не закрыла глаз, но зрачки её уже смотрели сквозь Мори, за грань, где не ступает живой. Мори знал: как бы он ни хотел, туда он не сможет за ней последовать. Осталось только одно — помочь её пальцам коснуться своей щеки, завершить этот обряд прощания, как последнюю искру между «было» и «больше нет».       — Теперь ты свободна, Коё.              

***

             Пуля с сухим щелчком пробила бумажную перегородку, оставив в раме фусума рваную пустоту. Края тонкой обивки затрепетали, словно дыхание, оборванное на вдохе. Пистолет упал с глухим стуком; рядом застыла гильза. В руке Чуи уже ничего не было — только дрожь. Он стоял, не моргая, а Дазай сжимал его запястье — крепко, почти жестоко. Его руки тоже дрожали.       — Ты с ума сошёл, идиот?! — голос резанул по оголённым до предела нервам, как бритва. Чуя вздрогнул, будто слова были не звуком, а ударом, настоящим, ощутимым, физическим.       Он встретил взгляд Дазая, и в этих глазах было слишком много боли, слишком много страха, чтобы их можно было выдержать. Казалось, они сочились, как кровь из раны, которую никто не берётся перевязать.       — Просто хотел убедиться… — тихо сказал он, едва размыкая губы и опуская глаза. — Что тебе… не всё равно на меня.       Удара не последовало. Но он всё равно случился — в том, как Дазай резко разжал пальцы, словно обжёгся. Рука Чуи повисла в воздухе, пустая, беспомощная. Тогда же изменилось и лицо Дазая: страх, боль, то, что ещё только что дрожало под кожей, — исчезло, смылось, как грим, уступив место холодному, ничем не прикрытому презрению.       — Не всё равно? Тебе всё ещё кажется, что мне может быть не всё равно?       Он шумно выдохнул и продолжил:       — И поэтому ты решил застрелиться?       Чуя провёл пальцем по запястью — там, где ещё горел след от крепкой хватки Дазая. Это был след близости, которую они оба разучились или, вероятнее всего, никогда и не умели держать по-настоящему.       — А как ещё? — хрипло ответил Чуя. — Ты ведь молчишь. Всегда молчишь. Молчишь, будто тебя ничего не волнует. А если не молчишь, то нагло врёшь. А я не знаю, есть ли у меня ещё место в твоей жизни, или я просто остался для тебя в той клетке, где нас держали как псов. Что мне оставалось делать?       — О, — с горькой усмешкой сказал Дазай, — тогда ты прав. Конечно, Чуя, мне не всё равно на тебя. Я пиздец как хочу тебя прикончить, связать твои несчастные руки, которыми ты столкнул Акутагаву… Да вот не могу. Я — не ты.       Чуя дёрнулся вперёд. Его пальцы потянулись к плечу Дазая — осторожно, будто воровали прикосновение. Но в последний момент он отдёрнул руку. Нельзя. Уже не его. Не его, но, чёрт возьми, как же тянет. Манит, манит, манит, манит.                     Я хотел, чтобы ты говорил, но мне не нужен твой лживый трёп, не нужны обвинения и гнусные слова. О боги, почему ты никогда не понимаешь, что мне нужно? Я просто хочу, чтобы мы соединили наши губы в самом медленном и самом обстоятельном в нашей жизни поцелуе, чтобы мы целовались до одури и взахлёб. Чтобы этот поцелуй выбил из нас последнюю ночь, как дурной сон. Чтобы больше ничего-ничего — только мы и наши губы, и дыхание между губами. Но даже если ничего не забудется, если ты откажешься забывать, тогда пусть останутся наши тела. Пусть нас настигнет самый тёмный, самый траурный акт близости, и на пике оргазма мы не выдохнем имена друг друга, как это было раньше, а одновременно разрыдаемся в унисон.                     Он не сказал этого. Просто уставился в плечо Дазая, будто в складках рукава прятался невидимый суфлёр, нашёптывавший тишину. А Дазай смотрел в дыру от пули. Обрывки ткани всё ещё дрожали в воздухе, хотя сам воздух был мёртв.       — На наше место у дерева обрушился ураган, — сказал Чуя, понизив голос, чтобы не расплескать чувства. — Мы пытаемся объясниться сейчас, и поэтому мы похожи на тех, кто возвращается после разрушения, пытаясь найти то, что уцелело. Но вот ведь беда…              Дазай оторвался от дыры. Его лицо — гримаса раздражения.       — Какое, к чёрту, дерево? Ты убил Акутагаву, Чуя. Его больше нет. Ты знаешь, что это значит для меня? Что он значил для меня?              — Но вот ведь беда: не уцелело ничего, — закончил Чуя. В его глазах — вспышка ужаса, затем — злость. — А знаешь ли ты, что он значил для меня? Почему ты считаешь, что только ты можешь страдать?       Дазай усмехнулся так, будто не мог поверить, что Чуя действительно это сказал. Что рот убийцы может выплёвывать имя убитого так беззаботно, будто он — самый непричастный к этой смерти человек.       — Палач пришёл на поминки и попросил добавки? Твой беззаботный тон и твоя нарочитая уверенность просто омерзительны.       — Да потому что я не верю тебе, что он мёртв. Какого чёрты ты обвиняешь меня? Он жив, он не мог умереть...       — Ты сделал это. Неважно, веришь ты или нет.       Дазай отвернулся, будто боялся, что ещё шаг, ещё слово, и он снова переступит грань. Он сжал кулаки, а затем двинулся к выходу.       — Пусть с тобой разбирается суд, если твой босс не сделает этого раньше.       Чуя рванулся за ним, перехватил у самой двери.       — Хорошо, верю — не верю, сейчас это не важно. Но ты тоже можешь — или поверить мне, или снова уйти. Просто… просто дай мне всё объяснить, — спохватился Чуя, и голос его дрожал не от страха, а от того, что правильные, выстроенные слова, наконец, прорвались через замок горла. — Подожди.       В вихре короткой паники он бросился в ванную и вернулся оттуда, сжимая в ладони мятый блистер. Таблетки звенели, как пуговицы с похоронного костюма.       — Вот. Это всё из-за них. И из-за него. Мори и его докторша. Они…       — Значит, чтобы ты начал говорить нормально, мне надо было развернуться к выходу? Ты действительно настолько зависим от меня? — Дазай взял упаковку, покрутил её между пальцами, легко, почти равнодушно. — И что это? Хочешь, чтобы я это выпил?       Чуя поднял ладонь, как будто мог остановить его одним жестом.       — Ни в коем случае! Просто… это единственное доказательство, что у меня есть. Забери с собой, проведи экспертизу. — Его голос сошёл на шёпот. — Я пил их… чтобы не чувствовать. Чтобы не помнить тебя.       Дазай всё так же смотрел на таблетки, но взгляд его изменился. Это уже не был лёгкий, оценивающий взгляд человека, держащего улику, — теперь он стал тяжёлым и вязким, словно он не столько смотрел, сколько вслушивался в молчание, исходящее от них, в слова, исходящие от преступника.       — Забавно, — сказал он после паузы. — Если ты лгал с самого начала, а я, как дурак, верил — почему бы мне не поверить ещё раз? Правда же?       И прежде чем Чуя успел сказать хоть слово, он выдавил одну таблетку и проглотил её.       — Лучшая экспертиза — это ты сам. Посмотрим, Чуя, что ты на самом деле пил.       Он потрепал его по щеке, словно ребёнка. Чуя, прерывисто вздохнув, сжался и на миг зажмурился, словно боясь вновь последующего удара.       Одна таблетка успокаивала, приносила покой, как мокрое полотенце на лоб. Вторая дарила иллюзию устойчивости, временный хребет. Третья уносила в дальние миры, заставляя одновременно и забыть обо всём и помнить всё с кристальной ясностью через призму раздавленного оптимизма. После четвёртой начинался космос; Чуя унёсся в звёздную россыпь, сверкающие сполохи, взрывы памяти и воображения, а после вернулся домой мокрой, побитой собакой: вот, чем чреваты все эти дальние миры четвёртой таблетки. Но сейчас Чуе хотелось выпить все пять, чтобы отвлечься от боли во всём теле, от слов Дазая, от неясностей с Рюноске, но все таблетки были уже спрятаны в чужом кармане.       — Ну, теперь ты можешь идти. Хотел уйти — так иди. Чего ждёшь? Вали в свой гроб!       Дазай не сказал ни слова. Он просто развернулся и растворился в проёме двери, унося с собой и вязкую боль, и остатки надежд, словно вычеркивая их из жизни одним лишь молчанием.       — Только таблетки больше не пей! — крикнул вслед Чуя, но тот лишь лениво махнул, не обернувшись ни разу — холодный и далёкий, как призрак, оставивший за собой удушающую пустоту.                    

***

      И в этой пустоте Чуя не спал. Снова не мог заснуть, да он и не старался.       Ночь тянулась, как резина — липкая, тугая, с привкусом ржавчины на языке. Мысли никак не складывались в ровные цепочки, только мерцали отдельными звеньями: обрывки разговоров, интонации, силуэт в дверях. Как он уходил — молча, не оборачиваясь. Как Чуя не остановил. Как сам его, по сути, и выгнал.       Он сидел, уткнувшись лбом в холодную стену и обняв себя за плечи, — так было физически легче, — пока небо за окном постепенно не начало светлеть — сначала серым, как пепел, потом — нежно-жёлтым, почти равнодушным. Было в этом рассвете что-то невыносимо-унизительное, будто кто-то протянул руку — и тут же отдёрнул.                     Акуругэму, с твоей стороны слишком жестоко так поступать со мной.                     Зубы стучали, выбивая отчаянную дробь, — Чуя даже не заметил, как продрог до костей. Он весь дрожал и, казалось, дрожь исходит не от тела, а от чего-то глубже — от бессилия, от злости на себя, от одиночества, что липкой пленкой обтянуло грудь.       Хватит. Нужно что-то делать. Не думать — действовать.       Он поднялся. Ноги подкосились, но не предали: вовремя вспомнили, что значит быть сильными. Один шаг. Второй. Третий. И в каждом шаге он вырывался из липкого тумана, в каждом пересиливал себя через ломоту, через страх, через всё, что пыталось удержать его на месте.       Ванная встретила его тусклым светом и холодной тишиной. Чуя взглянул на своё отражение. На потухшие глаза, волосы, прилипшие ко лбу, на запёкшуюся кровь в уголках губ. На чужака, который стоял по ту сторону стекла: сама исхудавшая невинность с лицом, которому можно было бы довериться, если бы не глаза. В них — тьма без света, пустота без надежды.                     Вот, что оставил мне Дазай. Даже когда он вернулся, я всё равно остался ни с чем.                     Чуя включил воду, сполоснул лицо, будто это могло стереть остатки ночи. Снял пиджак, стянул рубашку, сморщившись от резкого движения. Боль живым пламенем вспыхнула под рёбрами. Он затаил дыхание, осторожно провёл пальцами по коже — там, где уже начали расцветать синяки: глухо-синие, багровые, болезненные, — и надавил чуть сильнее. Резь, будто от ножа, полоснула изнутри. Чуя зашипел. Больно. Но… вроде ничего не сломано. Он медленно выдохнул, чувствуя, как тяжёлый, словно гудящий воздух покидает лёгкие. Повезло, отметил он с горечью, как будто бы это было наказание, а не облегчение. Как будто бы сломанные рёбра были бы честнее и понятнее, чем аморфная боль и цветастые синяки.       И видимая пустота тоже оказалась лишь иллюзией, защитой от того, что на самом деле скрывалось за ней.       Чуя сжал кулаки — почувствовал, как натянулась кожа на костяшках. Как страх — тягучий, едкий — поднимался от живота к горлу, растворяя пустоту. Мысль — ещё не оформленная, но уже острая — стучалась внутри.                     Что-то не так. С Дазаем не так. Что, если он наглотается этой дряни? Или решит по-настоящему уйти? Эксперт хренов. В играх со смертью у него первое место и чёртов приз зрительских симпатий.                     Чуя стиснул челюсть.       Нет. Он не собирался ехать за ним. Ещё чего?                     Но ты всегда опаздываешь, разве нет?       Всегда надеешься, что вытащишь в последний момент.       А если в этот раз не успеешь?       На тебя никогда нельзя рассчитывать, зато сам только и делаешь, что ждёшь помощь от других.                     — А ведь я так и не поздравил тебя с днём рождения, — тихо сказал Чуя, словно только сейчас осознал это. Но было уже поздно: день рождения Дазая прошёл под знаком ссоры и горьких слов, а рассвет нового дня уже вовсю стучался в окно.              Он не собирался ехать. Видят боги — не собирался. Он упрямо стоял перед зеркалом, но внутри него уже ломалась защита: страх и вина — две древние силы — вступали в сговор, шептали, подталкивали, принимали решения за него.       Может, если Чуя поспешит, Дазай ещё не уснёт — и он поздравит его? Может, если он поспешит, он сможет догнать прошлый день? И, если понадобится, защитить Дазая от неразумных действий?       Пора.       Быстро одеться не составило труда, как будто у Чуи ничего и не болело, как будто ещё пару дней назад он не боялся до дрожи выйти на свет. Куртка — поверх чистой белой рубашки, мотоциклетные перчатки — в карман. Всё было не к месту, но всё равно правильно. В другой карман, будто даря особую защиту, он положил браслет с красными камнями — тот самый, что купил после первой сессии у психолога, когда пытался собрать себя по кусочкам. Как же это было давно…       Перед самым выходом Чуя остановился у зеркала. Посмотрел себе в глаза и больше не находил в них пустоты.       — Живой? — спросил он себя.       И не стал дожидаться ответа.       Как только Чуя вышел из дома, улица ударила в него ветром — не дуновением, а хлёстким, упрямым телом стихии, что пыталось загнать его обратно домой, в укрытие. Глаза заслезились, мир дрогнул — распался в дрожащих бликах и вновь собрался в острые контуры. Нет, это не слёзы — просто ветер, забираясь под кожу, желал вытряхнуть из него душу.       Шлем холодил виски, но горячие руки несли в себе остатки недосказанных слов.       Чуя завёл байк. Рёв двигателя вспорол тишину — ещё сонную, пропитанную чужими снами. Байк зарычал хриплым металлическим эхом — так, будто сам чувствовал спешку.        Газ. Ну, поехали.       Колёса рванули по асфальту, оставляя за собой тонкую, почти незаметную нить отчаяния.       Пустые и мокрые улицы, словно вымытые с мылом, скользили навстречу. Ночная гроза очистила город, и теперь он стоял без грима пыли, в отблесках уличных вывесок, рвущихся на осколочные фразы. Одинокий грузовик пересёк тёмную развилку улиц, и свет его фар резанул по глазам. Байк замедлился, но лишь на миг — и Чуя снова рванулся вперёд, оставляя за собой россыпь мелких брызг.       Он ехал от запада к востоку, из района Кохоку в Нака, огибая город по трассе. Он выбрал не самый короткий путь, но тот, что был быстрей — как будто время можно было обмануть прямотой маршрута.       Тысячи метров превращались в тысячи биений сердца, слитых воедино.                     Глубокий вдох, выдох, газ, рывок.                     Шоссе встретило его кулаком ветра. Он бил наотмашь, будто хотел вынуть душу через глотку. Куртка хлопала, рубашка пела под ней нараспев, а волосы, незаправленные в шлем, плясали в потоках воздуха. Он чувствовал, как байк дрожал под ладонями, словно зверь под ударами бича. И дорогу он чувствовал — не как асфальтированную ленту, а как путь.       Город ещё не проснулся, но фонари гасли один за другим, как сигналы: спеши. А он мчался — без мечты, без плана, а только с тем, что осталось от надежды. Рассвет стелился под колёса, а Чуя всё сильнее давил на газ.                     Ты должен успеть.                     Колени прижаты к баку. Спина напряжена. Он — стрела. Дорога — вектор.       Свет постепенно набирал силу. Солнце поднималось над заливом медленно, будто режущее лезвие прорывало небесную плоть. Его блики касались воды — золотые языки, обещание тепла, которое ещё не коснулось кожи, но уже жгло изнутри. Это был свет, который судит. Свет, который требует ответа.       Тревожность расходилась, как рябь по воде от брошенного камня. А если не успею? — тень вопроса, скользнувшая по сознанию. Нет. Никаких «если». Только движение.       Чуя уже не боялся — только не сейчас. Надежда — это не вера, не ледяное спокойствие, не ожидание уверенности, не дрожь от страха. Это — боль, решившая выжить. Это — ты сам, несущийся на скорости под двести навстречу солнцу, потому что просто не можешь иначе. Не можешь не ехать. И ты почти слышишь, как часть твоего сердца, нет, само твоё сердце, бьётся где-то там вдалеке. Чуя надеялся, что если доберётся вовремя, если ворвётся в квартиру, где воздух пропитан запахом лекарств и пыли, если крикнет — «эй, не вздумай» — всё ещё можно спасти.       Он не молился. Он не верил. Но в каждом обороте двигателя, в каждом повороте дороги звучало: «Пусть он будет жив».       И, глотая километры, мотоцикл мчался всё дальше, рассекая рассвет.       Шоссе тянулось, как венозная нить. Ветер хлестал лицо сквозь визор — острый, как мысли, от которых он пытался уйти. Колёса шипели, оставляя за собой шрамы на дороге. Чуя вжимался в руль, в потоки зарождающегося света, который с каждой секундой становился всё ярче. Город таял за спиной, и только четыре истины были реальны:       солнце встаёт;       он едет;       пока байк несёт его сквозь предрассветный город — всё ещё может быть хорошо;       пока дорога тянется вперёд — всё ещё можно изменить.       Прошлое исчезало со скоростью сто восемьдесят километров в час. Чуя ничего не обещал — кроме того, что не остановится. И даже когда ветер не помогал, а сражался с ним, когда свет играл на лбу, превращая дорогу в жидкий янтарь — он не отпускал руль.       Размытые силуэты зданий. Пар над крышами. Пустые остановки, где никто никого не ждал. Чуя объехал город и снова нырнул в тесные кварталы. Каждый поворот — как выдох. Каждое ускорение — как удар сердца.       Страх цеплялся за рёбра. Солнце цеплялось за волосы. Чуя цеплялся за скорость.                     Глубокий вдох, выдох, газ, рывок.                     Машины выползали на дороги, врезаясь фарами в утро. Кто-то сигналил — он не слышал. Он был здесь и там одновременно — в квартире, где может быть пусто, в теле, где может уже затихал пульс. Но его собственный пульс бил в висках: успею, успею, успею.       На одном из светофоров он промчался на красный. Нарушил законы ради жизни.       Солнце, неумолимо поднимаясь всё выше, тяжело давило, припечатывая к земле, и Чуя едва не захлёбывался в ярком свете. Но тяжелее всего становилось от невозможного, запретного соседства смерти и солнца. Может, именно поэтому Чуя и вспомнил тот момент, когда переходил дорогу в первый день своего занятия у психолога. Потому что тогда всё было относительно хорошо…       Он почти что кожей чувствовал — там, впереди, в этом солнце, в этом доме за мостом его ждёт Дазай. Живой и невредимый.                     Не думай ни о чём. Уже совсем близко. Если не другие постройки, уже можно увидеть его дом. Ну же, поднажми!                     Глубокий вдох, выдох, газ, рывок.                     Въезд на мост. Последний поворот. И вдруг, совершенно случайно, совершенно неожиданно солнце раскололось на тысячу осколков, и мир завращался с калейдоскопической частотой. Чуя ощутил, как ужас вплёлся в волосы и зажал ему рот ледяными пальцами.              Глубокий вдох. Выдох застрял где-то внутри.                     Теперь я точно опоздаю.
449 Нравится 91 Отзывы 73 В сборник
Отзывы (4)