Say No to Death

NC-17
Завершён
449
4
автор
_BRuKLiN гамма
Фэндом:
Размер:
313 страниц, 111 278 слов, 23 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
449 Нравится 91 Отзывы 73 В сборник

XX. judgement | последнее испытание

Настройки
Примечания:

«В каждом отголоске эха заключён ответ».

6月22日

      Запертая под крышей ночь — самая короткая в году, и всё же Дазай надеялся, что сможет обмануть время.       Чуя наконец уснул, футон больше не шуршал под его беспокойным телом. Дазай лежал рядом и смотрел в потолок, но видел совсем иное. Перед глазами всплывали разрозненные фрагменты: три недели назад — Чуя выходит из ванной, рубашка сбита на один бок, а кожа под ключицей пульсирует каким-то неестественным ритмом. Две недели назад — он возвращается домой, измученный, напряжённый, вымотанный. А потом — в тот день, когда он уехал, — Чуя вздрагивает от обычного приветствия. Просит позавтракать с ним, будто ищет повод задержать ещё хоть на миг, но Дазай вынужден отказать. Вынужден! Идиот! Тогда Чуя пытается улыбнуться, мол, всё в порядке, но в его улыбке уже нет привычного света. А он что? Он просто ушёл, как будто ничего этого не видел.       Он становился всё тише и тише. Но всё это время Дазай думал: наверное, дело просто в усталости. Что это из-за недосыпа, жары, бесконечных споров, ревности, в конце-то концов. Такие банальные, человеческие причины — как удобно было за них спрятаться.       Дазай тогда думал: у меня — мать, мысли, тревога, надежда, мечта жить у моря, и снова надежда. У Чуи — музыка, неуправляемая ярость, роскошный дом и то, что я отказывался видеть: это тихое угасание, эту усталость, ползущую по бледной коже, эту недосказанность, ставшую привычкой. Если вычесть всё, что мешало, останется лишь главное — то, от чего мы отмахнулись: нежность. Мы её сократили. Мы вычеркнули любовь, будто это было уравнение, в котором достаточно избавиться от одного неизвестного, чтобы стало проще дышать. А теперь дыхание рвётся.                     Я чувствовал: что-то не так, но всё равно его бросил. Если бы я остался — никакой трагедии бы не случилось, а эти двое, которые просто обязаны были жить, были бы живы.                     Одинокий фонарь трепетал в углу комнаты бледным серебром. Луч скользнул по стене, и Дазай, проследив за ним, беззвучно вздохнул.       Сейчас он уже два дня живёт с Чуей, точнее — Чуя живёт с ним. Два дня он не сводит с него глаз, и этих двух дней оказалось достаточно, чтобы увидеть то, что он не замечал неделями: Чуя болен. Чуя угасает. Чуя в шаге от той грани, за которой — Озаки, Акутагава и вечная пустота.       Дазай помнил, как Чую накрыло в первый раз. Позавчера. Он кричал, пока не сорвал голос: «Я знал, знал, что ты тоже их пил! Почему ты не хочешь дать их сейчас? Просто отдай мне чёртовы таблетки». А после сворачивался комком и катался по полу — туда-сюда, туда-сюда, бормоча сквозь всхлипы: «Почему употребляли одинаково, а накрыло по-разному? Какого хрена? Какого хрена, какого хрена...». Дазай стоял недвижимо, зная, что такую истерику лучше переждать. Он смотрел на него — на тёмные круги под глазами, на лопнувшие капилляры, превращавшие кончик носа в мертвенно-синее пятно, — смотрел и понимал: да, по-разному. И если бы он мог — он бы с радостью взял на себя каждый спазм, каждую сломанную молекулу боли, каждый прерванный ядом вдох — весь этот ад, через который проходит Чуя.       А на следующий день — вчера — всё повторилось, но иначе. Без криков. Тише, но неумолимо глубже. Чуя просто сидел и плакал. А когда Дазай сел рядом на корточки, тот дрожащим голосом начал умолять:       — Я не хочу так страдать. Просто дай мне их. Просто... дай мне по-человечески сдохнуть.              Где-то глубоко внутри, на дне израненной Чуиной души, жила ненависть к Дазаю, и Дазай её понимал. Более того — был за неё благодарен: потому что это лучше, чем пустота; лучше, чем мёртвый взгляд, упёртый в стену. Потому что это — живое. Такое случилось вчера: он вышел всего на пару минут — передать образцы знакомому эксперту для анализа, — а когда вернулся, Чуя сидел на полу и не реагировал ни на голос, ни на прикосновения. Дазай от бессилия саданул кулаком по стене, и только тогда Чуя заморгал, как ребёнок, которого разбудили, и прошептал:       — Ты уже пришёл? Я успел соскучиться. Тебя так давно не было, не оставляй меня больше, — а потом долго-долго вжимался лбом в его ключицы.              Дазай помнил и звонок — совсем недавно, перед ужином. Чуя возился у плиты: варил рамён, подбирал специи, ловко управлялся палочками, а он, стоя в стороне и пытаясь отвечать как можно более односложными фразами, слушал ужасающий вердикт:              «…Вещество нестандартное. Основой служит тропановый алкалоид с выраженным холинолитическим эффектом — аналог скополамина. Но вот вторая фаза метаболизма говорит о присутствии производного NBOMe, психоделика высокой токсичности. Это не уличная синтетика. Это лабораторная разработка…»       Он тогда смотрел на Чую футболка на нём была велика, и казалось, что плечи у него такие хрупкие, почти прозрачные, и не мог проглотить появившийся в горле ком. Он, через силу прочистив голос и уже сбросив звонок, как можно более будничным голосом ответил в трубку:       — Что ж, сегодня я вынужден взять ещё один отгул. Да, планирую обратиться к врачу. Да, конечно сообщу, как только станут известны результаты. Прошу прощения за неудобства. Да, спасибо за понимание.       Профессиональная формулировка, придраться не к чему. Чуя не узнает, с кем он разговаривал на самом деле.       Дазай закрыл глаза, вернулся в настоящее. Если сейчас у Чуи такие откаты, то что будет, когда он узнает о гибели Акутагавы? А о смерти Коё? Он не выдержит. Как бы не храбрился, каким бы сильным ни казался — не выдержит. Но и врать ему Дазай больше не мог.       Судя по тьме за окном, было не больше часа ночи. Самая короткая ночь в году, но у него ещё оставалось немного времени, чтобы придумать, как ему поступить.              Рука, скользнувшая сквозь сон, нащупала Дазая, обвилась и прижала к себе. Он замер, боясь разбудить Чую, но не выдержал: осторожно, почти неслышно повернулся и обнял в ответ. А как обнял, обнаружил — тот не спит. Это выдавало всё: напряжение в животе, рука, сжимающая слишком крепко для спящего, сбитое дыхание.       — Так шумно у тебя, — произнёс Чуя, не открывая глаз. Конечно, ведь они были у Дазая, а у Дазая всегда всё слышно.       Комнату действительно заполнил звук — шум дождя. Дазай и не заметил, когда тот начался. Может, из-за туч стало так темно? И до рассвета осталось совсем ничего?       — Чересчур шумно, — ответил он. — Я даже выбегал на дорогу.       Чуя повернулся к нему. Я уже слышал эту историю, говорил его взгляд, не начинай, пожалуйста. Но Дазай не мог не начать. Потому что теперь он знал, какой дрянью его травили. И «дрянь» — не то слово. Сложно представить, какое вообще слово могло подойти для той адской смеси, разработанной специально, чтобы медленно, но верно сломить Чую.       — Ты ведь знал, что это не просто успокоительное?       — Я… — Чуя облизнул губы, будто нащупывая ответ. — Нет, я не знал. Думал, оно помогает держаться. А если помогает — разве это плохо?       — Помогает не значит лечит.       Дождь барабанил по крыше в унисон сердцам: убаюкивающе, но и не давал забыться.       — Ты всё ещё злишься? — спросил Чуя. Его голос был едва слышим, растворяясь в шуме дождя.       — Нет, — ответил он также тихо. — Просто беспокоюсь за тебя.       — Вот только не надо снова про реабилитацию, помощь, врачей и всё в этом духе.       Чуя отстранился, пытаясь выбраться из-под руки Дазая. Дазай не стал противиться: помедлил, дал вспышке раздражения угаснуть, не подбрасывая сухих слов, только погладил плечо с щемящей нежностью.       — Тебе ведь не становится легче, — сказал он. — Я это вижу. И ты это видишь.       Чуя дышал неглубоко. Его лицо почти терялось в тени — только дрожащие ресницы отбрасывали зыбкие линии на скулы. Теперь он лежал на спине, уставившись в потолок, будто пытался сосчитать трещины в дереве — лишь бы не встречаться взглядом с Дазаем.       — Ты прав, — сказал он. — Самое страшное — это не иллюзия. Не хрупкость реальности и даже не то, что я во всё это верил. Я боюсь, что они изменили меня навсегда. Что оставили во мне такие уродские шрамы, что на них не то, чтобы смотреть будет тошно, а... Они изуродовали меня ещё больше. Я уродлив, и буду уродовать всё, чего только ни коснусь. Что я уже никогда не стану прежним.       — Знаешь, почему хорошее не оставляет шрамов? — откликнулся Дазай, когда убедился, что Чуя закончил. — Потому что хорошее редко чему-то учит.       Будто напоминая, что не к нему одному это относится, Чуя провёл пальцами по бинтам, а потом спустился ниже, к животу, где заживал шов после операции.       — Я давно не видел Коё-сан, — внезапно сказал Чуя, и все мысли Дазая обострились до предела, а страхи выступили наружу вместе с потом. — Она писала, а я так и не ответил. Сначала не видел, потом боялся, а потом думал, что уже слишком поздно. Как она там?       Слишком поздно. Дазай не ожидал, что вопрос прозвучит так скоро. Он не был готов. Он думал — у него ещё целая ночь, чтобы что-то придумать.                     Он проснулся от ощущения, что что-то изменилось?       Он чувствует отсутствие, но боится это озвучить?       Он чувствует, что что-то ушло — но не понимает, что именно?                     — А как ещё может быть человек, находящийся рядом с дьяволом? — попытался усмехнуться Дазай. Скрыть правду под шуткой — привычная черта его поведения. Остаётся лишь надеяться, что Чуя не расслышал фальшь в его голосе.       Тот приподнялся на локте. Свет фонаря лизнул его лицо и застыл на макушке.       — Дебил, — только и сказал он.       Дазай тихо рассмеялся. Чуя с демонстративной медлительностью лёг обратно, развернулся на бок. Некоторое время они просто лежали в тишине — под шум дождя и дыхание друг друга. А потом Чуя снова заговорил:       — Знаешь, как она меня называла? Коину. Представляешь: коину! — Он засмеялся. — Это было в самом начале. Я только попал в Порт, и она меня чему-то учила — то ли манерам, то ли отчитывала за драку со своими. Только они тогда ещё совсем не были «моими». И я злился. А она: «Ой, ну не смотри так, коину!»       — И ты не смог сдержаться.       — Конечно. Заорал: «Какой я тебе щенок?!»       Он на мгновение умолк, погружаясь в воспоминание, а затем продолжил:       — А она рассмеялась. До слёз. Так, что аж голову назад откинула, и заколка чуть не вылетела с волос. А потом щёлкнула меня по лбу и сказала: «Нет, ты щенок. Злой, зубастый, гордый до ужаса. Но всё равно щенок».       Он снова замолчал. Казалось, борется с желанием говорить дальше. Но воспоминание всё же потянуло за собой.       — Дальше я громко хлопнул дверью и ушёл. Ну как ушёл — сбежал. А ночью она пришла. Постучалась робко. Принесла чай и пластырь — я где-то в драке рассёк кожу. Она ничего не сказала. Просто оставила всё и уже собиралась уходить. Мне тогда показалось — ей стыдно. А мне стало стыдно, что ей стыдно. Я хотел сгладить ситуацию, но не нашёл, что сказать кроме: «Только не говори никому». И она сразу поняла, о чём я. «Я не скажу», — ответила. И ведь правда, никому не сказала, что называет меня щенком. Никому.       Чуя повернулся к Дазаю.       — Зато теперь я говорю тебе.       Дазай вздохнул. Поднялся, чтобы опереться спиной о стену. Футон мягко скрипнул под смещением веса. Нет, я не смогу рассказать о её смерти.       — Она всегда заботилась о тебе, — сказал он, как только собрался с мыслями. — Она бы хотела, чтобы тебе помогли. Ты заслуживаешь, чтобы тебе помогли, Чуя. По-настоящему. Не таблеткой под язык и не подменой реальности.       Даже в тусклом полумраке было видно, как Чуя нахмурился.       — Знаю я тебя, — буркнул он. — Ты хоть чёрта лысого отправишь на больничную койку.       — Я знаю, — спокойно отозвался Дазай, — что тебя не радует эта идея, и вообще после всего ты класть хотел на все больницы. Но ведь тебе необходимо настоящее лечение, а не временная заплатка на гниющем шве.       Фонарь за окном погас. Ночь начала сдавать позиции. Рассвет уже подкрадывался к стенам, но глаза Чуи продолжали сверкать миллионами разбитых алмазов, острых и уязвимых.       — А если я не справлюсь?       Дазай едва улыбнулся, но улыбка эта таила в себе горечь невысказанного: он и не подумал, что имя Коё может стать тем самым аргументом в пользу лечения, хотя сейчас это казалось таким очевидным.       — Тогда я буду рядом. Пока не справишься. И даже если не справишься.       На него метнулся взгляд — быстрый, настороженный. Дазай увидел в нём испуг.       — И ты правда хочешь быть рядом с… таким?       — А что я сейчас, по-твоему, делаю?       Чуя повертелся в постели. Его голос звучал приглушённо: наверное, уткнулся лицом в подушку.       — Я не знаю, что будет. Но если ты потащишь меня туда силой — я буду тебя ненавидеть до конца жизни. А она, чёрт побери, будет долгой, так что позволь мне решать самому.       — Хорошо, — наклонился к нему Дазай так, чтобы каждое его слово прошло сквозь уходящую ночь прямо к сердцу. — Но зато это будет живая ненависть. С ясными глазами. Без дрожащих рук и бессонных ночей. Вот даже сейчас: ты снова не можешь уснуть, а рассвет уже дышит в окно.       — А ты мне в ухо.       Дазай не сдержал улыбки. Склонился ещё ближе — и с нарочитой серьёзностью дунул ему в ухо.       — Вот теперь — да.       — Ну точно дебил, — пробубнил Чуя и нырнул под одеяло.       По перемещению звёзд в небе можно было бы судить о времени, вот только ни звёзд, ни неба не было видно. Погасший фонарь больше не делил комнату на полосы света и тени, и всё погрузилось в мягкий, сонный полумрак.                     Мы созданы для того, чтобы выходить за рамки, рвать правила, ломать закономерности. Мы рождены для того, чтобы стать исключением, думал Дазай, глядя, как Чуя спрятался с головой, будто в кокон. Но что, если за такую исключительность приходится платить слишком дорого?                     Чуя дышал ровно, почти неслышно. Засыпал. Дазай трепетно оберегал его хрупкий сон. И всё думал — сказать ли правду. Рассказать ли ему о смерти Коё и Рюноске — и если да, то как? И когда? Сейчас Чуя слишком травмирован, чтобы травмировать его ещё больше. Болью не вылечить боль.       Он всё ещё думал об этом, когда на пол легли первые отблески утреннего света.              

***

             Звякнувший на пороге день — самый длинный в году. Дазай по-прежнему хотел поменять местами ночь и день, но уже не надеялся обмануть время.       Он по-прежнему не переносил сезон дождей. Не из-за жары, не из-за сырой липкости, что пропитывала стены и подушки, не из-за запаха расплавленного асфальта, и даже не из-за своего дня рождения, в который по традиции хотелось умереть. Он ненавидел это время года за дни, длинные, вязкие, вросшие в подошву тем самым асфальтом, и ты всё тянешь, тянешь, тянешь, а выбраться не можешь. Тянешь — и тонешь. Тянешь снова — и тонешь глубже. Ненавидел за дни, в которые нужно идти, и за ночи, которые могли бы изменить пагубность дней, если бы длились чуть больше.       Сопящий под боком Чуя — живой, тёплый, спокойный. Ресницы слегка подрагивают, лицо расслаблено, и только едва заметная складка между бровей выдаёт тонкий след неотпущенной боли.       Дазай слушал мерное дыхание и думал:                     Просто пережить день. Именно этот день. А дальше — будет легче.       Должно стать легче.                           Он решил ничего не говорить Чуе — о смерти Коё, сегодняшних похоронах, о том, что в этом дне зашита точка, с которой уже не свернуть. Пусть психика Чуи окрепнет, хотя бы немного.       Он выскользнул из-под одеяла тихо, наступая на пол там, где он не скрипел. Натянул брюки, застегнул рубашку — белую с царапающим горло воротником. Он долго стоял с пиджаком в руках, раздумывая, надевать его или нет. В итоге решил — надо. Тёмный, почти матовый, с потёртым внутренним подкладом, в нём Дазай выглядел достаточно официально. Галстук чёрный, безупречно ровный. Чёрные носки. Простые туфли. Ни часов, ни запаха парфюма — всё как и полагается.       Всё должно быть сдержанным. Смерть не любит излишеств.       Глянув в зеркало — мельком, без интереса — Дазай оценил свой вид и с горечью подумал: даже на встрече с матерью он не выглядел так безупречно. Не то чтобы жалел — просто было бы проще, если бы мёртвой оказалась именно она.       Он склонился над футоном. Задержался на миг. Коснулся пальцами спутанных рыжих волос и произнёс одними губами:       — Я буду там за тебя.       Хотелось сказать больше. Сказать так, чтобы остаться в комнате, даже когда уйдёт. Разбудить и оставить слово-оберег, что удержит его в покое, пока Дазай не вернётся. Но слова застряли — потому что, если он скажет, куда идёт, Чуя пойдёт за ним. Пойдёт, если только этот удар не станет для него последним.       Даже тот факт, что Акутагава — хоть и случайно, в отравленной, перекошенной реальности — погиб от рук Чуи, не сразит Чую так, как смерть Коё.       Недовольно шевельнувшись, Чуя повёл плечом — будто интуицией ощутил пустоту рядом. Дазай замер, не дыша, но тот лишь подтянул подушку ближе, вздохнул сквозь сон и снова затих.       Дазай неслышимо подошёл к столу, нащупал старый блокнот. Вырвал страницу, исписанную наверняка уже ненужными вычислениями, и нацарапал на обратной стороне:                     Скоро приду. Будь умницей и обязательно поешь.                     Мгновение подумал. Приписал, чтобы уж наверняка:                     Никуда не ходи, дождись меня. Это важно!                     Он знал: Чуя будет искать в этих словах смысл. Возможно, что-то заподозрит. Возможно, нет. Но пусть думает, что по возвращении Дазая его что-то ждёт. Тогда шанс, что он останется дома, будет намного выше.       Дазай сначала положил записку на стол. Потом передумал — вложил под зеркало над раковиной. Снова замешкался, достал, вжал под дверную ручку: чтобы та непременно бросилась в глаза, если Чуя решит уйти.       У порога он остановился на миг — не больше доли секунды. А потом ушёл, не оглядываясь.       Над крышами медленно таял утренний туман. Воздух был сер — не пасмурный, просто выцветший. Асфальт поблёскивал влагой: ночь который раз лила слёзы скорби по той, которая их ненавидела.       — Спряталась бы ты сейчас под зонт, Коё-сан?       На углу отцветала белая гортензия; она приковала взгляд не красотой, а дерзкой жизненностью в день, когда кого-то хоронят. Особенно, когда хоронят ту, что так не любила белый цвет.       Его там не ждали. Впрочем, он и сам не был уверен, что должен идти. Но в любом случае смерть — не повод опаздывать.       Метро было бы логичнее — дешевле, быстрее. В конце концов, все так делают. Но мысль о вагоне, полном чужих лиц, чужих запахов, равнодушного голоса диктора вызывала тошноту.       Телефон дрожал в пальцах, когда он открыл приложение. Иконка вызова такси моргнула синим, бездушным глазом. Он нажал.       Пока машина ехала, он присел у входной двери, скрестив руки на коленях, и смотрел на свою обувь. Слишком старая, и потому слишком живая для похорон. Но покупать новую ради этого? Смешно.              — Мёртвое — мёртвым, — прошептал Дазай и поднял глаза в белёсое небо. — А живое — живым.              Бесшумно подъехал новенький ниссан, белый, как и гортензии. Дазай поднялся и вышел навстречу, держа руки в карманах. Водитель, пожилой, в аккуратной шляпе и с удивительно короткой шеей, поклонился.       Салон пах новой кожей и цитрусовым освежителем. Всё было слишком чистым, как в музее, где даже воспоминания отполированы до блеска.       Он сел за водителем, чтобы не видеть себя в зеркале.       — Доброе утро, куда едем? — спросил водитель с лёгким акцентом.       — До Нисидэрао Касоба, пожалуйста.       Нисидэрао Касоба — один из немногих, если не единственный крематорий, не подчинённый государству. Идеальное место для тех, кто предпочитает тишину: дискретность, изоляция, возможность сгореть бесследно — всё здесь гарантировано. Дазай произнёс его название спокойно, почти отстранённо, словно назвал чужое имя. Но ведь это не так. Ведь это просто разум возводит защиту, выстраивая барьеры между чувствами и словами.       Такси петляло по узким улицам. Сквозь запотевшее стекло плыли фасады домов, остановки, расплывающиеся иероглифы вывесок. Мир двигался по привычной схеме. На перекрёстках мигали светофоры. Люди шли с зонтами, с кофе, с разговорами, в наушниках. Всё было по расписанию, как и должно быть. А он ехал на похороны. И всё, что он мог, — думать о гортензии. Наверное, он и сам бы хотел стать ею. Белой. Глупой. Лишённой контекста, но так отчаянно цепляющейся за жизнь. Мысли были нелепы, но разум цеплялся за них, как за спасение. Всё, лишь бы не думать о жестокой реальности. Всё, лишь бы не думать о главном.                     Два места. Две смерти. А я иду только на одну.                     Время от времени водитель поглядывал в зеркало. Дазай не ловил взгляд, но замечал, как короткая шея вытягивалась — будто человек хотел спросить: всё ли хорошо? Он боялся, что тот всё-таки заговорит. Вдруг он не знал, что здесь, в этой стране, любую боль уважают молчанием?              Но водитель ничего не сказал. Лишь когда машин стало меньше, а улицы — ещё у́же, доложил:       — Мы почти приехали.       Дазай кивнул.       — Можно остановить здесь? Спасибо.       Дверь закрылась тихо, шурша — будто не дверь вовсе, а опущенный занавес. Уплотнители заглушили звук, словно укротили гнев металла, не позволив ему разлиться в мир.       Дальше он пошёл пешком.       Акутагава. Практически сын, которого он слепил, но снова не выбрал. Он знал, что был ближе с Акутагавой. Знал его боль, его рост, его падения. Но выбрал Коё. Почему? Ответ пришёл раньше, чем стал вопросом. Потому что Чуя. Потому что Коё была для него единственная. Семья, которой у Чуи не было, но которую он обрёл в лице Коё.       Старшая сестричка, ане-сан...       Он так бы и не узнал, как Коё называла Чую с глазу на глаз, зато он хорошо помнил, как Чуя впервые назвал её ане-сан. Голос — обиженный, но дрожащий от признания. Старшая сестра. Старшая сестра, что всегда защитит.                     И теперь я иду туда не как друг. Не как напарник и не как свидетель. А как он. Я буду там за Чую.                     Двери крематория были закрыты. Над головой звенели листья, точно кто-то без конца щёлкал пальцами. На ветру колыхались белые ленты — смерть будто просила прощение за саму себя. Но могло ли это хоть что-то изменить?       — Ты должен быть не здесь, — наверняка сказала бы она с тем упрямством, что не терпит возражений. — Но ты пришёл ради него, да? Упрямые дети.       Дазай прижал кулак к губам. Может быть, это и есть смерть — не когда человек уходит, а когда его голос начинает существовать исключительно внутри тебя.       Йокогамский крематорий был безмолвным монументом скорби — стерильным, как салон такси, но гулким и пустым. Потолок терялся в вышине, утопая в тумане света. Стены, выточенные из светлого матового камня, будто нарочно не отражали эмоций.       Здесь не плачут, здесь склоняют головы.       Дазай вошёл внутрь и, как только закрыл за собой дверь, понял: хорошо, что он не сказал Чуе, хорошо, что Чуя не здесь, хорошо, что Чуя этого не видит, потому что для него это было бы смертельно. Пространство тянуло холодом и болью, как бесконечный зал ожидания, в котором не будет голоса «следующий». Безликий мрамор, строгие вертикали и тишина, в которой даже дыхание звучало кощунственно. Всё здесь будто создано для того, чтобы смерть не казалась драмой, а воспринималась как формальность, но именно поэтому и ощущалась острее всего.       Он чувствовал, как в груди нарастала боль, пока он стоял в сердце чужой смерти и своей лжи.       С Акутагавой прощались в ту же минуту, но в другом месте. И он всё же пришёл сюда — молчаливая дань, поклон Чуиной боли.       В центре зала стоял гроб. Тёмное дерево. На крышке — белые лилии. Снова белый. Почему? Цвет чистоты? Цвет прощания... или прощения? Ей шёл красный — пылающий, дерзкий, живой. Красный, как её голос, как её гнев, как её смех, как кровь, которую она отдала. Белый был противоположностью её сущности.       Люди в одинаковом чёрном и белом, как клавиши молчаливого пианино, подходили к гробу, ставили в курильницу у изножья осенко и уходили. Благовония тлели, извивались дымом и уходили вверх, становясь частью рассеянного света. Частью пустоты.       Здесь были только сотрудники Портовой мафии. Некоторые ему были знакомы — лица, осанки, шрамы. Некоторые — безликие и чопорные тени, будто их только что подобрали с улицы по приказу. И никого из родных. Ни отца, ни матери, ни даже друзей из прежней жизни. Только мафия. Только механизм, скрипящий в ритуальном движении. И в этом механизме никто не плакал, но не потому, что не скорбел, а потому что боялся стать следующим.       Дазай подошёл к гробу. У головы — табличка с именем. Иероглифы плыли, но не от слёз, а будто сами глаза сопротивлялись видеть начертанное. Цветов было немного. Те же лилии и только одна веточка хризантемы на груди. И на подушке — её рыжие волосы, так контрастирующие с безупречностью белого, и от того невыносимые.       Он смотрел на её лицо, как в детстве на замёрзшие окна подвала: отдалённо, отстранённо, не дыша. Близко нельзя: всё испортится, растает, исчезнет. И он боялся, что она сейчас растает вместе с дымом и ничего от неё не останется: ни белых лилий, ни ярких волос, ни самой памяти о ней.       Почему он не сказал Чуе о её смерти? Потому что Чуя любил её. Потому что под этой табличкой лежала та, кто когда-то обнимала Чую, когда тот приходил в грязной одежде, с разбитыми руками и глазами, полными огня. Та, что говорила ему: запомни, ты — не оружие, ты — человек. Та, кого Чуя мог бы ненавидеть только за то, что она умерла, а он остался — так Дазай аргументировал своё молчание. Но имел ли он право лишать Чую прощания с той, кто была дороже матери?       Я уберёг тебя или предал? — неожиданно трезво задумался Дазай, не отрывая взгляда от пепельницы с тлеющим благовонием.       Он наклонился и зажёг осенко. Пальцы дрогнули — не от жара, а от того, что это действие было точкой. Воткнул палочку в песок. Ещё раз наклонился. Закрыл глаза.       — Зачем ты меня опередила, Коё? Я всегда хотел умереть, не ты.       Ни один волосок на её голове не шелохнулся, и это было самое страшное. Она не ответит. Она уже никогда не ответит.       За спиной раздались шаги. Дазай знал, кому они принадлежат: так подступать мог только один человек.       — Как символично, — раздался знакомый голос. — Две урны, две потери. И ты выбрал именно эту.       Дазай не обернулся. Он молчал, потому что знал: откроет рот — сорвётся. Впервые за долгое время злость не скручивалась сарказмом, а хлестала по венам чистой яростью.       — Ты удивлён, что я тоже здесь? — продолжил Мори. — Но ведь она моя подчинённая. А я всегда прихожу, когда мои подчинённые умирают.       Мори вышел из-за спины улыбаясь, будто они встретились в театре. Пьеса сыграна до конца, и они оба были частью этой пьесы. Почему бы не подвести итог?       — Она была для тебя не просто подчинённой, — сказал Дазай — не вопрос, а утверждение.       — Всё зависит от угла зрения.       Дазай чувствовал, как напряжение растёт внутри, как грудная клетка становится тисками. Челюсть сжалась. Он кусал губы изнутри, чтобы не закричать.       — Пешка, красивая, гордая и ненужная. Ну а Акутагава-кун? Зачем ты сделал из него клинок?       — Ты всё ещё помнишь о нём? Как трогательно, — Мори склонил голову, но улыбка с его лица пропала, а взгляд стал птичьим и злым. — Он знал, на что шёл. Это был его выбор.       — Ты подменяешь выбор необходимостью. Ты внушаешь его. Оформляешь, расписываешь, а потом смотришь, как все они умирают — и просто приходишь на похороны.       — Они были солдатами, Дазай-кун. А солдатам свойственно умирать. Впрочем, ты тоже сделал свой выбор. Ты же помнишь, кого ты оставил в неведении? Это был твой выбор, не мой.       Мори двинулся к выходу, показывая: разговор окончен. Уходит? Просто так уходит? Дазай чувствовал, что больше не в силах сдерживать ярость. Он шагнул за ним. Потом ещё. Побежал.       — Заткнись, — он крикнул, нарушив тишину. — О нём ты вообще не имеешь права говорить!       Мори остановился, но не обернулся. Махнул рукой:       — Если хочешь кричать, лучше выбери другое место: здесь, как никак, последние пристанище тел умерших, — сказал спокойно, будто комментировал прогноз погоды.       — Ты же знал, что всё к этому идёт, — губы Дазая дёрнулись: единственное движение на маске, под которой всё горело. — Ты знал, и ничего не сделал. Ты позволил им умереть. Потому что ты сам их убил!       Он видел удаляющуюся фигуру Мори. Его спина была прямой, как меч, и ровно такой же холодной: ни тени скорби. Служащий крематория открыл перед Мори дверь.       — Ты ублюдок! — кричал Дазай. — Ты смотришь на них, как на статистику! Как на два потерянных пункта в отчёте!       Мори не остановился. Дазай рванул за ним, в два прыжка сократил расстояние, но путь ему преградили. Двое в чёрном — телохранители. Один прижал к груди, став между ним и выходом из зала, а другой положил ладонь на внутренний карман. Было ясно — ему ничто не стоит выстрелить. Дазай знал это наверняка.       — Скажи мне! Ты хоть на секунду пожалел о её смерти?! — не унимаясь, кричал Дазай, но уже не старался его догнать.       — Ах да, чуть не забыл, — Мори повернулся у самого выхода, игнорируя все прежние слова Дазая, и добавил небрежно. — Ты ведь не хотел, чтобы он знал, но это так несправедливо по отношению к нему, ты не находишь?       Его фигура исчезла в проёме двери, и вместо неё, словно буря, ворвавшаяся в тихую гавань, появилась другая.       — Ане-сан!       Чуя бежал напролом, спотыкаясь на каждом шагу и захлёбываясь в собственном дыхании. Глаза — расширенные, безумные, сам красный — огонь в движении. Всё это случилось за мгновение, в которое Дазай не успел сделать даже вдох.       — Ане-сан?! — непрерывно срывалось с его губ. — Нет… нет-нет-нет… Вставай. Пожалуйста, вставай!       У подножия гроба Чуя рухнул на колени, вцепился в край обеими руками и начал трясти так, будто мог встряхнуть реальность. Опрокинуть крышку. Сломать гроб. Выдернуть время назад. Сбить пыль со смерти. Он ворвался в пространство смерти, будто мог её уничтожить.       — Почему ты не просыпаешься? — Чуя рыдал навзрыд, наваливаясь грудью на крышку, стуча по ней ладонями. — Почему молчишь, ане-сан? Я здесь! Твой коину пришёл к тебе!       Дазай стоял, не в силах пошевелиться. Это был крик всех потерь, который он никогда прежде не слышал. Это было разорванное сердце, истерзанный голос, детская беспомощность взрослого, у которого отняли единственную точку опоры.       — Почему белое? — Чуя срывался на шёпот, потом снова — в крик, будто голос был единственным, что могло пробудить Коё. — Ты ненавидела белое. Говорила, что выглядишь в нём, как юрэй… Почему ты оделась в это?       Он стучался лбом о холодный край гроба. Лилии соскользнули и упали рядом.       — Пожалуйста, скажи что-нибудь. Отчитай меня. Скажи, что я дурак, только не молчи!       Никто не подходил. Даже сотрудники крематория, наверняка повидавшие немало, отступили в тень. Но когда один из них всё же направился в сторону Чуи, Дазай встал у него на пути:       — Дайте ему проститься.       — Но он нарушает сэйдзи но сэйдзи — священную тишину прощания!       — Тогда я сам его выведу.       Пальцы впивались в дерево, крики сошли на хрип, но Дазай не прекращал попыток успокоить Чую. Он ловил его руки, прижимал к себе, удерживал. Тот рвался, отмахивался, бил ногами, пихался локтями вслепую и даже попал кулаком в скулу — но Дазай всё же сумел вывести его из зала.       Уже на улице, где воздух был слипшейся смесью ветра, пепла и июньского солнца, Чуя бросил боль на ступени и колонны — всем телом, каждым ударом разодранных кулаков, каждым отчаянным криком, разрывающим небо. Дазай стоял рядом и больше не пытался его остановить.       Небо успело расчиститься от туч и сквозь прорехи показать солнце, когда Чуя в бессилии осел вниз по колонне и закрыл ладонями глаза. Тогда Дазай подошёл к нему, сел рядом и сказал:       — Если бы ты не кричал, она бы всё равно тебя услышала. Она любит тебя, где бы ни была.       Чуя сгорбился, тяжело опёрся лбом о камень, будто пытался вдавить в него всё, что внутри уже не помещалось. Он больше не издавал ни звука. Лишь по дрожащей грудной клетке было видно, как он изо всех сил пытается не разорваться.              

***

             В такси стояла тишина — не та, что бывает между словами, а та, что рождается после крика. Водитель молчал, только глухой гул двигателя и приглушённое шуршание шин по асфальту нарушали тишину. Свет за окном расплывался бессмысленными пятнами: серые, белые, красные — всё смешалось, как кровь, слёзы и пепел.       Чуя сидел, привалившись к окну, но не чувствовал ни холода стекла, ни покачивания машины. Не чувствовал даже ладони Дазая на своём плече — как будто касание принадлежало кому-то другому или его вообще не было.       Он что-то говорил. Тихо, обволакивающе, так, что слова терялись за гулом и шуршанием. Чуя не мог разобрать ни слова, но его голос звучал успокаивающе-пусто. Белый шум. Радио на пустой тишине. Эхо эха, отзвук далёкой колыбельной.       Ты не плачешь, думал Чуя без упрёка. Но почему? Потому что знал о её смерти? Потому что не верил, что её можно спрятать, спасти? Или потому что ты сильнее меня?       Мысли били в черепную коробку, как птицы о стекло. Ни одна не обретала крылья, ни одна не могла взлететь.       Он не чувствовал лица. Грудь пустая. Голова — как будто не его. И сам он — шелуха от того, кем он некогда был. Оболочка оболочки, оставшаяся от оболочки, которая когда-то называлась Накахара Чуей.       В руках у него лилия. Она упала с гроба, и Чуя поднял её машинально. А сейчас сжимал её так крепко, что белые лепестки начали темнеть от жара и влаги ладони.       — Я не понимаю, — сказал Чуя. Ни себе, ни Дазаю — так, пустоте.                     Я не понимаю, как жить дальше.                     Такси ехало дальше, монотонно, будто время сломалось и закольцевалось в этой тишине. Водитель всё так же молчал. Дазай всё также что-то говорил.       А мир уже никогда не станет прежним.       Чуя вспоминал её руки — не изящество, а заботу. Голос — с той особенной хрипотцой, в которой одновременно уживались и нежность, и резкость. Смех — острый, громкий, заразительный. Все эти образы были слишком живыми. И потому Коё тоже должна быть живой, иначе и быть не может.       Чуя прижал сжатый кулак с лилией к сердцу.       Он помнил, как она закричала однажды в ярости:       — Если меня когда-нибудь прикончат — не смей плакать! Понял?! А то из ада вернусь и наваляю.       А потом, испугавшись, как глубоко это может ранить, села перед ним на корточки, по-детски потрепала по щеке и добавила, уже тихо, с улыбкой:       — Ну чего ты? Да не умру я, не дождёшься: я собираюсь жить вечно!       Он знал: она шутит. Пытается приободрить, как умела только она, потому что только она действительно умела успокаивать.       Он не рассказал Дазаю всего. Не потому что не доверял — просто знал: что-то должно остаться только между ним и ней. Нечто личное, почти священное. То, к чему можно прижаться в самый тёмный час и напомнить себе — ты выживешь; потому что ты был любим.       Он не рассказал, как чувствовал себя — маленьким, загнанным зверьком, которого схватили и насильно притащили в Мафию. Обиженный до глубины души, с растрёпанными волосами и порванной курткой, он всё время чувствовал себя обнажённым, как на витрине, но стоило только остаться с ней один на один, — всё изменилось. Может, потому что они с Коё были похожи. Может, потому что она тоже не выбирала этот путь.       — Скулишь? Щенок, что ли…       Он не рассказал, как тогда вспылил, накричал в ответ, но внутри умирал от того, что это прозвище — знак особой близости. Знак признания и нерушимой связи с первых секунд. Коё называла его так не потому, что хотела обидеть, а потому, что знала: он — её. И теперь, когда Коё не было рядом, это слово звучало как единственный голос, который он мог слышать.       — Наконец-то дошло до тебя, щенок. Запомни — ты мне теперь как брат. А значит, под моей защитой.       — Я никогда никому не скажу.       Чуя раскрыл ладонь. Лилия слиплась, лепестки поломались.       Она так никому и не сказала. И уже не скажет никогда.       Такси всё продолжало движение. Тот же гул шин, тот же свет, растворённый в слезах, которых не было.       Чуя смотрел вперёд, не мигая.                     «Я никому не скажу. Это только наше. Обещаю».                     Он кивнул. Не Дазаю, не себе — ей. Той, что навсегда останется рядом — в голосе, в прикосновении к щеке, в прозвище, которое теперь режет слух, как посмертная нежность.                     «Соберись, коину. Ты же сильный. У меня другой породы не бывает».                     Лилия соскользнула с ладони и упала на пол между сиденьями. Чуя не заметил. Он всё также смотрел в окно, и сквозь своё отражение видел не город — видел её. А свет, как капли на стекле, медленно стекал по глазам.
449 Нравится 91 Отзывы 73 В сборник
Отзывы (4)