III. Ни больше, ни меньше
8 октября 2023 г., 08:30
Примечания:
Songfic: Johannes Lang - The rite
В краю, затерянном где-то меж простирающихся вдаль холмов и фьордов угрюмых земель старого Альбиона, где прежде звенели песни фэйри, в права наследования вступила зима, сделавшаяся столь же холодной и скупой, сколь и безмолвные, навеки сжатые в бескровную нить уста мертвеца — всё вокруг было переполнено знамениями неминуемого.
Который год Гилфиан не присыпало снегами, а холод, увы, стал только злее — под ногами слабо, едва слышно стонала чёрная, бесплодная и безжизненная земля, и утренняя роса, проступающая на ней не то слёзами, не то последней испариною умирающего, жгла ноги. Даже захудалого росточка на выстуженных инеем дорогах было не видать. Да что там росточка! Кое-где не осталось и дорог — не долог час заплутать, имея при себе карту, а уж без неё — тем паче, ибо торные тропы стёрлись, размокли от дождей, не оставив и следа.
Подобно нетопырям, дурные вести приносили на своих крыльях прокажённые, сулящие встреченным беду, и слова их были отнюдь не пустым звуком, ибо в Гилфиан явилась чума — увечное дитя любви войны и смерти, что невесомо целует в лоб и ласково смыкает на горле лядащие руки — погибель всем, кто обречён на её милость! С севера, с разорённых земель Адфайона шла она дальше: выкосив Бринморк и Эсиллт, находящиеся на востоке, хворь, от которой не было спасения, тянулась по побережью к югу — и, кто знает, быть может, уже добралась и туда. Чума пожирала города один за другим, да так постепенно и затихла, насытившись — до поры, до времени, будто выжидая случай, чтоб показать свою уродливую голову вновь. И покуда одни молились о том, дабы поветрие не сгубило ещё больше народу, были и те, кто спешил жить.
— Пленён твоею красотой, прелестная девица! Будь ты вином, хотел бы я таким вином напиться!
Слова сальной песни вязали язык, хоть бард и знал, что угадал с нею — ведь песня эта, несомненно, пришлась по вкусу желавшим веселиться господам.
Длинные обветренные пальцы, некогда врачевавшие, коснулись струн лютни с таким трепетом, с коим при других обстоятельствах коснулись бы раны изнемогающего от недуга живого существа. Рука барда на миг дрогнула, и лютня, его же собственными стараниями привыкшая обличать пороки и восхвалять красоту, вдруг сорвала лад, как иные срывают голос — тот невольно поморщился, точно ненароком причинил ей своим движеньем боль, но последний аккорд тут же заглушил раскатистый хохот.
— Слыхали — «будь ты вином, девица»! Ну и ну!
В покоях богатого купца всегда шумно. Для барда не было домов желанных и дурных, ибо верил он свято, что крышу над головой надлежит ценить: и всякий дом, в котором было тепло, на огне бурлила похлёбка, а на лавах не лежали покойники, был для него хорош сверх всякой меры. Часто, впрочем, не находил он под чужими сводами гостеприимства, а всё, что бросалось в глаза, поведать могло красноречиво лишь о вырождении некогда процветавшего великолепия.
— Так кто ты, говоришь, и откуда? — вдруг подавшись вперёд, осоловевший хозяин неосторожно задел глиняный кувшин, и остатки выпивки янтарным пятном тут же растянулись по и без того замызганной скатерти. — Проклятье! Живее, девка — ещё медовухи! — сварливо воскликнул он, метнув пустой кувшин о стену: суетящаяся рядом служанка, совсем еще дитя, закрыв лицо руками, едва успела увернуться от осколков, и, хлюпая носом, поспешила выбежать в коридор.
Так все они, отродья этой гонористой породы, и доживали свои дни — подыхая, как набравшиеся крови клещи, прямо за столами, пропивая и проедая наследную удаль и всё, что было нажито задолго до них, с визжащими девицами, сидящими на их коленях, в хмельном угаре и лихорадочной праздности, напоминающей затяжную агонию, в попытках забыться… Спесивые и беспутные, окружённые теми богатствами, которые ещё не успели промотать да которые больше всего хотели бы утащить с собою на тот свет, если б это только было возможно: изголодавшиеся по подслеповатым глазам минувшей войны, вздорили они меж собою, деля на брачном ложе друг с другом родных дочерей и на заклание в вечных поединках обрекая отпрысков — признанных и незаконнорожденных…
В камине трещали головёшки, стены украшали подпорченные молью гобелены, а с кухни доносился запах копчёной дичи — одно из тысячи селений и тысячи неотличимых домов, где барду довелось останавливаться за тянущиеся долгой вереницей годы — был он уже не молод и достаточно повидал на своём веку.
Купец сидел за длинным столом, и по обе руки от него сидели приятели — кто чавкал, не отрываясь от своего кубка, кто спал, уронив голову в тарелку с жаркоем, а кто запоздало да неразборчиво пытался вторить давно стихшей песне, почти сползши под скамью. Затравленные, сморенные сном псы растянулись на заваленном объедками полу и лежали у ног своего хозяина, навострив уши.
Бард, жилистый и сухощавый, наблюдал за этой картиной молча — был он сдержан, но во взгляде читался мрачный укор. Тут же стоял и обшарпанный табурет, на котором оставил он заплечную торбу и дорожный посох, на который опирался при ходьбе, чуть припадая на левую ногу. Было в облике его, несмотря на нищету и ветхое одеяние, нечто благообразное и умиротворяющие, присущее людям с нежной душою, или же тем, кто служить поклялся искусству. Чуть склонив голову, ровно сказал он:
— Моё имя Ингвальд. Пришёл я из города Браншира, господин, — и негромкий голос его с хрипотцою мягок был и благозвучен.
— Из Браншира, стало быть? — купец придирчиво нахмурился. Сомнений не было: чужак и впрямь проделал долгий путь до юго-запада — сквозь дикие расселины, топкие трясины и опустевшие пастбища, откуда угнали скот ещё до минувшего солнцестояния. — Уж не принёс ли ты нам какой заразы? Скверно выглядишь.
— Я вымотан, но не болен — тебе нечего опасаться.
Его уже никто не слушал. Купец махнул рукою и вновь бросил отрешённый взгляд на Ингвальда. Лицо у барда было скуластое, со впавшими щеками и поросшее тронутой сединою бородой, а чёткая линия носа и рта побуждала искать в лице его схожесть с вороном.
— Ну что же, если тебе больше нечего петь, можешь убираться на все четыре стороны… А будешь проходить мимо кухни — потрудись кликнуть девку с медовухой, что-то долго она возится! Ну, чего стоишь, юродивый?
— Будь великодушен, господин, я не из ваших мест и не знаю здешних обычаев, однако же и тут, насколько я могу судить, певцам да музыкантам положен медный грош. Я жду платы за свой труд, и не уйду, покуда не дождусь его.
— Эвоно как! Нешто денег захотел, паршивец? И за что? За то, что песни горланил? Дык мои ребята тебе сейчас тоже споют, — ядовито ухмыльнулся толстый краснощёкий хозяин, хлопнув по спине задремавшего старикашку, что сидел подле него.
Ингвальд из Браншира беспристрастно пожал плечами. Он стоял прямо и говорил без страха, но в осанке и позе его не было ни кичливости, ни бахвальства — всем видом своим он производил впечатление обыкновенного честного человека, не имеющего, впрочем, ни гроша за душой.
— Ежели ты не хочешь платить мне монетою, господин, то позволь хотя бы задержаться в твоём доме до завтрашнего утра, переждав ночь. Семь дней и семь ночей я не ел ничего, и потому сердечно буду благодарен тебе за корку хлеба.
— Каков наглец! Ишь ты, шут гороховый, ещё и объедать честной народ вздумал! А ну пшёл прочь отсюда, не то спущу на тебя собак! — загремел хозяин, пнув ногою одну из борзых, но та осталась лежать на месте и лишь огрызнулась, обнажая клыки. Тогда лицо купца, и без того налитое кровью, побагровело ещё пуще, а на мясистых щеках заиграли желваки. Немедленно проснувшись от крика хозяина, несколько его собутыльников, дюжих верзил, со злобою покосились на барда.
Ингвальд же стоять остался — не то из бесстрашия, не то из своенравия, не то оттого, что и впрямь был голоден и уж отчаялся отыскать ночлег. Менестрели, подобные ему, хоть и привлекали с незапамятных времён столпотворение зевак, всё ж никогда не были в почёте, а как пришла чума, привечать их стали, будто обыкновенный сброд, прибившийся к крыльцу — и поступали, стало быть, как поступили бы без колебаний с любым досаждающим бродягой — Ингвальда из Браншира вышвырнули, не успел тот и глазом моргнуть.
Купец, сдержав слово, спустил ему вослед борзых — да только барда они не тронули — щерились, рычали, но не бросались. Кто знает, быть может, почуяли в нём своего, такую же часть природы, как они сами — недаром ведь кашель его походил на сиплый лай — такое же загнанное существо с волчьей кровью в жилах, призванное, однако, получать по зубам, когда обычай служить, принадлежать и подчиняться людям даёт слабину.
— Трижды проклятая сволочь. Будь оно неладно… Куда ж это теперь годиться, — прохрипел Ингвальд, утирая кровь с разбитой губы и, поднявшись на ноги, спрятал в торбу то, что осталось от лютни. Он не соврал купцу, ибо не был гордецом, да и врать любил едва ли — не ел он и впрямь уже семь дней и семь ночей.
От промозглого ветра Ингвальд содрогнулся, вжав голову в плечи и привычным жестом поправил плащ, натягивая капюшон пониже — ветер трепал его чалые волосы, в которых не истаял ещё тёмный каштановый цвет.
Встревоженные пташки летали низко — к дождю. Умея врачевать, Ингвальд находил музыку совершеннейшим из снадобий — против чумы его притирки и микстуры были бессильны, а славная песня, как полагал он, исцеляет не плоть, но душу — от чёрствости и беспамятства, ибо нет хуже проклятия, нежели забыть то, что не должно быть позабыто. За долгие годы своих странствий привык Ингвальд и к невзгодам, и к непогоде, оставаясь почти что безразличным к сбитым прохудившимся сапогам да следовавшему за ним по пятам грызущему голоду — а к людской жадности и глупости, хоть и старался быть благородным, привыкнуть так и не сумел. Упрямец… Безумец! Непостижимым человеком казался этот Ингвальд из Браншира — почему сносил он с покорностью тяготы, неужто не мог он не скитаться по всему королевству, горемычный, неизвестно ради чего?
Уж не для того ли, чтоб в нём не пробудилось нечто злое, потаённое — то, что воет по ночам и скребётся в двери, что крови свежей алчет да калечит рассудок, что рыщет, распахнув сверкающие зарницы очей? То злое, страшнейшее из порождений Запределья, пронзительно, подобно крику совы в ночи, стенает, грохочет громом и гнёт дубы — берегись, ибо помчится оно за тобой оголтело и на крепких лапах нагонет, с ног повалив, укус-клеймо оставит, под кожу выпустив пурпурный яд, когтями острыми посередь ключиц прорвётся — чтобы морить до самого конца, и всякий раз в груди болеть будет несносно, словно память о старой ране…
Когда-нибудь его долгое путешествие закончится — как только все долги его будут уплачены: пред этим миром и пред тем, что открывается смертным у Подлунных Врат. Судьба, неподвластная распоряжениям и чаяниям, всегда берет своё — так или иначе.
С гор грозным предупрежденьем спускалась, как сама вечность, мутная хмарь — бисной неупокоившийся призрак, и воздух ощутился вдруг совсем таким же, как там, наверху — разрежённым, неподвижным… иль дело в том, что это Ингвальду тяжело дышать? Всё плыло перед глазами и тонуло в тумане, что раскинулся навстречу ему, точь-в-точь сбитое клочьями льняное волокно.
Однажды тропа непременно приведёт его, куда нужно — так сказал ему один человек. Веря и зная лишь это, Ингвальд продолжал идти: коль скоро впереди у него долгий путь, да будет так, и да не свернет он с него, покуда в груди ещё стучит сердце.
Он был с землёю единым целым — что рябящий опавшей листвою ручей, что иссушеный ясень, что древний гранитный валун, но пусть Дану придаст ему сил пережить морозную пору — сколько бы таких зим ни было прежде, всякая кажется последней… и всякая проходит, подобно падальщику, лишённому добычи. Весна — спасение, благодать. Весною непременно засияет солнце, перестанут коченеть ноги и не будут с такою силой ломить кости, даром что прошлая выдалась ничем ни лучше зимы — на её всё ж охота уповать — оттого, быть может, что человеку свойственно ждать и радоваться, дождавшись.
Ингвальд прикрыл глаза, сбавляя нетвёрдый шаг. Остановился, опершись на посох.
«Холм — костлявая спина дракона, поросшая лишайником,» — внезапно подумалось барду. Впрочем, откуда ему знать, как выглядели эти самые драконы? Он ведь сроду не видел их: последнего из этих грозных чудовищ убили ещё несколько столетий назад, а единственным напоминанием об их существовании были кочующие из деревни в деревню сказки, что звучали над детскими люльками. Только единственным ли? Разве зло умирает так просто, как умирает человек? Навряд ли!
Теперь драконы иные — обрюзгшие, разучившеися летать, сбросившие чешую, как и положено пресмыкающимся тварям, нарисовавшие себе под стать гербы, в мантии иль в сутану облачённые, обросшие прихлебателями взамен конечностей да хвостов… Ингвальд шёл вперёд, размышляя об этой нелепице: покуда драконы, как и в былые времена, топят землю в крови — обезображивая сражениями, оскверняя побоищами — он всё так же ходит по ней, не ропща и не ведая, сколько осталось ему ещё ступать натянутыми, будто струны, стезями.
Ингвальд покидал очередной посёлок, всё дальше от него отдаляясь, и вскоре на пути ему встречаться стали лишь голые кустарники, растрескавшийся неровными рытвинами древесные стволы да тонкие, узловатые ветви орешника, вывернутые так же замысловато, как артерии и вены в человечьем теле.
Невдалеке смутно вырисовывался новый уступ. Вечернее небо казалось серее пепла. Останавливаться было нельзя — зимою быстро темнело, а времени, чтобы найти ночлег и укрыться от грядущего ливня, оставалось всё меньше.
Он был всего лишь человеком, шедшим, куда глаза глядят, оставив судьбу свою на волю случая, этот Ингвальд из Браншира — ни больше, ни меньше — с тех самых пор, верно, как повстречался ему юноша, чей лик, волевой и лучезарный, явился ему мимолётным полусном, как непостоянное сентябрьское солнце, как отблеск пламени на железном щите, как образ воина, сошедшего с гравюр — одного из тех, что истребляли василисков, обращали в ничто козни ведьм и спасали околдованных дев…
Много лет назад, когда Ингвальд ещё не носил бороды и морщины у его глаз не сплелись в паутину, а зима в королевстве ещё помнилась снежной…
— У меня два имени, — тряхнув белокурыми волосами, сказал ему тот юноша тогда. — Одно дала мне мать, другое — случай. Коль хочешь, я открою тебе оба. Зовут меня — Бертрам Гехирн.
Примечания:
Возможно, эта глава будет периодически пропадать - мне совершенно не нравится то, какой она получилась, поэтому постараюсь спустя какое-то время отредактировать её.