Часть 31
18 января 2014 г., 03:30
Игнашке казалось, что их с Тихоном отношения, которые и отношениями толком не становились, вновь вернулись в условно-начальную точку. Как будто какая-то неведомая сила снова и снова решает, что не тот у них зачин для отношений, не тот, и снова переводит в начальные позиции. Вроде и знаешь человека, и как-то даже льстишь себе, что неплохо, и все равно – все не то и не так, и вступает то ли твоя собственная сущность в резонанс с тем, как было бы лучше, то ли твоя сущность и натура твоего партнера не звучит в унисон, а дребезжит диким ассонансом, лихорадит, трясется и отталкивается, и снова разводит судьба по разным сторонам то ли ринга, то ли заднего двора, пока не наделали глупостей, а потом мягкой лапкой разворачивает, подталкивает друг ко другу, заглядывает в лицо то одному, то другому и выжидает, и снова подталкивает, и снова заглядывает в лицо. И кажется двум горемычным, судьбой повязанным, что они ходят по кругу, если они пессимисты, что мир тесен, а самый большой город – это на поверку всего лишь не самая крупная деревня, если они эгоцентрики, или снисходят до многократно пережеванного «от судьбы не уйдешь», если хотят сойти за философов. Игнашке становилось любопытно, можно ли их рондо называть ходьбой по кругу, или все-таки есть и развитие в их невнятных отношениях, и тогда речь не о хомячьем колесе, а хотя бы о спирали, вечной спирали, бесконечной спирали, или он себе льстит, а на самом деле все от недостатка то ли ума, то ли гордости.
Потребовать от себя один раз признать, что у них нет будущего, как бы высокопарно это ни звучало, и больше не поднимать эту тему, а придерживаться жестокого решения, Игнашка так и не мог. И уже после того как Тихон прислал эсэмэску с борта самолета, а Игнашка сентиментально перечитала ее раз пятнадцать вместо положенного одного, уже лежа в постели в пижаме, которую ей подарил на Новый год Лёнечка и которую она все еще собиралась продемонстрировать Тихону, и глядя в потолок, тяжело вздыхая и тут же застенчиво улыбаясь, она пыталась определиться, есть ли в ней достаточно сил, даже не так – было бы в ней достаточно сил, смелости, решимости, чего там еще, чтобы поставить крест на их отношениях и уйти прочь, гордо вскинув голову и кровоточа сердцем. И еще: женское в ней понуждает принимать Тихона обратно, или мужское. Женское ли это нашептывает голосом то ли Евы, то ли Лилит: он мужчина, чего от него ждать, говори «спасибо» и радуйся тому, что он прикован к тебе, помечен тобой, каким бы он ни был, – или мужское голосом то ли Адама, то ли змея: ты же мужчина, неужели не понимаешь, каково это – идти на ощупь, по зыбкой почве, в темноте, но упрямо идти вперед, не зная, что там впереди ждет, так почему ты не идешь с ним, за ним, впереди него? А Тихон все возвращался, бумеранг хренов, сбегал, одумывался вдали от Игнашки и снова возвращался. И каждый раз до следующего раза. И каждый раз Игнашка его принимал. Это, наверное, уже и в привычку входить стало. Оглянуться не успел – и снова лежишь на кровати, снова пялишься в потолок и снова учишься не думать в сослагательном наклонении и не обвинять себя. И кругом тишина, и звуки в доме отупляют, и потолок до отвратительного знакомый, и мыслей почти не остается, и хочется лежать неподвижно и окаменевать, а вместо этого тело каждой клеточкой кожи ощущает бег времени; а ты упрямо лежишь. Только медленно скрывают глаза тяжелые веки с обреченно опускающимися ресницами, и ленивая, густая, неповоротливая мысль: «Опять...». И рука привычно ищет телефон и печалится, что он не вибрирует очередным сообщением, только лежит мертвым грузом в ладони и растворяется в ее теплоте. И кожа просит ласки. И губы скучают по поцелуям. И кожа на голове, на затылке ли, над ушами, на границе с волосами, робко спрашивает: не погладят ли знакомые руки?
Игнашка привычно закинул руки за голову и, откинув ее назад, выгнулся в пояснице, потянулся, томясь от странного ощущения – обнаженная, истонченная, чувствительнее обычного кожа на ногах заскользила по простыне – и прикрыл глаза. Он скучал по Тихону, поглядывал на часы, чтобы определить, где Тихон сейчас находится, и скучал, хотел увидеть, стать рядом, коснуться рукой, просто убедиться, что Тихон есть, и сдерживался, чтобы не отослать еще одно никому не нужное сообщение, в котором и информации-то куда меньше, чем оно занимает памяти, и задерживал, потому что неотправленное сообщение влекло за собой сообщение неполученное, такое же глупое, такое же неинформативное, и такое ценное. Ну вот стоило подумать – и рука потянулась за телефоном, привычно скользнула по экрану, проверила, нет ли чего нового, не пропущено ли что-то важное в приступе сибаритства, и обличающе сдвинулись к переносице брови, обвиняюще сверкнули глаза, недовольные телефоном. Игнашка сунула телефон под подушку и перевернулась на живот. Еще одно движение ноги, убеждающееся в атласности кожи на икре, и глаза можно прикрыть, и снова помечтать о прошлом.
Спасибо Лёнечке, отдельное спасибо Рахманову. Не столько вдохновившим Игнашку, сколько подстегнувшим. Особенно Рахманову. Одно дело выслушивать Лёнькины восторги – тот легко сбрасывает одежду, не менее легко осыпает комплиментами, соответственно и стóят они совсем недорого. А своего мнения в эти словишки он коварно не вкладывает, хотя и бывает серьезным пару секунд кряду. Примерно как звонкое бесконечное июньское небо, и на нем невесть откуда взявшаяся тучка. Она появилась, по земле поползла тень, и все живое, что пробавляется хлорофиллом, замерло, все холоднокровное уставилось немигающе на небо, все теплокровное втянуло голову в плечи. Пять минут – и на небе снова только плевки от нее, и снова ликует солнце, снова звенит хрустальная лазурь. Так и Лёнька. Улыбается, брызжет своим «мимими», сверкает зубами, сережками, белками глаз, тональным кремом – и внезапно ты видишь только острый, тяжелый и презрительный взгляд, которому полностью и еще немного сверх того соответствуют неулыбающиеся губы. Одна фраза, другая, жесткая, даже грубая, еще одна – и снова заискрились уголки губ, и тень отступает вглубь глаз. Только потому, что ей доводилось быть свидетелем таких моментов, Игнашка слушала его, прислушивалась, а иногда и слушалась. И только из уважения к смутно вспоминаемым комментариям Лёнечки она распаковала пижаму, развернула ее и не выругалась ни вслух, ни про себя. Надеть решилась, только когда убедилась, что Тихон добрался до своей гостиницы после открытия ярмарки, и почувствовала себя если не Лилит, то бесхитростной Евой точно. Эти дурацкие тонкие бретельки как-то правильно, что ли, сидели на плечах, грудь удобно легла в лиф, и шорты оказались грамотные в этой пижаме, просторные, свободного кроя, ничего не стесняющие. Воздух в комнате был прохладный и ласкался к обнаженным Игнашкиным плечам. Она выдохнула наконец то ли радостно, то ли обреченно, потерлась носом о подушку и окончательно решила спать. Но сначала проверила, не пришло ли каких сообщений. А вдруг проглядела, пока прислушивалась к телу?
Самым интересным было какое-то облегчение, которое испытывала Игнашка после того злополучного разговора. Она пришла домой, хорошо проанестезированная противной погодой, промокшими ногами и нехотя выбиравшимся из организма алкоголем. Бессонные ночи тоже не прошли бесследно, и мыслей в голове не было никаких. Сил хватило аккурат на то, чтобы забраться под душ, упаковаться в пижаму – еще девичью, как посмеивался над собой сам Игнашка, ту, что в девках носилась и которая у него за защитный скафандр сходила, и доползти до кровати. Самым обидным было то, что человеческая натура в горизонтальном положении ведет себя иначе, нежели в вертикальном. Мысли тут же всплывают и рассредоточиваются по всему телу, даже мизинцы на ногах начинают участвовать в интеллектуальных беседах. И лежал Игнашка в своей старой пижаме, пялился незакрывающимися глазами в потолок и думал: что за дурак оно такое, что поперлось с утра пораньше к человеку, который уже который раз ему в солнечное сплетение со всей дури зарядил. И что за дурак оно такое, что высказывает то, о чем его и не спрашивал никто. О чем оно само не думало никогда.
У Игнашки не было повода думать об ориентации других людей. Кругом всегда были разнополые пары, свои ли знакомые, Тихона ли – мужчина плюс женщина. Так принято. Так должно быть. Ну и пусть будет, кто есть Игнашка, чтобы возражать. Лёнька с Рахмановым – эка невидаль. Пара и пара, два человека, которым не просто интересно друг с другом, а которые друг друга как объекты страсти воспринимают и реагируют соответственно, и какая разница, одинаковый у них хромосомный набор или разные. Тем более что как раз в их паре было что-то, что говорило: они не просто вместе, они ВМЕСТЕ, это самое je ne sais quoi, которого не хватало многим и многим разнополым парам. То ли Рахманов замирал и следил за Лёнечкой голодными глазами, нисколько не стыдясь тех чувств, которые понуждали его застыть, то ли Лёнечка любовался им бесстыдно и алчно, пусть и за его спиной, из-за суеверий, придуманных ли, реальных, из-за странной простонародной мнительности ли. И точно так же в их паре не было чего-то, что делало парой тех же Люську и Андрюху Семенова, что-то, что было одновременно и куда более распространенным, и не более познаваемым. Но почему Люська с Андрюхой – это хорошо, а Лёнечка с Рахмановым – плохо? Общественное мнение тайной за семью печатями не было, при Игнашке не стеснялись высказывать свое мнение и мужчины, и женщины; разговоры скатывались в обсуждение этих новомодных течений насчет всяких там однополых браков, гей-парадов и прочей лабудени нечасто, но очень результативно, и ей хотелось заорать: «Люди, что вы несете, что за предрассудки?!». Хорошо, что Игнашка очень хорошо знала, что бывает, если пытаться образумить страстно верующих в свою правоту людей – это знание было отличным замком для ее рта. А спорить с ними бесполезно, да и не нравилось это Игнашке; и смысла в этом не было, потому что убежденные в своей правоте люди убеждались в своей правоте тем более, чем больше аргументов приводилось, которые доказывали иррациональность их убеждений. В том, что геи зло, убеждены были странным образом многие; едва ли хотя бы один из них при этом был знаком хотя бы с одним лично, но для того, чтобы хаять, это и не требуется. Ей и приходилось помалкивать, хотя несправедливость таких вот суждений была очевидна. С другой стороны, она чувствовала себя бесконечно неудобно, не то что говоря на тему этой самой любови-моркови, но даже думая об этом – сначала потому, что в самых дерзких мыслях Игнашке не приходило в голову, что и ей повезет; потом, когда повезло, – потому что она себя чуть ли не грабителем чувствовала, узурпатором, который и Тихона лишает возможности создать нормальную семью, и какую-то женщину, наверное, хорошую, наверное, симпатичную, которая была бы ему предназначена. Потому что он ведь достоин своей порции счастья, а Игнашка в этом равенстве явно третий лишний. Но Тихон упрямо не отфутболивался, упрямо приручал Игнашку; и сначала растворилось в его улыбке Игнашкино недоверие, затем задремала Игнашкина вечная подозрительность, а потом и вовсе не хотелось думать, а хотелось просто наслаждаться счастьем, пусть и спираченным, пусть и незаконным, возможно, коротким, но своим. Даже коварство Федорыча, с которым тот отправил Игнашку за душевными разговорами к Рахманову, вызвало у нее лукавую ухмылку и ничего более. На неудобства, даже дискомфорт, которые сопровождали секс, Игнашка не обращала внимания, мало ли; зато и это наличествовало в ее жизни, и за это судьбе спасибо. А что не было в этом ни полетов к небесам, ни искр из глаз – так и жизнь не похожа на любовный роман из тех, в мягких обложках, которые не всегда хочется брать в руки из опасения не отмыться потом от слащавости. Игнашка была благодарна Тихону за то, что он все-таки пошел дальше, чем просто повздыхать на луну и полюбоваться звездами; она бы осталась ему благодарна, если бы Тихон остался позади, в прошлом и все-таки не предпринял еще одну попытку остаться с ней. И самым странным во всей этой истории с бесконечными приближениями-удалениями было то, что благодарность оказывалась отличным доспехом целомудрия. Именно эта благодарность и мешала Игнашке отпустить себя на волю.
Поначалу было легко. Тихон был рядом, был джентльменом, позволял Игнашке чувствовать себя в чем-то барышней, где-то она сама позволяла себе это любопытное ощущение томительной мягкости – или он? Игнашка была благодарна, что в его голосе не звучало снисходительных ноток, в которые скатываются взрослые, обращаясь к детям, и речь вовсе не о возрасте – о статусе. Тихон принимал Игнашку как равную – почти принимал; Игнашке не всегда удавалось притупить это ощущение, как если бы он замечал отчужденный недоверчивый интерес, который парил за спиной у Тихона, время от времени выглядывая и округляя в порыве эмоций рот в красноречивое, ранящее «О». Тихон вел себя почти безупречно, Игнашке только и оставалось вспыхивать, когда он настаивал на том, чтобы вести себя с ней по-мужски – со своей женщиной. А еще это непонятное «почти» не давалось, его невозможно было поймать, еще сложнее описать. Хитрецы они, эти французы: придумали свое je ne sais quoi, пустили его в мир и ухмыляются, мол, определяйте неопределяемое. После таких вспышек Игнашка чувствовала себя еще хуже: вроде ясно, что он по доброте душевной, из лучших побуждений, а оно злится, неблагодарное. Она себя укоряла, и это раздражение пряталось, ворча недовольно; и это ворчание резонансом отдавалось в самых отдаленных уголках Игнашкиной натуры и все приближалось к ее средостению, подпирало голосовые связки снизу, и ни сглотнуть его, ни сплюнуть. А Тихон продолжал играть в благородство, хорошо хоть снисходительным быть не старался.
Сколько его было, этого невысказанного, в их отношениях, и не упомнишь. Когда Тихон внезапно выстрелил не требование, нет, даже не пожелание, а нечто, для него очевидное, оно попало Игнашке точнехонько в самое болезненное место – и при этом не было необъяснимым. Злиться на Тихона было можно, не понимать – не получалось. Он родился, вырос, заматерел в мире, делившемся на мужское и женское; этот терминатор был резким, примерно как на Луне: вот тут день, а тут – ночь, и можно шагнуть из ночи в день и обратно. Игнашка сам рос в похожем мире; его удерживало от подобной категоричности только то, что он сам не мог сказать, по какую сторону терминатора находится. Тот случай, когда понимать какое-то мнение понимаешь, а разделять не разделяешь, потому что какая тебе разница, сколько контрабасов в классическом симфоническом оркестре, если ты все равно глухой. Поэтому и не становилось это разделение на два пола для Игнашки существенным, так и оставалось в чем-то искусственным. В конце концов, сам Игнашка тяготел к людям, которые если и оставались по свою сторону терминатора, то ловко и красноречиво балансировали на самой его границе, то заступая носком на чужую территорию, то наклоняясь так, чтобы телом оказаться на ней. Тот же Лёнечка, например. Или Федорыч. Люська, которая совершенно не желала демонстрировать холодный аналитический ум и циничный, сухой юмор, способный украсить не одного мужчину, а доставшийся женщине. Алина, амбициозная и целеустремленная, пусть ее цель и имела сомнительную ценность. Но эта ее энергичная походка, это уверенное поведение все-таки были хороши. Если бы это не оскорбило Тихона, можно было бы их сравнить, хотя сама мысль об этом вызвала у Игнашки нервный смешок. Наверное, и в Тихоне было что-то, что, будь оно чуть рельефнее, чуть примечательнее, могло бы сойти за женское. Его спасала только общая стать – как-то не приходит в голову в крупном мужике искать женские черты. Но думать о всех этих гендерных перипетиях не доводилось. До поры до времени, а когда пришлось – желания особого не было. Игнашка долго пыталась разозлиться на Тихона за тот простой вопрос, заданный совершенно бесхитростным тоном, и не могла. И думать об этом не могла, потому что чувствовала себя странно: как будто прожила всю жизнь с плотной повязкой на глазах, и вдруг ее внезапно сдернули, да еще на открытом пространстве, да еще в ясный июньский день; глазам больно, и вроде мир прекрасен и удивителен, а заплывшие слезами щеки и до судороги сжатые веки мешают наслаждаться прекрасным, прекрасным миром. Игнашка и не думать об этом не могла, хотя сама по себе идея была не нова. Ей уже неоднократно предлагали определиться. Та тетка-профессорша, тот психотерапевт, много врачей попроще и рангом пониже. Федорыч интересовался. Игнашка обещал им всем подумать, таким образом коварно оттягивая тот момент, когда придется принять решение. А с Тихоном не получалось. Потому что все другие – они ведь посторонние. Им любопытно, да, они могут сгорать от интереса, но при этом остаются совершенно безучастными, и решится Игнашка на что-то или нет, так и остается для них в сфере праздного или – в некоторых случаях – профессионального интереса, а Тихон – он другой, ему не все равно, и Игнашке не все равно. А еще этот вопрос подспудно чувствовался, что бы они вместе ни делали; Тихон то ли автоматически, то ли почти осознанно перенимал традиционные мужские обязанности в их союзе, оставляя Игнашке традиционно женские. Приходилось отстаивать право заниматься тем, что по нраву, каждый раз замирая от ужаса: а ну как его это разозлит, что Игнашка снова из бабских панталон выпрыгивает? И каждый раз вздыхать облегченно и успокаиваться до следующего раза и при этом знать, что следующий раз будет, непременно будет.
Свершилось все-таки, и момент предстал пред светлые Игнашкины очи во всей красе. Самый близкий человек не смог удержаться и все-таки присоединился к хору других, гудевших где-то в затылке у Игнашки: определись же, определись. Спасибо по-гейски чуткому Лёнечке и по-совьи, по-ночному безразличному Рахманову, которым как раз было все равно, парень Игнашка или все-таки девка. Пусть даже и девка, но пить с ней надежно. Пусть даже и парень, но парикмахерское искусство уважает. До той ночи было страшно сказать простое: я хочу быть собой. Потом – нисколько. В конце концов, всегда найдутся люди, которые примут. А еще...
А еще Игнашка явно застал Тихона врасплох. А еще лежа на кровати после своего неожиданного откровения в своей испытанной девичьей пижаме, которая надежно скрывала все тело, вытянувшись во весь рост и пялясь незакрывавшимися глазами в потолок, он чувствовал облегчение. Одно дело решить что-то тихим сапом и молча же следовать этому решению. И другое – огласить его хотя бы одному человеку. Игнашка наконец огласил то решение, которое давно уже не оспаривал наедине с собой, но никогда не облачал в слова. И ему наконец стало легко. Пусть он и урод, пусть он и оно, пусть и не достойно оно лучшей доли, пусть не ходить ему в бикини, пусть люди испытывают перед ним суеверный ужас, но он тоже человек. И Игнашке надоело цепляться за эту дурацкую благодарность, надоело молчать, когда хотелось говорить, надоело ежиться и пригибать голову, ожидая очередного удара, только потому, что природа так над ним пошутила, составив тело из кусочков двух тел, а общество расценило эту мозаику как гнев богов. В конце концов, оно ведь надежное, его тело, выносливое и сильное, и даже красивое, иначе не вожделел бы его Тихон. Игнашке было больно тогда, когда он, лежа в постели, не мог заглушить голоса – свой и Тихона, его растерянные слова, звучавшие в голове – и смаковал снова и снова, потому что это было еще и верно. И шут с ним, что это может быть неправильно – это верно. И с этим можно жить.
А еще Игнашка не удивился, когда Тихон все-таки пришел как ни в чем не бывало. И еще меньше не удивился, когда Тихон ни словом ни духом не дал понять, что помнит о том разговоре. Вполне по-мужски, удовлетворенно буркнул Игнат, принять как данное и забыть. Мужчины, лениво пожала плечами Игнатия и закатила глаза. Игнат криво ухмыльнулся и зыркнул исподлобья, Игнатия усмехнулась, склонила голову к плечу и глянула искоса; и Игнашка потянулась еще раз, в полусне вытащила телефон из-под подушки, еще раз проверила, не прокралось ли сообщение от Тихона, провела голыми ногами в пижамных шортах по простыне, привыкая к непривычному ощущению, лениво подумала, как Тихон отреагирует на такую легкомысленную одежку, и заснула. Только где-то глубоко-глубоко внутри спорили Игнат с Игнатией насчет того, какую еще пижаму прикупить: хотелось красоты. Романтичная Игнатия требовала кружев. Практичный Игнат требовал, чтобы легко снималось. И попутно что гараж в их доме, как он запланирован этими горе-архитекторами, совсем никуда не годится. И котельная тоже фиговая. И балкон хочется. Романтичная Игнатия только посмеивалась и прикидывала, как бы вернуться к тем каталогам с мебелью на кухню, которые валялись у Тихона в квартире, – кажется, у нее появилась пара идей.
Серега тихо удивлялся, как тут все по-идиотски сделано. Стоят эти дурацкие высокие столики, и как хочешь, так и пристраивайся рядом с ними. Да еще и маленькие совсем. Тихон осматривал людское море и старался не думать о том, что он далеко-далеко от его решительной Сипухи. Или решительного? Днем было куда ни шло, а вечером, почти ночью снова затосковало плечо по Игнашкиной голове, руки по пальцам – его пальцам, все-таки его, длинным, сильным, проворным, тело по его телу – или какая разница, губы по Игнашкиным губам, то жестким, то мягким, и слишком часто пока застенчивым, а уши по Игнашкиному дыханию. И фиг бы с ней, с этой командировкой, если бы Тихон был в каких двухстах километрах. Но речь шла о тысячах, и словно разорваны они были, лежа по разные стороны пропасти и вглядываясь во тьму на другой ее стороне. Тихон сжимал телефон в кармане брюк и рассеянно прислушивался к Серегиным восторгам. Пусть и учился вьюнош в свое время почти в столице, но на таких вот форумах был впервые, и предстояло ему увидеть еще немало. А еще было интересно наблюдать за людьми – кто местный, из столиц, кто из провинций, кто импортный. Кто похож на Лёнечку своим неуловимым нечто – Тихон даже замер на секунду, узнав Лёнечкину осанку в одном таком, посмотрел на мужчину рядом и с трудом не усмехнулся, узнав в том Рахмановский алчный взгляд. И гул голосов, в который приходится добавлять и свой.
По другую сторону пропасти царило безмолвие. В темноте не были различимы ни черты ее лица, ни положение тела. Тихон обвел контур телефона, раздумывая, какое сообщение ей можно отослать; а в голову не лезло ничего кроме меню буфета. Кстати, можно попробовать такую штуку домой заиметь, как ее – медленноварку, что ли. Они бы занимались фигней с Игнашкой, непристойностями разными, а овощи бы томились. И снова его взгляд скользил по залу, выискивая уже знакомых и еще незнакомых людей; Тихон вооружался еще одним бокалом и обменивался еще несколькими фразами со стоящими рядом людьми. И снова разговоры, и снова тарелки наполняются едой, и снова бокалы наполняются спиртным, и снова разговоры.
– Кажется, организаторы уже могут считать, что ярмарка удалась, – раздался за его плечом голос Марины. Владимировны. Тихон повернул к ней голову и усмехнулся одной стороной рта.
– Это с полным основанием можно будет сказать только завтра вечером, – лениво отозвался он. – Но банкет хорош. Вы не находите?
– Вполне. Господа иностранцы благоговеют перед русской расточительностью. Они впечатлены, – с едва уловимым злорадством откомментировала Рабушат, глядя куда-то в сторону. Тихон покосился: импортного вида дельцы с сосредоточенными лицами и полуполными бокалами что-то обсуждали, изучая изображение на планшете. – Вон тот в затрапезного вида кардигане наш поставщик. Может купить весь этот бизнес-центр и не поморщиться, а обувь покупает на распродажах. Шеф платит за него в ресторанах вот уже двадцать лет.
Тихон, кажется, знал его имя. И слухи о нем тоже слышал. Хотелось пожать плечами, достать телефон и все-таки написать Игнашке какую-то глупость, но упорно отказывались находиться идеи. Рабушат рассказывала о планах по переносу части производства в Россию, Тихон изображал заинтересованность, а его рука крепко сжимала телефон. В неярком свете он не мог сказать, сколько Марине было лет. Что-то от двадцати до семидесяти. Когда он знакомился с ней, казалось, что она ему ровесница. Сейчас – что может быть и старше, сильно впалые у нее щеки в этом издевательском приглушенном свете.
Серега снова выплыл из ниоткуда, сияя от счастья и одновременно с трудом сдерживая зевок. Тихон не ухмыльнулся, хотя и хотелось. Рабушат сжала челюсти, натянуто улыбаясь, когда Серега принялся делать ей комплименты. Народу становилось все меньше, а голоса все громче. Он оглядел толпу еще раз и перевел взгляд на Серегу с Мариной. Владимировной. Она смотрела на Тихона и вроде как улыбалась Сереге, при этом недвусмысленно, пусть и очень сдержанно отклонив голову назад. Серега таких нюансов не замечал, в отличие от Тихона, смотревшего ей прямо в глаза и едва заметно усмехавшегося.
– Ладно, Сергей Эдуардович, пора и честь знать, – наконец сказал он, опуская руку Сереге на плечо, тяжело и недвусмысленно. – Вы простите нас, Марина Владимировна? Сами понимаете, перелет, то-се.
– Понимаю, – ответила она. У Тихона волосы на руках встали дыбом, потому что эта сука говорила низким, грудным голосом, еще контральто, но так близко к тенору, резонируя не связками – диафрагмой, казалось, что пол под ее ногами завибрировал от темных, яростных чувств. И глаза вспыхнули, и улыбка на долю секунды превратилась в оскал. И снова улыбка.
Марина Владимировна повернула голову к Сереге, жалобно посмотревшему на Тихона и снова переведшему на нее взгляд.
– Перелеты действительно могут быть крайне утомительными, – нисколько не смягчив голоса, добавила она, глядя на Тихона. Прямо глядя, дерзко, и улыбаясь двусмысленно.
– Особенно по такой погоде, – глухо подтвердил Тихон, не отводя от нее взгляд. Серега притих под его рукой. – И взлет был не самым легким, и посадка не самой мягкой. И это я не жалуюсь на движение в Петербурге, – усмехнулся он, убирая руку и по-прежнему глядя ей в глаза. Марина мельком взглянула на Серегу и усмехнулась.
– Я все же надеюсь, что вы посетите наш стенд завтра, – отшлифованно выговорила она, вскидывая голову и улыбаясь – тоже вроде заученно, но самую малость интимно. Для тех, кто может оценить.
Тихон оценил и приподнял уголок рта.
– Разумеется, – ответил он. Одно-единственное слово представилось ему почему-то селем, глухо ворочавшимся где-то высоко в горах. Гортань хранила рокот единственного слова, дыхание задержалось на самую секунду, и почему-то глаза Рабушат замерцали в тусклом освещении, никак не желавшем сойти за уютное.
Серега помалкивал в такси. А в лобби гостиницы сказал:
– Не хочешь в баре посидеть?
Тихон посмотрел на часы. До полуночи оставалось полчаса, так что можно было позволить себе пару минут непринужденного дружеского общения.
– Удивляюсь я тебе, Прокофьич, – не утерпел Серега после второй чашки кофе. – Какой такой секрет ты знаешь, что бабы на тебе так и виснут?
Тихон нахмурился.
– И что бы это значило? – недовольно поинтересовался он.
– Да все то же, – бесстрашно продолжил Серега. – Ты посмотри вон, там улыбнулся, там прищурился, там подмигнул, и великолепная амазонка Рабушат готова отдаться тебе прямо в первый вечер знакомства.
– Придурок, – поморщился Тихон. Совершенно искренне, не желая развивать тему.
– Да ладно тебе, знойная ведь баба, – развеселился Серега и подмигнул. – Опять же, мы в командировке, нам положено.
– Прекрати, – угрожающе произнес Тихон, наклоняясь вперед. Серега подобрался, отклонился назад и, кажется, протрезвел. Тихон поиграл желваками, не отводя от него недоброго взгляда, и встал. – Я спать. Не забудь счет.
Он уходил, не особо обращая внимания на Серегин внимательный взгляд, сверливший его спину, не особо думая о завтрашнем дне и не держа руку в кармане, где телефон.
Господин Кляйнфеттер оказался и в свете дня вполне приятным мужиком. Он не скрывая гордости начал рассказывать о новой революционной системе кондиционирования, выпил с Тихоном кофе, рассказал о новых разработках, с интересом выслушал планы Тихона. Рабушат находилась на другом конце площадки, но в поле его зрения, разговаривая с другими посетителями, высокая, поджарая женщина, снова в юбке-карандаше, снова в шпильках и восхитительных черных чулках. На шее у нее был шарфик, соответствующий расцветкой цветам фирмы. И когда бы Тихон не скользил взглядом по стенду, она смотрела в его сторону. Кляйнфеттер признался, что сам улетает на следующий день, полуофициально настоял на том, чтобы Тихон заглянул к ним на небольшой банкет, который они устраивают после того, как ярмарка закроется для посетителей. Тихон с удовольствием пожал ему руку, кивнул Рабушат, которая направилась было к ним, и пошел ко другому стенду.
Серега вызвонил его за пару часов до закрытия и предложил перекусить в неплохом кафе. Он сиял как начищенный пятак, показывая одну визитку за другой, подсовывая Тихону проспект за проспектом и рассказывая, рассказывая. Тихон одобрительно кивал головой, думая, что Серега явно чувствует себя как рыба в воде. Это хорошо, можно улетать с чистой совестью. Но сначала банкет, Кляйнфеттер и...
Рабушат. Переводчица и три других девочки-менеджера откровенно косились в ее сторону, криво улыбаясь и шушукаясь. Рабушат явно не привыкать было к таким взглядам, и она игнорировала их, развлекая болтовней господина Кляйнфеттера и Тихона. Она клонила голову к его плечу, улыбалась, опускала руку на его предплечье и говорила, говорила. И Тихон не мог не оценивать легкость, с которой она способна была поддерживать разговор на другие темы, а еще ему становилось все трудней игнорировать знаки внимания, которыми она усердно его осыпала. Серега благоразумно держался поодаль.
Господин Кляйнфеттер откланялся; Марина позволила собеседникам разделить их с Тихоном. Серега смеялся в компании молодых людей, приобнимая за талию какую-то барышню. Тихон усмехнулся и повернулся к Рабушат, чтобы увидеть, что и она смотрела в сторону Сереги, а еще обнаружить, что она стоит прямо напротив него.
– И что вы можете сказать о ярмарке теперь, Тихон Про-кофь-е-вич, когда первый день подошел к концу? – поинтересовалась она бархатным, глубоким, интимным голосом, легко улыбаясь и глядя прямо на него.
У нее было каре, резкое, графичное каре, нисколько не растрепавшееся за весь день. Макияж был обновлен, на губах свежий слой помады. Шарфик кокетливо завязан, блузка свежая. Чулки Тихон видеть не мог, потому что Рабушат стояла близко к нему и требовала, чтобы он не отводил взгляда. Он усмехнулся.
– Она действительно проходит успешно, – ровно ответил он.
– Еще вина? – предложила Рабушат, немного растягивая слова, не спуская с него глаз. Тихон согласно улыбнулся.