/Два года назад/
Кухня. Чужой дом, ставший совсем родным. Из собственного я убежал ещё год назад. С тех пор отец, единственный близкий по крови (и только по крови!) мне человек, оставшийся в этом мире, не искал меня и не думал вернуть домой. За это ему спасибо. Я чувствую отвращение к этому человеку. Да, возможно, грех, что он совершил, и не был таким уж и большим... но я не могу его простить. Простить собственного отца. Думаю, то, что я чувствую, тоже равносильно греху...
Уже как год я живу у друга. Хотя, может, и не друга. Потому что я не уверен в существовании такого понятия, как "дружба". Ведь она включает в себя чистые, неомрачённые грехом чувства. А люди грешны. Все до единого. Они используют друг друга, обманывают... и прикрываются дружбой. Что поделать:
весь этот мир – одно сплошное грехопадение.
Итак, год назад я сбежал из дома и поселился в доме госпожи Марии Ивановны Гоголь. Почему я зову её госпожой? Потому, что это хороший человек, заслуживающий столь высокого звания. Она благородно разрешила мне жить в их с сыном доме. Да она даже обрадовалась, когда узнала, что Николай, её единственный сын, привёл к ним
друга, которому нужна крыша над головой на неопределённый срок. Было ли для неё моё поселение у них способом заполонить пустоту в квартире, созданную смертью её дорогого мужа? А может, это было лишь выполнением долга и проявлением жалости ко мне? Не хочу об этом думать, ибо жалость – плохое чувство, заставляющее людей бессмысленно страдать и совершать не менее бессмысленные поступки, от которых потом становится тошно.
В любом случае, я был принят в новую семью, что была лучше хотя бы по одной причине – она не являлась моей.
О жизни в этом доме можно сказать не столь уж и много: когда есть время, мы с моим дорогим другом играем в карты. Иногда приходит его одноклассник – Сергей Сыромятников, достаточно приятная личность, и он кардинально отличается от Коли, что хорошо, ибо Коля характером мне отнюдь не симпатизирует. К слову, о Николае. С ним мы познакомились ещё несколько лет назад, когда посещали шахматный клуб в местном центре детского и подросткового развития. И вот в этом странном месте со странным названием я встретил этого странного человека, прилепившегося ко мне, как банный лист, и сразу, без предисловий, после одной единственной партии (в которой я одержал победу), он нарёк себя моим другом. Мне всегда не нравились люди с подобным наглым характером. Но что мне, собственно, оставалось делать, кроме как принять его дружбу? Мне, которого недолюбливает весь класс? Вообще, я много задавался вопросом: почему именно я – тот, которого предпочитают избегать все одноклассники, просто не замечать? Я не нашёл ответа. Правда, у меня есть догадка – я сам отталкиваю их всех от себя. Неумышленно. Но отталкиваю. Каким образом? Увы, я без понятия. И поэтому до того, как Гоголь сказал мне весьма распространëнное: «Давай дружить?», я никогда не слышал этих слов. Нет, мне не обидно. Ведь подобное даже лучше – никто не думает нарушить твоё личное пространство, и от этого намного спокойнее. Николай же, конечно, не упустит возможности это самое пространство нарушить. И он уже порядком заебал со своим извечным: «Интроверт, хватит интровертить! Пойдём гулять и веселиться!» И тащил меня куда-нибудь в жутко оживлённое место, где мы,
по чистой случайности, всегда встречали Сыромятникова. И почему на таких наглых личностей, как Гоголь, не действует моя отпугивающая всех и вся аура?.. Было бы гораздо спокойнее жить...
Что ж, несмотря на отвратительный характер, я благодарен моему другу.
Было замечательное воскресное утро. За окном – умеренно-тëплый июль. Мария Ивановна приготовила нам на завтрак самую обычную яичницу с горошком и каждому положила на стол самый обычный дуэт сервировки: нож и вилку. По правде сказать, она очень любила сервировать и соблюдать правила этикета. В этом Мария Ивановна была до фанатизма строга. Из-за этого она выглядела как настоящая аристократка (ещё одна причина звать её госпожой).
— Дети мои, – она всегда обращалась к нам так, даже учитывая то, что я далеко не являлся её ребёнком, – скоро должен к нам на завтрак пожаловать гость. Это хороший человек, он хочет с вами познакомиться.
— Хм? Неужто опять сантехник? – проговорил саркастически Николай с полным ртом яичницы.
Я отреагировал молчанием.
— Нет, Коля, не сантехник, – ласково улыбнулась его мать. Вдруг неожиданно прозвенел раздражающе громкий дверной звонок. – Впрочем, он уже пришёл. Сидите здесь, я открою.
Она ушла. Мы продолжали поедать яичницу. Через некоторое время Мария Ивановна вернулась с довольно высоким господином в строгом костюме.
— Вот, – она лёгким жестом правой руки указала нам на господина, – знакомьтесь, это мой будущий муж, Михаил Достоевский.
... Мой отец??? Чего, блять???
— Ну, тебе, Федя, не надо его представлять – знакомы всё же, – Мария продолжала говорить более тихо и как-то нервно (скорее всего, заметив нашу реакцию). – Теперь вы... Коля, Федя... вы станете настоящими братьями!
... Что за чушь? Эта женщина сейчас серьёзно? Ну... не может так быть! Что вообще происходит?
— Охуеть... – сказал Николай, о существовании которого в этот момент я совершенно забыл.
Мне не было дела до того, какое удивление по шкале от нуля до десяти испытывал сейчас мой друг. Подумать только... Женщина, которую я считал чуть ли не святой, свела знакомства с моим отцом, прекрасно понимая в каких мы отношениях. Более того, она приняла меня в свой дом, зная, как и почему я сбежал. Мария Ивановна радовалась, что именно я оказался нахлебником в её квартире. Был ли это изначально хорошо продуманный план? Я был ослеплён её заботливым поведением и не задавался подобными вопросами раньше... Как же я был слеп... А отец? То, что он не пытался найти меня целый год, тоже не казалось мне странным! Он просто знал, что я в полной безопасности, вот скотина!
Я не думал в этот момент ни о чём, кроме мести. Мести моему отцу за совершëнный им грех. Я взял тот самый нож, который, неиспользуемый, красиво лежал на алой бархатной салфетке рядом с моей тарелкой. В какой-то миг я уже был подле этого высокого господина и без капли сомнения приставил нож к его горлу. Я взглянул в его глаза – серые, невыразительные – в них отражались печаль и раскаяние. Ни тени страха. От этого мне ещё больше захотелось вонзить моё оружие в его шею...
Где-то рядом пронзительно вскрикнула испуганная женщина.
— Отец! – тихим злым шёпотом обратился я к нему. – Как вы смеете вмешиваться в мою жизнь подобным образом? Помнится, я тогда ясно выразился по этому поводу.
— Фёдор... прости, – он стоял спокойно, будто мы ведём обычную беседу. Это раздражало ещё больше...
— Простить? Вы в своём уме? – крикнул уже чуть громче я.
— Федя... ты же хороший, не злой и не жестокий... пожалуйста, опусти нож... ты можешь его ранить, – женщина протянула ко мне дрожащую руку.
— Ранить? – я почувствовал какой-то совершенно инородный прилив радости. Кажется, я смеялся. – Единственное, чего я хочу, так это избавить моего милейшего отца от его грехов!
Мария Ивановна испугалась моих слов ещё больше и отдëрнула свою руку.
— Пожалуйста... Федя, послушай... ты всегда был просто золотым ребёнком... – она бормотала бессвязно, в её голосе явно слышалась истерика.
— Что с того? Разве
золотой ребёнок не может убить своего отца во имя искупления грехов? Вы, – я направил на неё лезвие ножа, – когда вы познакомились с этим человеком? – кивнул я на высокого господина.
— Я... Мы... Год и три месяца назад... – Мария Ивановна отступала от меня всё дальше и дальше.
— Год и три месяца? Какое удивительное совпадение. Ведь именно в то время моя мать начала подозревать моего милейшего отца в измене.
Мои догадки насчёт этого подтвердились. Значит, передо мной та самая женщина, из-за которой развалилась моя семья и из-за которой моя мать захотела совершить самый тяжкий грех...
— Мария Ивановна, вы помните, что произошло год назад? Помните, почему я пришёл в этот дом?
Женщине уже некуда было отступать. Всё её лицо было залито слезами. В широко раскрытых глазах застыл испуг. Я направлял нож прямо ей в сердце.
— Федя... Фёдор, пожалуйста, успокойся, – на моё плечо легла ладонь моего друга, больно сжимая.
— Уйди, Николай, – ответил я грубо.
— Фёдор, ты правда хочешь убить мою маму?.. – эти слова резанули по сердцу мне самому...
— Эта женщина! Госпожа! Из-за неё
она погибла! Из-за неё погибла
моя мать! Это она её убила! – я был в замешательстве. Почему мне мешают убить того, кто грешен?
— Хватит, Федя. Если ты сделаешь это, то тоже совершишь грех, не правда ли? Опусти нож. Ты никого не убьёшь, – Гоголь пытался оттащить меня на безопасное расстояние.
Мне неприятно слышать эти слова.
Почему я не могу убить того, кто виновен в смерти моей матери?
— Милый друг, почему ты в этом так уверен? – я резко повернулся к нему.
Что было дальше, я помню плохо. Николай закрывал руками правый глаз. Кисти его рук были в крови... Левый глаз пересекала кровоточащая рана... Мария Ивановна бросилась к сыну.
Это зрелище меня отрезвило. Из моих дрожащих рук выпал окровавленный нож. Хотелось убежать от этого... как можно скорее...
На выходе из кухни стоял мой отец. Он не шевелился, смотрел абсолютно пустым, застывшим, просто отвратительным взглядом. Это делало его похожим на статую.
Я выбежал из квартиры...
***
Снова... снова мне приходится бежать из-под родной крыши над головой. Правда, в этот раз меня уже некому будет приютить. Тем лучше – отдохну от слишком знакомых мне людей.
Если подводить итоги моего теперешнего положения, то получится весьма негусто: нет ни дома, ни средств, ни друзей, к которым положено обращаться в таких случаях... а ещё полностью разряженный телефон (хотя я бы всё равно захотел его отключить). Итак, набор юных бомжей был собран. Позитивно, однако. Но даже не имея ничего жизненно-важного, не сдохнуть вполне возможно – без еды человек может прожить довольно-таки долго, а бесплатная вода есть в каждом фонтане (загвоздка лишь в её явной нефильтрованности). Что касается крова, то тоже ничего страшного, ведь сейчас июль, можно поспать и на лавочке во дворе. И собственно, моя эта незавидная ситуация продлится не более двух-трёх дней. Почему? Меня наверняка объявят в розыск. Нет, не за то, что я ранил Гоголя... ибо мой отец, скорее всего, попытается всеми силами уладить этот вопрос между госпожой Марией и самим Николаем. Разыскивать меня будут по банальной причине – побег.
Хах... какое же странное слово "побег"... Я даже не пытаюсь, по сути, убежать и куда-нибудь заныкаться. Мне это не нужно. Всё равно найдут. А пока что есть время насладиться жизнью, слоняясь без дела по улицам нашего скучного городишки.
Везде всё было как обычно: тротуар с неровным асфальтом, у которого по одну сторону брюзжала и клокотала автомобильная дорога, а по другую тихо-мирно пестрели своими излишне яркими вывесками нечасто посещаемые магазинчики, находящиеся на первых этажах девяти- или пятиэтажных зданий. Чуть пройдя эту достаточно оживлённую улицу, можно увидеть независимых торговцев, сидящих целый день на каких-то наспех сколоченных стульях (или на одной из немногочисленных скамейках, если, конечно, хоть кто-то успеет её оттяпать), и продающих всё, что называется, наросло на огороде и в лесу: от петрушки и салата, до клюквы и морошки. Здесь же, совсем рядом, сидит старый инвалид на старой табуретке и играет на такой же старой виолончели. У ног его брошена пыльная бесформенная шляпа, в которой виднелось несколько достаточно крупных купюр и больше мелких монет. Этот старик просит милостыню, хотя мог бы продать свою виолончель... достойно похвалы. Я тоже когда-то играл на ней... теперь же я просто остановился на совсем недолгое время у играющего инвалида и слушал плавную, тихую, несколько грустную мелодию. Я бы отдал ему все свои карманные деньги (настолько я подался в чувство ностальгии, и настолько сильно повлияла на меня классическая музыка в этот момент), но, увы...
Я мог бы просто сесть на краю тротуара, притвориться бездомным и выпрашивать подаяние, давя на жалость, чтобы купить себе банально воду и какой-нибудь вчерашний кусочек батона, чтобы несильно дорого. Но нет. Я, пожалуй, предпочту помереть с голоду в далёкой подворотне, нежели целый день смотреть на мерзкие и гордые лица людей, которые, если и дадут хоть какие-то копейки, то только потому, что "просто пройти – неудобно". Но я их не осуждаю. Мне просто сами по себе не нравятся люди.
Подходя к церкви в день побега, я задавал себе лишь один вопрос: «Имею ли я право карать кого-либо за совершëнные грехи?»
Церковь была достаточно необычной и невписывающейся во всю атмосферу моего скучного города. Сильно уж она выделялась среди серого бетона и напыщенных красок торговых домов своей изящной минималистичностью. Я смотрел во все глаза на это деревянное здание, будто сбежавшее со страниц древней христианской истории. Мне нравилось тут бывать. Тут всегда тихо и спокойно, нет раздражающих тебя личностей рода человеческого (обычно мало кто ходит именно в эту церковь, ибо все предпочитают посещать богатый храм на окраине... или вообще ничего не посещать – немного осталось верующих). В этот раз я не захотел войти в это место. Что было тому причиной – честно сказать, не знаю. Я стоял на противоположной стороне дороги, мысли роились в моей голове, они пожирали изнутри моё сознание... Препротивное чувство.
«Что есть грех?» «Кто ты такой, чтобы поднимать нож на родных?» «Богом себя возомнил?» «Ты и вправду мог убить?» «Забавно. Ты пытаешься избавить других от грехов, когда сам являешься всего лишь человеком, а "люди грешны", не твои ли слова?»
«Нет, – думал я, меняя направление и идя прямо, – мне далеко до Бога. Но почему я не могу вершить правосудие? Ведь преступление во имя церкви не является грехом. Но... в самом деле, хватило бы мне смелости их убить? Может быть... Но это уже никак не проверить».
«Тем не менее... ты ранил своего друга... а он нисколько в этом не виноват».
«Он не друг мне. Знакомый», – продолжал я странный спор со своим внутренним голосом.
«Не имеет значения. Он всё равно был тебе дорог».
«...»
«Не молчи. Ты лишь выдаешь этим свои переживания. Все вы, люди, такие... не признаёте истинных чувств – будь то дружба или что возвышеннее».
«Заткнись. И не сравнивай меня с остальными людьми. Не хочу быть похожим на этих отвратных грешников».
«Твой
друг останется слеп на один глаз...
из-за тебя!»
Да... это правда. Гоголь ни в чëм не виноват. По моей вине ему досталось больше всего. Какой же я тогда вершитель правосудия, если я не могу разобраться с этим осточертелым голосом в голове? Вероятно, это была совесть и её недвусмысленный звоночек о том, какой я плохой человек. Но... почему меня доëбывается совесть, если я не совершал ничего, что можно отнести к греху? Дело только в Николае?
За два дня брожения по улицам города я осознал, что, оказывается, в какой-то степени, подвержен, так называемому, раздвоению личности. Впрочем, мне всё равно на это плевать с высокой колокольни. Куда важнее, сейчас, на утро третьего дня моего побега, то, что кто-то пытается меня разбудить.
Вчера я, как и в прошлую ночь, улёгся спать в каком-то тихом дворике Богом забытой полупустой пятиэтажки, на деревянной скамейке с облезлой краской близ маленькой старой детской площадки. Меня не удивляет то, что кого-то заинтересовало весьма комичное со стороны обстоятельство: в принципе, левый подросток преспокойно спит на скамейке во дворе. Тем не менее, вчера меня тоже разбудили и даже спросили, всё ли у меня хорошо и т.д. и т.п. Я отвечал, натягивая безоговорочную улыбку, что верно, всё норм, и вообще, это такой челлендж – спать под открытым небом.
Кто-то настойчиво тряс меня за плечо. Я немного приподнял голову, протёр сонные глаза, попытался рассмотреть человека передо мной.
— Отец.
Что ж, ожидаемо...
— Здравствуй, Фёдор, – ответил он мне уставшим голосом. Ха, неужто не спал всё это время?
— Знаете, – я сел на скамейке прямо, – меня не прельщает ваше общество, да и в целом
общество. Так что, будьте добры, не затягивайте разговор на ненужные мне подробности.
— Ладно, – Михаил Достоевский сел рядом со мной. – Скажу прямо. Ты убьёшь меня, если я дам тебе оружие?
Вот так перспектива. Жизнь осточертела, батюшка?
— Нет, – отвечал я, подумав. – Я не буду убивать. Ибо грех – размытое и, одновременно – нет, понятие. Вы совершили грех, обманули свою жену и довели её до самоубийства. Она любила вас больше жизни. Любовь – святое чувство. Но вы пренебрегли этим. И теперь расплачиваетесь за грехи вместе с вашей Марией.
— Да, я... понимаю, – голос отца был каким-то тихим и неуверенным. – Мне так же жаль твою мать и я, уж поверишь ли, тоже чувствую вину за её смерть, – говорил он и продолжил, будто оправдывающе: – Я не хотел, чтобы всё так получилось, но ведь... сердцу не прикажешь.
—
Сердце, – повторил я презрительно. – В любом случае, меня не интересует ваше раскаяние. И я знаю, как следует с вами поступить, – я выдержал недолгую паузу. – Вы будете жить. Это страшнее смерти. Вы погрязнете в грехах ещё больше и, в конце концов, задохнётесь их тяжестью, уходя в иной мир.
— Ты интересный ребёнок, Фёдор... – с грустной усмешкой ответил Достоевский. – Ты, вероятно, не захочешь более жить ни со мной, ни с Марией Ивановной, поэтому ты вправе выбрать новое жильё. Но, хочешь не хочешь, а я его оплачу. Твоих денег не хватит.
— Замечательно, – прохладно бросил я. – У школы есть общежитие. Мне подойдёт.
— Ладно, твой выбор, – пожал плечами отец. – И ещё одно... Скорее всего, мы больше не увидимся, так?
— Совершенно точно.
— Тогда... у меня есть к тебе последняя просьба. Ты отвергнешь её и скажешь, что это чепуха, но напоследок... скажи какие-нибудь три факта о себе. Необязательно что-то толковое. Можно сказать и самое очевидное...
Вот это новости. Три факта, говорите? Самое очевидное? Окей.
— Первый факт: у меня фиолетовые глаза, – начал я. – Второй: мой день рождения одиннадцатого ноября. И третий: я никогда больше не возьму в руки игральных карт.
Почему же я ненавижу карты? Всё просто. Меня в них научил играть Гоголь. Когда-то я был ему благодарен за это, но сейчас... хотелось лишь стереть все эпизоды с
приятным времяпрепровождением вечерами за картами в уютной, но шумной квартирке.
— Спасибо, Фёдор, – ответил отец, поднимаясь со скамейки. – Теперь и разойтись негрустно, – он похлопал меня по плечу. – Будь хорошим человеком, – сказал он и ушёл.
Утреннее небо светилось ясностью. Июльское солнце было тёплым.
„Люди наказываются не за грехи, а наказываются самими грехами. И это самое тяжелое и самое верное наказание.“
©Лев Николаевич Толстой.