Осколки

NC-17
В процессе
123
1
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 114 страниц, 53 390 слов, 15 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
123 Нравится 36 Отзывы 28 В сборник

Глава 3. Часть 2. Быть милым

Настройки
Примечания:
      Время рассыпалось песком. Я познакомился с паствой. Оказалось, что верхушка этой секты вполне обычные, неверующие люди, которые используют других в свое благо. Я ничем не отличаюсь от них в этом плане. Пара «дружеских» услуг, подарков и я им уже нравился, хотя может просто подобное тянется к подобному? Путь не так важен, как цель. Пост младшего священника — мой. Забавно, да?       Я, у которого мать-блудница, отец-алкоголик. Я, который мужеложец, лишившийся достоинства очень рано, который убивал, воровал на войне даже тогда, когда это было не нужно, так для удовольствия, который грабил и издевался над другими, спрашивал у матерей какого из двух детей убить, который в конечном счёте убил своих родителей голыми руками, который убил своего единственного настоящего друга, который фоткал голых молодых евреев, зная, что скоро их отведут в газовую камеру, который думал убить ребенка, что спас умирающего меня от голода, который оставил своих братьев и сестер после войны, который не в силах понять, что с ними и живы ли они. Который так и не состоялся ни в чем. Я просто есть и это давит. А мир почему-то до тошноты заботлив. Очередная вершина появляется на горизонте.

Я доказательство того, что справедливости — нет, и мир грязен, как на него не посмотреть.

      Несколько недель изучал молитвы, пытался их запомнить и поймать нужный тон в чтении. Получилось. Мне дали новую одежду, работу. Сейчас не исповедую, пока не доверяют так сильно. Просто читаю, иногда готовлю речи на праздники себе и другим. Знаю, что скоро мне все же доверят и исповеди, готовлюсь к этому. Я смогу получить много информации, чтобы продолжить укрепляться здесь и сделать жизнь проще.       Должность уже дает свои плоды. Кшиштыкевичи стали более уважительны со мной. В тарелке прибавилось еды, больше отдыха, больше доверяют мне Вацлава и Агнешку. Излишки еды я отдавал Вацлаву. Сердце сжималось от его стараний во всем, мне хотелось, чтобы мальчишка был хоть немного сыт, если не морально, то физически. Иногда хотелось и самому есть, но начинал думать о том, что ляха скорее всего ел и того меньше, делясь с сестрой. Злит до мурашек, до ощущения колкости на лице. Порой, каюсь, ловил ребенка, заставляя его съесть все при мне. В редкие моменты мысли о том, как за это время я стал зависим от заботы о ком-то раздражали меня. Я боюсь. Боюсь что что-то пойдет не так, как всегда происходит. Внутри меня монст, который жаждет держать все под контролем.       Священнослужители помогли найти рабочую силу, моя часть дома построилась буквально на глазах. В своей комнате помогал Вацлаву с его домашней работой. Это стало чем-то вроде обыденного ритуала. Честно, иногда и сам учился чему-то. Учебная программа стала сложнее с момента моего выпуска. Мне доставляло удовольствие красиво одевать поляка, поправлять его школьную форму, желать удачи утром. Я, кажется, даже братьям не желал удачи. Теперь жалею об этом. Быть вежливым с теми, кто нравится — приятно. Парнишка необыкновенный. Волнуется о семье и помогает ей, при том учится. Он так любит их всех, что описать сложно.       Изредка думал: «Я тоже мог бы быть таким», — но на самом деле знаю, что не смог бы. Меня удивляет и пугает то, что Вацлав, несмотря на все зверства его родни, любит их. Любил ли я своих родителей? Наверное… Нет? Или может очень недолго. Помнится, когда сказал об этом терапевту, то на меня так помотрели… Так грустно? Не люблю это воспоминание, ощущение, что меня жалеют. Меньше всего на свете я хочу чтобы меня жалели. Это значит, что все знают о произошедшем, знают мое положение, знают, что я жалкий, а я не такой. Я выдержал все это, даже если стал тем, кем являюсь сейчас, даже если это сейчас не устраивает меня. Очень боюсь нового, резкого приступа, что я сорвусь и испорчу все то, к чему иду, что снова убью в порыве. Не хочу, чтобы Вацлав знал или видел кровь на руках, что обнимали его. Я не должен допустить это. Только вот не знаю после чего у меня слетает крыша.       Моментами вижу какой Вацлава нервный и зажатый, вопреки всей его добродушности и открытости. Вижу, как он сильно сжимает что-то, когда сидит за партой или держит руки в кулаках, нервно перебирает пальцы, постукивает ногой, покачивается из стороны в сторону. Многие скажут: «То ребяческая черта», — но я вижу лишь напряжённость. Он стесняется своего тела, все шрамы прячет за одеждой, даже в жару. Пытаюсь дать ему то, что сам не получил и не смогу дать своим братьям и сестрам. В целом, кажется, с годами я правда начал смягчаться. Может приступов больше не будет?       Мне нравится гладить этого непоседу по голове, когда он читает что-то вслух, даже если читает не всегда правильно или хорошо, нравится смотреть в его глаза, когда он поднимает их на меня. Я привык, что Вацлав часто ночует у меня теперь. Мне нравится закидывать на него ногу во сне, хотя страшно ненароком придавить, нравится чувствовать, что мне доверяют и знать, что ляха придет, вернется после занятий. Ощущать постоянство. Кажется, будто постоянная тревога и жажда полного контроля уходят или отступают, а я просто смотрю, как он растет.       Бывает ночью просыпаюсь после кошмаров и иду успокаиваться на улицу, а он вскакивает и бежит за мной в одной пижаме. Я, как обычно, вздыхаю, укрывая сонного блондинчика пледом и мы вместе смотрим на небо. Мирное небо. Германия проиграла, я проиграл, но почему-то чувствую себя самым счастливым человеком на свете. Никогда не думал, что счастье достижимо. Вацлав любит срывать «ночные» одуванчики, те что с белыми макушка. Он часто протягивает их мне и говорит с самым серьезным лицом загадать желание.

«Пусть у тебя все будет хорошо»

      Думаю, сдувая лёгкие семена куда-то в ночную даль. Так глупо, но так прекрасно. Малец засыпает у меня на плече и я несу его обратно в постель. Мы проводим с Вацлавом много времени вместе, больше чем он проводит с отцом или со сверстниками, с сестрой. Я не знаю, хорошо ли это. Мне нравится его компания, но я не хочу чтобы он был одинок.       Правда, с тех пор как получил новый статус, ляха стал вести себя немного странно. Нет, критично — ничего не изменилось, но если приглядеться, почувствовать, то будто бы в его действиях стало больше ревности, а бывает резко отстраняется от контакта, который сам же инициировал. Большая часть наших душевных разговоров происходила под вечер. Этот не был исключением. — Знаешь, с тех пор как я стал священником, ты выглядишь более… Взволнованным. Тебе не нравится мое повышение? — честно спрашиваю. — Повышение… Ты богохульничаешь! — юноша дуется, зеленые злые глаза очаровательно блестят в свете уходящего солнца. — Я священник и потому отпускаю себе сей грех. — смеюсь тихо, знаю, что он улыбнется. — Пффф… — секунда молчания сменяется краснотой и попыткой сдержать смех. — Ну так где мой ответ? — потягиваюсь, зевая. — Ну… Я… Мне неприятно об этом говорить. — мнется, отворачиваясь. — Вижу, что тебе стало дискомфортно со мной. Я не хочу чтобы так было, поэтому жажду с тобой поговорить. Нерешаемых проблем мало. — пожимаю плечами. — Я знаю, что ты меня не осудишь, но… Можешь это обещать? Просто для моего успокоения? — думаю, не в силах отказать этим глазам. — Да. В конце концов ты — единственный, кого я по-настоящему уважаю. — Спасибо… Вообшем ты знаешь, что я не люблю исповеди… Я знаю, — пауза, проглатывает слюну, — знаю, что сейчас ты их не проводишь, но вскоре можешь начать и… и мне страшно, что ты будешь делать как они, а я не знаю как буду реагировать, потому что ты мне близок, но что если это все изменится, если мне сделают неприятно? — Я не понимаю. Да, я ни разу не исповедовал, но разве это что-то ужасное? Типо люди говорят всякое, а я киваю и говорю, что они прощены. — Ты правда только так представляешь это? — Вацлав смотрел на меня тревожно и разочарованно. — А как можно иначе? — Ну знаешь… Святые отцы ну… Они делают вещи, которые мне не нравятся. Хотя многие так делают и иногда приходится просто… Смириться? — теперь тревожно мне. Кладу руку на плечо сжавшегося ребенка. Где-то внутри меня просыпаетс детский страх того, что делает властный взрослый с ребнком наедине, то что сделали со мной. — Вацлав. Что они делали? — боюсь, что звучу слишком серьезно или угрожающе, но я должен знать. — Ничего! Ничего такого… Просто всегда сажают к себе на колени, гладят по голове или ногам. Их прикосновения… — он кривится. — Противно. Мне ведь не должно быть противно от прикосновений святого отца, но это абсолютно ужасно! Мне всегда напряжно на исповеди и все эти странные просьбы и вопросы! — Что за просьбы? — Рассказать как моешься в бане или мысли перед сном. Очень много всего, что касается тела. Странно, неприятно. Я не доверяю им. Они могут высечь меня если захотят. Как можно доверять тем, кто тебя бьёт и наказывает? — вопрос риторический. Никак нельзя. — Эй, но я же не такой, ты меня знаешь! Сможешь приходить ко мне! Мы просто постоим вместе, может выпьем чаю, а потом пойдешь домой. Твои родители мне доверяют. — Я знаю. Думаю что знаю, но понимаешь… Как бы сказать? Со временем привыкаешь к такому… — Вацлав поднял взгляд на меня. — Я… Больше всего боюсь другого. Боюсь, что ты так будешь делать не со мной. — Щеки пшека краснеют, его трясет. — Всмысле? Я не собираюсь делать так ни с кем! В моем понимании это неприемлемо. — поляк хотел сказать что-то ещё, но заслушался и промолчал. — Тогда я бы хотел… Хотел тебе исповедаться по-настоящему. Прямо сейчас. Хотел бы исповедоваться только у тебя в будущем. Всегда у тебя. — самый милый и искренний комплимент, который я мог бы услышать. — А мог бы я… Мог бы исповедаться тут? Мне не нравятся комнаты для исповеди. Там тяжело. — Давай, я выслушаю. — Я, — голос дрогнул, — лицемер и убийца.

***

      Мне было восемь лет, когда началась война. Мы жили не тут, не в этой общине, но там где ее последователи тоже были. Тогда мама была не так сильно религиозна. Думаю, что война сильно ее поменяла, особенно смерть папиного брата. Немцы захватили нас очень быстро.             Помню, в тот день не пошел в школу и даже обрадовался. Жалею до сих пор об этой глупой радости, но я правда не понимал серьезности происходящего. Однако все быстро встало на места. Дома стало очень мало еды, меньше чем было. Пришлось совсем бросить школу и думать как помочь маме и сестре. Стал подрабатывать, раскидывая газеты, потом был мойщиком в одной из забегаловок. Знаю, что взяли лишь потому, что детям можно платить меньше, но то был хоть какой-то вклад в семью. Так продолжалось пока я не приглянулся одному из немцев.       Это был старый толстый мужчина. Я напоминал ему погибшего сына. Вилфрид. Он ненавидел, когда его называли Вилфритом. Казалось бы, одна буква, но этот усатый дядка говорил что-то про важность значения имен. Ему нравилось сюсюкаться со мной. Он частенько мог посадить меня за стол с собой, дать еду, которая позже оказывалась на семейном столе. Уносил все что мог, забывая про собственные нужды. Мне очень повезло с внешностью, правда? Я должен быть ей благодарен. Она спасла меня, мою семью, она кормила меня, но… я ее ненавижу. Позже вернусь к этому, просто… Не сдержался…       В один момент Вилфрид просто забрал меня к ним в часть, устроил помощником повора, сказал, что я полукровка, что мой отец был немцем. Он соврал, а может уже считал себя мои отцом, учитывая, как часто мы виделись. Мне отдавали остатки еды, кои я с удовольствием брал. Часто солдаты тискали меня, а я изображал ласку и невинность. Наверное, они думали, что мне лет пять, так я себя вел, да и ростом удался, ха… Часто сидел у других на коленях. Правда тогда было не так страшно, как когда я сижу на исповеди. А ведь те люди убивали таких как я прямо на улицах иногда… Просто… я знал или думал… Думал, что меня не тронут. Сам изучал немецкий тихо. Все рассказывал маме, та отцу, отец повстанцам. Но в большей степени мне нужен был язык не для слежки. Особенно внимательно слушал, когда солдаты говорили о своих детях и старался повторять повадки тех, чтобы оставаться милым, быть в безопасности.       Знаешь, быть милым — способ выживания, когда ты слабак. Наверное, самый социально одобряемый способ. Отвратительный способ из-за которого ты медленно пересатешь существовать. Это не значит, что я бы грубил всем если бы мог… Просто так часто был другими, так часто повторял за детьми, которых никогда не видел, что не нашел времени на «свои» привычки. Все время приходилось играть «их». Порой совсем не понимаю, где я делаю что-то потому, что сам так решил, а где потому, что так сделали бы какие-то другие дети кого-то. Возможно ты скажешь что дело тут не в милости, а в удобности для других, однако не разделяю этих понятий. Людям кажутся милыми те, кто им угождает. Когда ты слабый, то угождать сильным, опасным — выход. В угождать входит и терпеть. Терпеть когда тебя трогают, терпеть когда ты — воспоминание о сыне, милая кукла, не человек, не что-то живое. Бог терпел и нам велел так, да? Однако из-за того, что большую роль в этом сыграла моя внешность кажется, что несмотря на все усилия, я не заслужил ничего, что мои успехи лишь из-за этого лица, этих волос…       В войну до смерти боялся потерять внешность. «Перерости» ее, ведь взрослые любят только маленьких детей, а не подростков. Поэтому я часто не ел сознательно, боялся вырасти. Другие, знакомые дети, мои одноклассники ненавидели меня. Ненавидели за то, что мне повезло, считали предателем… А я никогда им не был! Никогда! Просто хотел чтобы мама, папа и сестра были в порядке!       Говорил, что сидеть на коленях у военных не страшно, но честно… Я не имел ввиду всех. Среди солдат были и те, которых я называл «странными». Прикосновения от них пугали, они были грубыми, нервными. больше всего боялся оставаться с такими на едине и переводя все в шутку прилипал к ногам тех, кому верил больше, в надежде на защиту, притворяясь еще более глупым, чем был на самом деле. А внутри страх, животный. Сердце, бьющее по барабанным перепонкам. Страшно, когда с тобой сюсюкается, видя в тебе сына, тот, кто застрелил брата твоего отца.       Он был одним из партизан. Тот выстрел… Прямо на моих глазах, я не мог ничего сделать. Просто стоял и смотрел, как смерть настигла его. Именно я перевдавал информацию партизанам, поэтому и ответственность тоже… Тоже на мне. Вот большие сильные дяди дают тебе шоколад, а вот труп твоего родственника. Меня трясло от мыслей о потери провале.       «Если к тому моменту как это случиться немцы ещё будут здесь или вообще победят? Если человеку, что гладит меня по голове, то надоест, и солдат наставит на меня пистолет, то что буду делать? Если поймет, что передаю информацию партизанам? Что случится? Кто принесет домой еду?» — меня регулярно обсыпало от нервов и лечился какой-то мазью из лазарета.       Самое стыдное, неприемлимое и уничтожающее то, что я успел к ним привязаться. Осуждай если хочешь, но когда находишься с кем-то очень долго, то привязываешься. Они искренне были милы со мной, даже если приходилось прилагать к этому усилия, даже если лишь из-за того, что я похож на их детей. В конце-концов это я их обманывал, а они были честны со мной. Кто-то даже подарил мне одеяло на новый год. А я… знаешь, чем я им отплатил? Отплатил повару, который защищал меня от «странных» солдат? Я убил их. Убил почти всех. Воспользовался доверием, предал. — впервые голос юноши дрогнул. Блондин поджал к себе колени и нервно стал раскачиваться. — Я не хотел, я… Мне так жаль, так жаль, почему не было другого выхода? А может был? Я… Я отвратителен!       Тогда уже было очевидно, что немцы проигрывают, они отступали и выжигали все, чтобы русским ничего не досталось. Они хотели убить нас, убить мою семью! Они убили дядю! Они хотели собрать всех и сжечь в большом доме. Там могли оказаться и мама, и сестра… я тоже мог! Мы бы все оказались там если бы я не сделал это!       Партизаны дали яд. Я должен был подмешать его в еду. Долго ждал пока отвернется повар. Дождался. В тот день на обед был гуляш. Быстро высыпал весь пакет, который мне дали, в соус. А затем… Затем хотел сбежать. Как можно скорее, как можно дальше. Помню, многим сначала просто стало плохо и кто-то просился в туалет. Повар даже впервые засомневался во мне и заставил тоже съесть мясо. Я был готов умереть, но выблевал все, отделавшись отравлением позже, меня парализовало на несколько суток. Едва мог глотать воду. Да и съел мало, в отличии от солдат, а почувствовал много чего. Мне больно осознавать, что я заставил их умирать в муках. Повар тоже ел… Все ели. Я сбежал так быстро как смог. Видел как кривились их лица, когда уходил, слышал как они говорят о легком ощущении недомогания. Солдаты люди терпиливые и далеко не все пошли к лекарю. Не знаю сколько прошло. Час или два, может три, но скоро те, кого приказано называть «врагами» умерли. Наши ворвались в часть и избавились от всех, а я… Я лежал дома в это время и думал, что умру. Мама и сетра не знали ничего про яд.Может я должен был умереть с ними? Мне часто кажется, что я выживаю там, где не должен. Выжил при рождении, выжил тогда и… — Юноша посмотрел на немца, замолчал, глаза в пол. — И сейчас просто живу. Умирать страшно, но кажется будто я всех обманываю. Всех и всегда. Я все еще виню себя за смерть дяди. Может если бы я не сказал информацию которую знаю, то его бы не убили, может мне всегда стоило бы молчать? А папа… Отец. Отец очень сильно изменился после войны. Иногда кажется, что он забыл очень многое, что стал более грубым и, что он тоже винит меня в произошедшем. Я убийца, лицемер и лжец, обещанный дьяволу при рождении. Наверное, уже ни что не смоет с меня всю эту грязь, и то, что чувствую вполне себе заслуженно. Не знаю должен ли раскаиваться за убийство тех солдат, но раскаиваюсь. Иногда снится, что я снова там, со мной сюсюкаются, гладят по голове, учат открывать пиво, чистить оружие, шить и готовить, а потом вспышка — все мертвы. Лежу на полу, корчась от яда, а надо мной стоит уже мертвый Вилфрид. Где-то раздается хлопок и я вижу рядом с собой человека, что точь-в-точь копия моего отца. Это дядя. Все вокруг такое темно-зеленое, мне темно, хотя я всех отчетливо вижу. Просто ощущаю темноту, понимаешь?       А если я захочу забыть, то взглянув в зеркало или в отражение воды, снова все вспоминаю. Мне стыдно смотреть отцу в глаза. Сразу после произошедшего мы переехали, бежали, кинув городскую жизнь. Боялись, что меня или отца найдут спрятавшиеся немцы. В день перед побегом меня схватили теперь уже бывшие одноклассники. Они все знали, но все равно считали предателем, злились, может завидовали. Их было четверо. Скрутили меня, а я только недавно отшел от яда и едва что-то мямлил, не ел ничего. Сил не было. В руке одного мелькнул металлический осколок, заточенный. Они готовились. Меня побили, я едва прикрывался и почти не сопротивлялся. В конце концов мальчишки порвали мою рубашку, за что меня потом еще наказала мама. Они долго думали где-бы поставить «клеймо». Ты же видел? Я заметил, как твои глаза остановились на моей руке. Изначально ребята хотели нарисовать свастику на моей щеке или животе, но потом выбрали руку. Было больно, может они бы и продолжили, сделали еще надписей, если бы не сестра. Она нравилась одному из них еще когда мы только пошли в первый класс. Сейчас она тоже была предателем в его глазах, но он уважал ее и потому отступил нас. Мне стыдно, что ей пришлось увидеть меня таким. Не знаю что чувствую к этой свастике. Она напоминание и позор одновременно. Филфрид тоже умер, но я его не отравил, он умер за неделю до того как все произошло. Насколько омерзительно то, что я был счастлив от этого? От того, что мне не пришлось его травить?       Поэтому я ненавижу когда хвалят мою внешность, она проклята! Ненавижу, когда меня трогают, словно опять просто кукла, не живой, а напоминание о ком-то другом. Здесь меня тоже недолюбливают из-за моего цвета волос и этой «красоты». Они называют меня тем, кем я не являюсь и иногда в школе учителя смотрят на меня с презрением, будто я и вправду немец. Но даже если бы и был немцем, то разве заслуживал бы такого? Я прячусь в туалетах, чтобы переодеться на физру из-за страха, что этот шрам увидят. А как мне стыдно преде семьей за него… Мама даже прижигала его, но кожа там только чуть побледнела. Наверное, все это — расплата за то, что отделался легче других в войну. Иногда мне правда хотелось рассказть обо всем священникам, но мне же потом будет хуже.       Однажды моя испуганная сестра прибежала ко мне и показала окровавленные трусы. Она думала, что умирает. Мы оба так думали и не знали что происходит. Мамы не было дома, духовный наставник послал ее заботиться о своей бабушке в другое село. Папа тоже был далеко, он только недавно отправился на большой рынок, чтобы купить животных нам на эту ферму. Я побежал к священнику, умоляя спасти сестру. Он помог, дал ей тряпки и отвар какой-то сказал приготовить, а потом долго-долго и громко кричал на нас. Оказывается все женщины один раз в месяц теряют кровь из-за греха Евы, страдают из-за нее, ты знал? Наставник злился, говорил что никто о таком не должен знать, что это позор. Нас наказали изоляцией. Было запрещено говорить хоть с кем-то и выходить на улицу в течение 2-х месяцев. А на Агнешку еще наложили позже венец безбрачия. Это значит, что никто не возьмет ее в жены, кроме, возможно, священников, что она никогда не станет женщиной.       Я думал, что сойду с ума. Иногда кажется, что немцы были даже добрее общины… Только не говори никому, что я такое тебе сказал, пожалуйста! — Пауза, молчание. Винзенз не перебивал, просто слушал, видел, как дрожат губы ребенка. — Я почти сошел с ума. Два месяца в комнате без разговором, еда только под дверь, никаких книг кроме молитвенника. Ничего. А я все еще не понимаю почему виноват. Потом еще наказали и маму, что она не объяснила сестре этого, а она отыгралась на нас позже… Мне всегда боязно стоять перед ней на коленях, боязно когда она спрашивает: «Как думаешь сколько ударов ты заслужил?». Я люблю ее и боюсь, так же и с папой. Кажется, что даже если я очень постараюсь и расшибусь в лепешку, то все равно где-то ошибусь, наврежу им и меня отвергнут. Я думаю что… Я закончил. — Голос дрогнул, улыбка уже давно слетела с лица, но он не позволял себе слез. Только трясся заметно, резко вздрагивал.

***

      Винзенз оцепенел. Много сложной информации, много своих эмоций бурлили внутри. Что ответить? В горле будто застрял игольчатый металлический шар. Обнять? Вацлав не любит прикосновения. Утешить словами? А что сказать? Сейчас он получил то место, которое напоминает юноше о боли и страхе. Райнхард не желал такого, он хотел восьпользоваться властью во благо для них. — Я… Могу к тебе прикоснуться? — Вацлав улыбнулся такому вопросу. — Знаешь, ты первый, кто спрашивает у меня разрешения. Все всегда просто делали это. Можешь. Я даже хочу этого. — короткий миг. Мужчина, как зверь, набросился на юношу, прижимая к себе в объятьях. Холодные руки застряли где-то на уровне чужой талии. Ночной воздух был душным в предверьи дождя. Сама погода готовилась оплакивать судьбу юноши. — Ты не поверишь мне, наверное, но ты не виноват в том, что было. Все что ты чувствовал это просто ты. Ни хороший и не плохой. Ты это ты. И то что привязался к ним, и то что случилось с дядей или сестрой. Твоей вины правда нет, ведь мы все живем один раз и не знаем поступаем ли правильно, а иногда мы поступаем и неправильно, но ради других! Жизнь она… Сложная. Мне жаль, что ты столкнулся с таким выбором, да еще и так рано. Ты очень сильный, знаешь? — Винзенз ослабил хватку и приподнял подбородок ляхи указательным пальцем, чтобы посмотреть в его глаза. Сухие и печальные. Райнхард знал это чувство, отвратительное чувство, когда хочешь заплакать, но сдерживаешься так долго, что не можешь уже плакать даже тогда, когда разрешаешь себе сию роскошь. — Посмотри на меня. Ты сильный, ты выжил, ты справился со всем, что произошло, защитил семью, ты любишь их. Ты молодец, я горжусь тобой. Я бы… Наверное так не смог. — Рука опустилась на голову Вацлава, медленно поглаживая растрепанные, грязные волосы, а мальчишка блаженно уперся головой в грудь немца. — Ты мне ближе чем папа или сестра, хотя я знаю тебя меньше чем их. Я плохой? — Нет, не плохой. Знаешь, ты тоже мне ближе многих, очень многих — Ближе родителей? — Ну, в моем случае быть мне ближе родителей не сложно, хех… Я бы сказал, что ты стал мне ближе чем… Чем мой первый друг.       Думаю, если бы не дождь, то в тот вечер мы бы не легли спать. На самом деле уже давно начал ненавидеть родителей Ваци и этих религиозных ребят. На сборах, через неделю, получил право исповедовать несколько семей и выбрал Кшиштыкевичей. Во многом «коллеги» выбирали семьи по девочка. Кто кому нравился — ту семью и брали в оборот. Я тоже выбрал второй семьей кого-то с девочкой, чтобы не привлекать лишних глаз. Агнешка уже была старой по меркам людей вокруг меня, поэтому не могла быть прикрытием. Я не осмеливался спрашивать у пастырей делают ли они больше, чем рассказывал Вацлав. Чувствую себя среди них отвратительно. Мне правда здесь не место, но так я смогу сделать жизнь Ваци легче и получить власть. А затем… Затем я их изничтожу.       Ещё нас оповестили, что в следующем году русские будут собирать с нас часть урожая, теперь Польша входит в их состав. Впрочем, то более не моя забота. Теперь я — милый святоша. Ближайшие цели — обзавестись хорошими знакомствами и укрепиться на своем месте. В высшую касту не мечу. Главари — одна семья, попасть туда можно только через постель, но у основателя нет ни дочек, ни внучек, а у меня нет интереса к женщинам.
123 Нравится 36 Отзывы 28 В сборник
Отзывы (2)