I still can’t believe it That when I open my eyes you aren’t next to me Even if those memories make it hard on me It’s in my head again Even if I clear out all those memories Got7 — 1:31AM
Джебом сначала часто вспоминает тот день, размышляет, проигрывает все разговоры заново, разбирает каждую фразу, каждое слово, жест, вздох, касание. Ищет причину в том дне, а не в обстоятельствах или череде предшествующих событий, потому что в их с Джексоном «До» было всё хорошо, а в «После» — нет. После этого самого «После» у них уже нет больше ничего. Джексон исчезает, оставив после себя лишь нагромождение воспоминаний и зубную щетку в ванной, которую долго никто не выбрасывает, словно надеясь, что она вот-вот может вновь понадобиться. Со временем бесконечно прокручиваемый фильм в голове становится набором отдельных постепенно выцветающих кадров: суетное утро, мокрые волосы, чёрная полоса на обоях от скейта, неслучившийся поцелуй, качели, тот взгляд Джексона, что не сразу, но всё же переводится в ранг «Обида», их скомканное неловкое прощание под дождём. Сообщение, вспышка злости, звонок. Сожаление. Пустота. Джинён не говорит ему ничего, когда Джексон выходит из всех общих чатов и перестаёт отвечать на звонки, но Джебом не настолько толстокожий, чтобы не чувствовать его безмолвные укор и неодобрение. Они атакуют затылок каждый раз, когда Джебом поворачивается к нему спиной. Джинён не говорит ничего, но он достаточно сообразительный, чтобы догадаться: Джебом с Джексоном расстались. Расстались плохо. Наверняка из-за Джебома. Через две недели, под самый Чусок, когда Джебом собирает вещи для поездки домой, снующий по квартире Джинён вскользь бросает, что Джексон, должно быть, опять застрянет в Сеуле на все выходные один. Джебом скручивает упругим роллом пижаму, а внутри у него в очередной раз всё скручивает от сожаления об упущенном моменте: не промедли он тогда, они, возможно, могли бы провести эти праздники вместе, но теперь это никогда не случится. Так же, как никогда больше они не сходят в скейт-парк и за клубничным мороженым, как никогда не посмотрят закат вместе с балкона, не будут больше никогда спешно целоваться на лестничном пролёте между этажами. Он молчаливо плачет прямо там, посреди гостиной, его крупные слёзы тихо падают в сумку поверх чёрной тетради, на обороте обложки которой нарисовано кривое сердечко, а сердце в груди сжимается. Все эти «Никогда» запоздало наваливаются бетонной плитой и раздавливают, погребённый под ними Джебом задыхается, слепо вцепившись в ручку сумки, ища у неё защиты и спасения. Растерянный Джинён нянчит его как ребёнка, неловко гладит по спине, уткнувшись ему в макушку, он снова ничего не говорит, но из его взгляда в тот день пропадает осуждение. Пытаться дозвониться Джексону он тоже перестаёт. Джебом заполняет образовавшуюся пустоту книгами и танцами до изнеможения, пишет подробные дневники и снова читает всё подряд, ища ответы на свои вопросы. Все его любимые места теперь приносят лишь фантомные боли и тревогу, а не успокоение, он меняет привычные маршруты, пытаясь найти новые для себя дороги, но иногда всё равно спотыкается о те же самые камни (Сеул оказывается слишком маленьким городом для двоих) и после долго зализывает открывшиеся заново раны. В какой-то момент, когда в парке у реки уже начинает набирать цвет вишня, Джебому начинает казаться, что чувства притупились, что у него проходит. Но потом оказывается, что ничего у него не проходит.***
Всю дорогу Джебом только и думает о том, что это — ошибка. Огромнейшая ошибка, которая будет стоить ему последних нервных клеток. В метро не протолкнуться: весь Сеул, не успевший разъехаться к началу праздников, рванул к своим семьям в последний день перед самым Чусоком, и теперь пытается размазать Джебома по вагону. Джебома и пыхтящего ему в самое ухо обалдевшего от такой давки Джексона. До сих пор невозможно поверить, что в последний момент, уже практически на пороге квартиры, Джебом, набравшись то ли смелости, то ли глупости, зовёт недавно проснувшегося Джексона с собой. Зовёт просто потому, что устал каждую осень прокручивать в голове этот отменившийся сценарий его жизни. Он уверен, что Джексон откажется, но тот вдруг соглашается и убегает паковать вещи. Вывалившись спустя тридцать две минуты на нужной станции, Джебом чувствует себя как никогда подавленным и опустошённым, угрюмо вытирающий свои оттоптанные кем-то (а может и самим Джебомом) кроссовки Джексон тоже выглядит так, словно за прошедшие полчаса из него выдавили весь его оптимизм. Он, наверное, уже и не рад, что не остался в тишине и одиночестве отсыпаться дома. Они пропускают один автобус просто потому, что в него уже не влезть, а когда в первых рядах пробираются в следующий, тот встаёт в длинную пробку. Пробка, конечно, не неожиданность и не его рук дело, но Джебом всё равно чувствует себя за неё виноватым перед сидящим у окна сонным и вспотевшим Джексоном. С опозданием приходит здравая мысль, что от метро можно было доехать с отцом на машине: от торчания в пробке это бы их не избавило, но исключило необходимость расчищать себе путь к выходу. — Извини, — говорит он всё же, когда они бредут с остановки в сторону уже показавшегося в конце улицы нужного дома за высоким новым забором. Мимо пробегает чья-то собака, за нею тянется оборванный поводок, беспрестанно вертящий головой Джексон провожает её беспомощным взглядом. — Не стоило тебя сюда тащить. — Брось, — Джексон поправляет солнечные очки на носу и широко улыбается. — Это же такой классный экспириенс! Столько лет тут живу, а в корейской деревне никогда не был. Джебом пропускает корейскую деревню мимо ушей (ну какая деревня в пятнадцати минутах от метро) и за локоть утягивает всё крутящегося волчком Джексона с дороги, давая место для манёвра гружёному туго набитыми мешками с капустой кряхтящему пикапу. Из кабины пикапа орёт хит двадцатилетней давности, вдалеке лает старая брехливая соседская псина, порвавшая однажды отцовские штаны, пахнет влажной землёй и поздними травами. Внутри ослабевает туго затянутый узел, и Джебом вдыхает полной грудью. Дома ему всегда дышится легче. Небольшой дом с яркой оранжевой крышей (её перестелили как раз перед праздниками) встречает уютной тишиной, запахами дерева и чего-то сладкого с кухни. Так пахнут все детские воспоминания Джебома. В прихожей предусмотрительно выставлены две пары тапок: одни старые, с нарисованным Бартом Симпсоном сверху, другие — гостевые, в них переобувается озирающийся Джексон. Из-за угла на звук хлопнувшей входной двери выбегает Нора, она останавливается у накрытого пёстрым пледом дивана и дальше не идёт, только пушит хвост тревожно да прижимает уши. — Ма принцесс! — Джексон спускает с плеча сумку и бросается вперёд, едва не переворачиваясь через ступеньку. — Какая ты уже большая, а ну-ка, иди к папочке! — Сам ты принцесса… — Бурчит Джебом, глядя за тем, как Нора в ужасе пятится от «Папочки» и уносится от него вверх по лестнице, и кричит уже громче: — Мам, пап, мы дома! Где-то наверху скрипит дверь, мама спускается со второго этажа, ступает легко, будто и не касается вовсе всегда скрипящих немного ступенек. В руках у неё пустая корзина для белья, её она небрежно опускает на кресло, а сама, оправив складки простого голубого платья, подходит к шагнувшему к ней Джебому и тепло обнимает. Она ниже его на голову, хрупкая, но в её объятиях Джебом чувствует себя так, как только может чувствовать себя ребёнок в объятиях матери: под защитой, в полной безопасности. Он уже и не помнит, когда в последний раз они вот так просто обнимались, никуда не торопясь, считая удары сердца друг друга. — Какой же ты худющий, — говорит она, невесомо проведя ладонью ему по щеке, а потом убирает слишком длинную чёлку со лба и смеётся тихонько, — и рыжий. Цвет тебе к лицу. Джебом прислоняется своим лбом к её, стоит так всего миг, прикрыв глаза, и после отпускает её к застывшему рядом Джексону. Тому тоже достаются и объятия, и сетования на худобу, и комплимент новой причёске. Джексон непривычно притихший, чуть неловкий, когда пытается сообразить, как лучше обнять в ответ, его обычно уверенная речь сбивается, и он просто мямлит что-то вроде «Я всё ещё слишком толстый» и «Спасибо, что пригласили». Мама гладит его по белобрысому затылку так, как всегда делает это Джебому, и что-то шепчет ему на ухо — совсем тихо, не разобрать, — а Джексон ей кивает и обнимает увереннее, губ его касается благодарная улыбка. От этой картины внутренности делают кульбит, горло перехватывает. Хочется тоже обнять Джексона, ткнуться ему носом в затылок и сказать, что он вовсе не один, что здесь у него тоже есть семья, которая его всегда ждёт. Которая его любит. Но Джебом только глубоко вдыхает носом, подхватывает сумки и спешно шаркает тапками туда, куда прошмыгнула перепуганная шумными гостями Нора. Три последних ступеньки визжат под его ногами так же, как и в детстве, и Джебом нарочно наступает на них посильнее. Отец который год грозится обновить лестницу, чтобы не скрипела, но руки пока никак не доходят, да и в его, Джебома, отстутсвие редко кто поднимается на его мансарду. Дверь в комнату немного приоткрыта, должно быть мама не закрыла за собой, и Джебом осторожно толкает её плечом. Внутри всё залито солнечным светом из распахнутого настежь окна, от ветерка с улицы дрожат салатовые занавески, пахнет свежестью и чистым постельным бельём, аккуратно сложенным на заправленной кровати. Постельного белья два комплекта. На полу — скрученный матрас, на котором уже вальяжно растянулась Нора. Джебом скидывает их с Джексоном сумки на кровать и в каком-то странном трансе обходит комнату по кругу. Полупустые книжные полки, виниловые пластинки и нерабочие плёночные камеры, заставленный коробками со старыми подарками от фанатов письменный стол, шкаф, под завязку забитый вещами, которые Джебому уже никогда не понадобятся, на покатых стенах — так и не снятые плакаты с любимыми музыкальными группами, эдакий привет из навсегда ушедшего детства. После второго дебюта Джебом никогда тут больше не ночует, и всё здесь так и остаётся, как и в его последний приезд. Он перебирает на полках томики манги и стопки комиксов, запихивает в стоящие на столе коробки ненужные школьные рабочие тетради, какие-то непонятные открытки и потрёпанные журналы, чтобы потом вынести всё разом и сжечь вечером во дворе. Давно нужно было это сделать. Потом пролистывает бегло давно прочитанные книги (из одной выпадает трогательная записка от девочки, которой он нравился в пятом классе) и откладывает на кровать те, что планирует забрать с собой, чтобы перечитать. За ровным рядком книг у самой стенки шкафа прячется чёрная пухлая тетрадь с нарисованным кривым сердечком на обратной стороне обложки. Джебом оставляет её здесь три года назад вместе со всеми своими воспоминаниями в надежде, что они останутся тут и не поедут с ним обратно в Сеул. Но они до сих пор с ним, ездят по всему свету, делают больно и, наверное, будут делать больно всегда. Джебом залезает на стол и, сам не зная зачем, торопливо читает все записи подряд с самой первой, постоянно прислушивается к шуму внизу, опасаясь пропустить момент, когда скрипнут ведущие сюда ступеньки. Внутри тетради заперта целая жизнь, которая никогда больше не случится; никогда ему не будет больше восемнадцать, и никогда он больше не будет влюблён впервые, никогда не будет так неопытен и неловок, взволнован, смущён. К концу дневника в горле стоит ком, и руки немного подрагивают. Весь последний заполненный разворот испещрён мелким, почти нечитаемым текстом, а поверх чёрным маркером крупно и яростно выведено «Я БОЛЬШЕ НЕ ХОЧУ ПИСАТЬ О ТЕБЕ». И тогдашний Джебом и правда больше ничего не пишет, дальше в этой тетради ни строчки. Даты нет, но он и так помнит, что это было 1 октября 2012 года. Он всё равно пропускает, когда Джексон поднимается на мансарду и открывает дверь. Тот будто появляется из ниоткуда на пороге и сразу же заполняет собою всё пространство, касается каждого угла, как утреннее солнце. Джебом глупо паникует, не зная куда спрятать тетрадь, и в итоге запихивает её поглубже в коробку. Разглядывающий стены Джексон вроде не замечает — или просто делает вид, что не замечает — этой его возни, а только восторженно вздыхает, обнаружив старую фигурку Базз Лайтера в упаковке. — Твой отец вернулся из магазина, — говорит Джексон, обернувшись. Выглядит он отчего-то немного обиженным. — У него там куча всего в машине, но мне помочь не разрешили. — Ты же гость, конечно не разрешили, — Джебом сползает со стола и спешно складывает вытащенные книги обратно на полку. — Я освободил немного места под вещи, ванная — дверь напротив. Спускайся, как переоденешься. У мамы были грандиозные планы кормить тебя максимально органической едой все выходные.***
Когда все авоськи разобраны, когда все бочонки с молодой кимчи перетасканы, когда весь мамин йогурт съеден, когда парочка бутылок соджу выпита, когда все самые дурацкие отцовские шутки рассказаны, когда все детские секреты беспардонно выданы, когда все секреты нынешние выданы тоже, Джебом всё-таки спускает одну за другой коробки с мансарды к сложенному у веранды очагу и не с первой попытки разжигает огонь. Садится на деревянный настил и смотрит долго на танцующие языки пламени, слушает трескучую мелодию огня, опершись подбородком о колени, вдыхает горьковатый запах костра. На чернильном небе низко висит почти полная луна в окружении ярких крупных звёзд, какие бывают только осенью. Джебом старается вспомнить названия созвездий, но всё стёрлось из памяти, как стёрлось почти оттуда лицо деда, что пытался учить его в детстве звёздной карте. Это одновременно и тревожит, и успокаивает: пройдёт время, и терзающие его сейчас воспоминания и мысли так же растворятся, оставив после себя лишь светлую грусть. Боль утихнет рано или поздно, как затихает всегда даже самая неистовая буря. Когда в бок ему тычется Нора, Джебом даже подпрыгивает на месте от неожиданности. Совсем выпал из реальности. Устроившись так, чтобы она могла свернуться тёплым клубком у него на коленях, он осторожно гладит её меж ушей, в ответ на ласку внутри неё запускается мурчащий моторчик. В очередной раз Джебом был милостиво прощён за долгое отсутствие. — Тебе нельзя на улицу, — тихо говорит Джебом блаженно прищурившейся Норе, — мама опять будет ругаться, что ты портишь её идеальные грядки. Кто тебя выпустил? — Моя вина, — отзывается хрипло откуда-то из-за спины Джексон, он подходит ближе и присаживается на корточки, — упустил, когда выходил. Давай отнесу её в дом. — Оставь, — произносит Джебом и, вытащив из коробки стопку тетрадок, беспощадно кидает их в поутихшее немного пламя. — Я прослежу, чтобы она не спустилась с веранды в огород. Джексон кивает и, помедлив, плюхается с Джебомом рядом. Тоже завороженно разглядывает летящие вверх искры, молчит и почти не шевелится, только изредка лениво отгоняет от себя сонную осеннюю муху. Очень спокойный, умиротворённый. Джебом раньше думал, что Джексон — словно бурлящий поток, которому невозможно оставаться неподвижным, что ему всегда нужно бежать вперёд, снося всё на своём пути. Но потом оказалось, что иногда он всё же затихает, превращаясь из бурной реки в тихую заводь. Порывшись в коробке, Джексон вытаскивает на свет несколько старых писем от фанатов и, слеповато сощурившись, внимательно их просматривает. Очень невежливо, если так подумать. Но письма эти давно прочитаны, и Джебом точно знает: в них нет ничего такого, что стоило бы прятать. Обычные глупости, которые сейчас и самому Джексону наверняка пишут по сотне в день. Он читает всё, что нашёл, фыркает иногда смешливо, а потом, отправив письма следом за тетрадками и кипой потрёпанных журналов, произносит вдруг озадаченно: — А ведь никто не знает тебя настоящего. — Каждый пытается создать себе какой-то образ, разве нет? Такой, что будет нравиться всем вокруг, — отзывается Джебом и, чуть поморщившись, разминает противно ноющую поясницу. — Проблема в том: нравится ли нам тот образ, что мы слепили. Джексон снова замолкает надолго, подкладывает в жадный огонь имеющие когда-то давно значение вещи, пока не вытаскивает ту самую тетрадь, что Джебом запихнул в смятении в коробку. Он, слава Богу, не раскрывает её, просто взвешивает на ладони, крутит задумчиво, трёт пальцем по укреплённым металлическими пластинами уголкам. Может вспоминает, как купил её, как подписал, как подарил. А может не вспоминает ничего. По лицу его совсем непонятно. — Почему ты хочешь её сжечь? — Она закончилась, — почти честно отвечает Джебом и аккуратно, но настойчиво забирает тетрадь. — Нет смысла её хранить. — Разве смысл дневника не в том, чтобы перечитать его потом? Вспомнить минувшие деньки во всех подробностях… Тетрадь беспощадно отправляется в огонь, вздымая сноп искр, корчится там в агонии, пищит, раздираемая жарким пламенем. Джексон дёргается немного вперёд, будто хочет броситься в пламя следом, но остаётся на месте, беспомощно глядит на её муки, и кажется, что мучается вместе с нею. — Есть моменты, — глухо говорит Джебом, опустив взгляд на свои руки, — которые я не хотел бы помнить. Пружинит деревянный настил веранды. Это Джексон тяжело поднимается на ноги. — Даже если воспоминания обратятся в пепел, история всё равно не исчезнет. И уходит.