век-волкодав // 1938, 1917-1918
16 августа 2022 г., 15:10
Примечания:
я ведь уже говорила, что пишу только по вдохновению, да? спасибо госпоже миори за то, что своим последним артом она затронула что-то внутри меня и заставила побежать записывать это
вы не представляете, каких усилий мне стоило остановить себя и не использовать «мы живём, под собою не чуя страны» вместо «за гремучую доблесть грядущих веков». сейчас смотрю и думаю, что, возможно, в какой-то степени она подошла бы больше, но менять не буду
как и всегда, пб открыта. если тут вдруг есть кто-то, кто сможет стать бетой этой работы, то напишите мне, пожалуйста. буду на руках носить, пхпх
апд: из-за лагов фикбука у меня не выходит поставить строки стихотворения на правую сторону страницы (при попытке сделать это в ту же сторону съезжает вся часть), так что пусть пока повисит так
За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья, и чести своей.
Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей,
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей.
Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе,
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе,
Уведи меня в ночь, где течет Енисей
И сосна до звезды достает,
Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьет.
Саша недавно сделала удивительное открытие – у неё в последнее время изменилась походка. Стала одновременно тяжелее, грузнее, словно она носила тяжёлую обувь, и тише, как у крадущегося вора.
Вора. Действительно, возможно, это теперь самое подходящее для неё слово? Иногда ей кажется, что она попала в дурной сон, в котором непонятно, то ли это она сошла с ума, то ли весь мир, и, если всё же следовать законам этого нового мира, то она настоящая преступница.
Но не может же этого быть, правда? Она считает одинаково невозможными сразу две приходящие на ум крайности – было бы крайне самонадеянно рассчитывать на то, что лишь она и ещё неизвестное количество людей остались единственными, кто сохранил ясность ума на фоне всеобщего помешательства, равно как и думать, что мир просто очень быстро изменился, а они лишь не успели к этому приспособиться и принять эти правила.
Что делать, если все говорят, что чёрное это белое, а белое это чёрное? Что, если при этом тебе слепит в лицо свет от настольной лампы, а улыбчивый следователь с добрым, ещё совсем молодым лицом (он же явно даже прошлый век не застал – сколько ему, двадцать четыре? Двадцать шесть?) своим красивым голосом наигранно мягко убеждает тебя в том, что это вы, гражданка, ошиблись, и чёрное никак не может быть чёрным, а у тебя мороз по коже и отвращение острое от одного его вида?
Саше было тревожно в тысяча девятьсот пятом, до дрожи в теле и до омерзения страшно в девятьсот семнадцатом и больно в девятьсот восемнадцатом. Сейчас ей почти не страшно, нет.
Ей больше не страшно, но окна она закрывает шторами даже днём, когда кто-то приходит к ней.
Ей совсем не страшно, но она всё равно инстинктивно оглядывается, если чувствует, что разговор заходит в опасную степь.
Ей определённо не страшно, но от любых звонков в дверь она вздрагивает и начинает судорожно перебирать взглядом вещи, лежащие рядом с ней – нет ли ничего такого, что бы могло привлечь ненужное внимание?
Саша больше не боится (по крайней мере, не всего – что-то всё ещё пугает её, но не так, как раньше), нет, всё это лишь привычки, от которых, как ей кажется, она уже никогда не избавится. Да, просто привычки, не более. Куда страшнее сам факт того, что она уже привыкла ко всему этому. И другие привыкли. У всех, с кем она пересекалась, в той или иной степени это проявлялось.
Саша закрывает глаза и медленно считает до пяти.
Один. Если пришли искать что-то конкретное, стих ли, статью или картину, то прятать это бессмысленно – весь дом переворошат, но найдут, знают же, зачем пришли. Поэтому она пару раз прятала у себя чужие рукописи, в том числе переводы, которые ей передавали на хранение попавшие под раздачу авторы.
Два. Иногда они подсаживают своих людей в квартиры перед обыском, чтобы свои не дали хозяевам дома уничтожить те самые вещи, за которыми к ним пришли, когда они услышат стук в дверь. Навык обнаруживать таких людей приходит не сразу, только с опытом – у неё его нет, поэтому она почти ни с кем не общается.
Три. Человеческая память – самое плохое, и при этом самое надёжное хранилище на свете. Поэтам чуть проще, поэты могут вбить опасные строчки себе в память и держать их у себя, в относительной безопасности, опасаясь лишь одного – умереть, не успев передать этот компромат на себя другим. Прозаикам и публицистам хуже.
Четыре. У стен есть уши. У дверей и окон – тоже. Молчи, если не хочешь подставить других. Говори тише, если не хочешь, чтобы вместо тех, кто приходят к тебе, на порог заявились те, кто придут за тобой.
Пять. Волки могут надевать овечью шкуру, и делают это так мастерски и массово, что ты не можешь знать, кому можно доверять. Ври. Учись убедительно врать, даже если неприятно, даже если тебе унизительны эти попытки приспособиться к происходящему, даже если тебе кажется, что с этим человеком можно говорить по душам. Молчи. Ври. Следи за языком.
Саша впервые, возможно, за всю свою жизнь ловит себя на том, что ей стало не плевать на жизни людей. Подумать только, революция подействовала на неё как аркан, который закинули ей на шею, чтобы спустить с небес (её маленького Олимпа) на пыльную землю и заставить обратить внимание на чужие судьбы.
Саша ведь больше не в опасности, у Саши ведь есть человек, который вступится за неё, у Саши ведь есть бессмертие, которое убережёт её даже от пули и голода с холодом в лагере. А у этих людей – нет. Их век и без того слишком короток, а в нынешних условиях ещё и слишком опасен.
Век-волкодав.
Эти шторы на окнах, этот шёпот, эти косые взгляды и въевшаяся в подкорку паранойя нужны были не ей. Им. При общении с ними надо вести себя осмотрительно, чтобы не подставлять лишний раз, чтобы не наслать беду. Надо за языком следить. Знать, когда нужно замолчать.
Наедине с собой или следователем она решительнее. Голос громче, резче, слова – что ножи, которые она кидает наконец, воплощая в жизнь своё давнее желание, взгляд строже, глаза серые человека напротив прожигают почти, а он не двигается толком, лишь смотрит в ответ пытливо.
«Какие-то претензии...»
На голове мешок. Руки связаны, ими выходит только дёргать бессильно, не оставляя попыток скинуть ткань, не дающую посмотреть, что происходит вокруг. А вот уши хочется закрыть – от услышанного её ещё сильнее трясёт, а паника подкатывает к горлу, мешая выдать хоть что-то, кроме сдавленных хрипов.
— Эй, братцы, эта сука просит глаза открыть! — чувствует огромную ладонь на своём плече и слепо отшатывается, за что получает удар по шее и слышит взрыв хохота со всех сторон. Омерзительно, отвратительно, невыносимо, хочется немедленно умереть, только чтобы это просто прекратилось, — А давайте мы их ей по-настоящему закроем?
«...к советской власти...»
— Убийца, — почти выплёвывает она, смотря расширившимися от гнева и ужаса глазами на неподвижно стоящего Костю, — глаза подними!
Тот слушается, взгляд свой от пола отрывает, с её встречается. Не говорит ничего, словно язык проглотил, лишь стоит тут, в полуметре от неё, смотрит и, кажется, даже не дышит.
Они тоже теперь не дышат. И никогда не будут. Сейчас они, вероятно, лежат в земле, закопанные наспех в братскую могилу, одной кучей, и больше никогда не встанут.
— Убийца, — повторяет она как-то удивлённо, выдыхая, словно до сих пор не может поверить, что использует это слово по отношении к другу детства, — ты убил их. Убил!
Удар. Костя лишь самую малость отшатывается и рефлекторно закрывает глаза, когда её ладонь с громким звуком ударяет по его щеке, на которой остаётся заметный красный след.
— Убийца! Подонок! Предатель! — слова сыплются из неё, как пулемётная очередь, одновременно с ударами – в грудь, в лоб, в глаз, куда достаёт, везде где только можно, — Да тебя убить мало, ублюдок!
Миша торопливо сзади подходит, обеими руками её из-за спины хватает, буквально оттаскивает от сжавшего голову в шею Кости. Говорит ей что-то громко, образумить пытается, может, и держит крепко, не отпуская, даже когда она изо всех сил вырывается и сыплет проклятия уже и в его адрес.
Саша только сильнее злится от этого – куда лезет?! Если он думает, что она не зла на него, что он не будет следующим, сразу после того, как выскажет всё этому предателю, что она не хочет кинуть ему в лицо что-то очень тяжёлое, то он – наивный идиот.
— Там же были дети! — кричит в отчаянии, так же зло, но уже сквозь рыдания, задыхаясь от подкатившей истерики, — Ты убил детей, подонок! Детей! Что они сделали тебе?!.
Медленно оседает на пол, повторяя заплетающимся уже языком: «убил их... убил их...», всё тише и тише, до того, что в какой-то момент слова стали совсем не слышны за рвущимися из горла всхлипами, от которых казалось, что она сейчас захлебнется. Миша её не отпускает, разворачивает к себе лицом и подбородок ей на макушку кладёт, покачиваясь слегка с ней. А Костя молчит. Сказал бы хоть что-нибудь, хоть бы попытался объясниться... но ведь даже не пробует. Знает, что виновен. По крайней мере, считает себя таковым.
«...товарищ?»
Сидит на этом стуле, сложив руки вместе, брови хмурит, губы бледные поджимает. Злится. Если __он__ ей товарищ, если все, кто сделали всё это, тоже её товарищи, то перспектива пустить пулю в лоб не кажется ей такой уж страшной. Жаль, что не выйдет даже в теории. Не умрёт. От этого ещё неприятнее, до тошноты, знать, что выбора у тебя нет никакого. Сиди тут и терпи.
С другой стороны, гордость её тоже так просто не придушить. Пусть что угодно сделают, но она всё равно будет помнить жизнь до и не предаст себя. Не унизится перед ними, не даст им возможности хоть на секунду подумать, что они имеют даже мнимую власть над ней. Она выше них, выше этой тёмной комнаты, выше происходящего здесь, выше липкого ощущения безнадёжности, пробирающего до костей.
Молчит принципиально, лишь смотрит следователю прямо в глаза, не отводя взгляда ни на секунду. Сама мрачнее тучи, темнее самой тёмной ночи, свет только в стёклах её очков задерживается, бликами играясь, отражаясь. Не двигается тоже, лишь слегка ладонь сжимает, накрытую другой рукою, да дышит ровно, глубоко. Ледяное, здравое спокойствие собою олицетворяет.
До сих пор не боится его. Её с недавних пор страшит духовное, лишённое материальности – её собственная судьба, судьба искусства, перспектива сломаться, подчинить свою волю этим мерзавцам, страшит осознание того, что любовь всей её жизни причастна ко всему этому кошмару; что-то более приземленное, телесное, в том числе и этот человек, даже в дрожь её не бросает. Вызывает гнев или отвращение, но не страх.
Похожие эмоции вызывал и Миша тогда, в те омерзительные годы, которые она пытается вычеркнуть из памяти, но только отзывалось это в сотню, в тысячу раз больнее. Каждое его слово – нож в её теле, каждое действие – кровоточащая рана на бледной коже, бесконечная, не уходящая боль, которая не прекращалась даже тогда, когда он, как прежде, солнечно улыбался ей, словно совсем ничего не изменилось, когда вновь и вновь говорил, что любит её, когда пытался уберечь её от опасности, в которой она была постоянно, начиная с того февраля – ей понадобилось пять лет, чтобы при взгляде на него перестать видеть лицо незнакомого ей человека, которое она, в голос рыдающая и сходящая с ума от ужаса, видела последним перед тем, как её ослепили; этот прогресс, по сути своей, был лишь каплей в море, ибо она до сих пор видит в кошмарах смерть своей семьи (она не присутствовала там с ними и даже на словах не знала, как именно это произошло, поэтому услужливое сознание частенько рисовало ей эту картину, придумывая всё новые и новые красочные иллюстрации этого), до сих пор слышит в голове чужие крики, топот десятков ног, звуки выстрелов, грохот... Она помнит, как он клялся всем миром, что он не отдавал приказ в Екатеринбург (теперь уже Свердловск, кажется. Тоже переименовали в честь революционера. Саша не уверена в этом, она про смену названия случайно услышала краем уха – после июля девятьсот восемнадцатого ни разу не интересовалась происходящим с Костей, целенаправленно избегала новостей о нём и старательно пыталась забыть про его существование), что за это ответственны только те, кто находились там, что он найдёт их и заставит ответить за это, так же, как за год до этого заставил ответить тех, кто измывался над ней и лишил её зрения, и Саша, кажется, даже верит ему, но от кошмаров её это не спасает.
Она до сих пор принципиально представляется своими старыми именами – Санкт-Петербург, Романова Александра Петровна. Не Ленинград и Александра Невская – у Петербурга и Романовой был статус столицы, была любимая семья, были влияние и куча возможностей, она была счастлива именно тогда, когда носила эти имена; у Ленинграда и Невской есть маленькая квартира на одноимённом проспекте, воспоминания, не дающие спать по ночам, паранойя и постоянное, всегда шагающее бок о бок с ней чувство надвигающейся опасности, которое она не смогла смыть с себя, даже когда стёрла кожу почти в кровь.
— Долго думаете, — голос следователя неожиданно возвращает её в реальность, она быстро моргает и сильнее хмурится. Вспоминает, что всё ещё сидит здесь.
— Не вижу смысла отвечать на этот вопрос, — презрительно морщится и глядит на часы на стене. Её взяли не по доносу, а прямо на месте, по горячим следам – в этот день она, раздражённая навалившимися на неё, как снежный ком, неприятностями, слишком много болтала, а рядом, как назло, проходили стражи порядка. Скоро её отпустят, точно, её уже пару раз так задерживали и всегда очень быстро отпускали, когда проверяли её документы. Она не знала, как именно Миша провернул это, но он действительно сумел раз и навсегда защитить её от любых серьёзных последствий, связанных с этим, и самой большой неприятностью оставались лишь такие короткие беседы.
Не ошиблась – уже через пять с лишним минут она вышла из того здания, гордо выпрямив спину и подняв голову, не оглядываясь назад и даже не пытаясь вслушаться в слова того человека, что-то сказавшего ей вслед. Накрапывал дождь. «До скорой встречи», — устало промелькнуло у неё в голове, когда она пошла по мостовой.
Примечания:
интересный факт: одним из источников вдохновения для этой главы послужили мемуары надежды яковлевны мандельштам – жены осипа мандельштама, стихи которого вы видите в начале каждой части
опять же, если не сложно, буду очень рада увидеть отзывы--- хотя бы небольшие