Табу
4 октября 2024 г., 13:33
Странным образом замечание Линга о невнимательности Сезара на их уроках каллиграфии, идею о которых оба подхватили с воодушевлением, было отнюдь не беспочвенным. Хотя впоследствии и оказалось, что так называемая небрежность имела отличную природу. Каким бы Сезар ни был одаренным, он являлся чужестранцем, а способность без труда запоминать даже птичью скоропись не обращала его в птицу. Бескрылый не может перелететь море, — ему остается лишь пересечь его на корабле. Так и в учении: для иноземца невозможно охватить запросто все грани языка Восточного ареала, который сами пернатые изучают годами, и то на родном наречии, в большинстве случаев исключая наречия единоплеменных народностей — тигров и змей. В то время как Линг, заполучив первого и единственного ученика, взялся непрерывным потоком закладывать тому в голову все накопленные знания, словно впихивая в миниатюрный горшок для солений весь щедрый урожай.
Стоило псу признать наставничество журавля, тот немедленно приступил к организации хода обучения: для начала он отрыл в своей книжной кладовой «Ритуальный церемониал», «Книгу тысячи стихотворений сотни весен» и «Книгу почтительности», выделил вечернюю стражу после службы для занятий, а кроме того, купил новенькие инструменты для письма — три разные по размеру кисти и подходящую по качеству бумагу. Однако Линг столкнулся с трудностями еще до того, как Сезар макнул кисть в тушечницу: моряк восседал на подушке скрюченный, будто креветка, не опускал локти и наваливался на стол так же, как когда ел, а кисть была зажата между когтистых пальцев по-всякому, но не так, как нужно. Фумио, в сторонке наблюдавший за первым уроком, тогда мысленно посочувствовал псу, ведь, чтобы исправить столь запущенную осанку, потребуется немало ударов бамбуковой палкой. Но, вопреки его соображениям, журавль не стал применять ни палку, ни что-либо подобное, как и на следующий раз, и через день, еще один и еще… Он без тени недовольства напоминал Сезару держать спину прямой, не задирать локти, засучивать рукава и непременно хвалил, когда новоиспеченный ученик без подсказок брал кисть правильно, хотя после все равно по привычке перехватывал ее неверно.
Когда же Линг и Сезар наконец принялись за письмо, грамматику и произношение, сложностей ничуть не убавилось, а, напротив, обнаружилось несравнимо больше. Сезар, конечно, прикидывал, что в неосвоенном ремесле придется туго, и тем не менее количество правил, штабелей символов, продиктованных журавлем лишь за один вечер, повергли его в отчаяние. Впечатленный при встрече в библиотеке увлеченностью Линга языковой наукой, он представлял занятия с ним незаурядными и нетягостными, противоположными нудным публичным лекциям, однако все только обещало быть интригующим. На деле же обнаружилось: каллиграфия была посильна псу потому, что он не вникал в систему символов, в общем, подход его не являлся серьезным. С рвением и честностью птенца, поступившего в школу на первую ступень, он старался запоминать объяснения неопытного учителя, следил за тем, что тот вещает, но после двух-трех понятных слов в голове Сезара словно образовывалась брешь, из которой выдувало все мысли. В конце Линг просил его повторить урок, а пес только и мог, что хлопать ресницами да почесывать затылок. Тогда журавль растолковывал все заново; где-нибудь на середине он спрашивал: «Понятно?», и получал в ответ: «Кажись, да», а завершив лекцию, опять проверял, как был усвоен материал, и опять не слышал ничего внятного. Облегчали ситуацию моменты, которые требовали иллюстраций примеров, между тем далеко не все можно было изобразить на бумаге.
Библиотекарь дивился про себя: почему Сезар, который до сих пор прекрасно ориентировался в символах, кое-как осваивая правописание самостоятельно, так плохо улавливал смысл того, что раньше свободно рисовал? Сначала, ведя так занятия, журавль списывал неудачи в обучении на усталость морехода от тяжелой работы, ведь после того, как пес выздоровел, он нашел «работенку» на причале, дабы хоть частично покрыть расходы Линга на него; лишь совсем недавно Сезар забрал вырученные деньги за разгрузку судов и теперь, как обещал, помогал в библиотеке. Днем он трудился, а под ночь штудировал «Книгу тысячи стихотворений сотни весен». Однако и тогда, когда нагрузка моряка свелась к подметанию пола и смахиванию пыли со свитков, прорыва в учении не произошло. Лингу не приходило на ум, что кто-то может не знать того, что очевидно ему; в его картине мира умение написать символ равнялось знанию о составных частях символа и о том, как действует сочетаемость черт, дающая ключ к расшифровке и прочтению знака, а следовательно, слова и фразы. В итоге он заключил, будто Сезар потерял к этому интерес: уроки и учитель скучные, оттого и невнимательность, но отказаться от занятий тому мешала признательность хозяину гнезда за приют.
Пожаловавшись другу на свою несостоятельность в качестве учителя, Линг решил более не мучить пса и самому предложить прервать лекции, но, поскольку ему было жалко вот так упускать единственного ученика, к тому же запомнившись ему пресным и утомительным, он напоследок пересказал Сезару детскую считалочку об обыкновенных попугайчиках на жердочке. Она являлась хорошей подсказкой для запоминания сложных элементов: в ней имена каждого попугайчика обозначали части нескольких символов, складывающихся затем в забавное выражение. Тут Сезар воскликнул:
— А! — пролистнув замаранные листы, он ткнул в знак в переписанном изречении из «Книги почтительности». — Тут такая же загогулина! Выходит, тут отдельный слог?
Журавль обомлел: «Разумеется, здесь отдельный слог! В этом слове их два! Разве я растолковывал ему что-то иное? Видно же — две черты», а вслух произнес:
— Почти все символы состоят из двух-трех сочетаний черт, сами по себе они пишутся отлично в тех случаях, когда имеют собственное толкование, то есть они меняют форму начертания в зависимости от того, в какой части символа расположены. Только около двух тысяч символов имеют один, неразделимый элемент, и практически все они записаны в этих трех книгах, которые мы с тобой изучали несколько недель.
От озарения Сезар аж неприлично разинул рот, словно ему только что раскрыли тайны Вселенной.
— Так вот оно чё!
— Как же ты читал до сих пор, если не знал азов структуры знаков?! — всплеснул руками горе-учитель.
— Ну, обычно я спрашивал у прохожих, мол, что, например, это за местечко, мне говорили то-то и то. Ага, думал, я, значится, в следующий раз, если увижу, это будет то же самое. Если была надпись, похожая на знакомую только частично, то я определял, что это место как-то связано с уже известным.
— Соображения твои логичны и близки к истине. Почему же ты совершенно не разумеешь, что я тебе объясняю?
— Так то, что ты показываешь мне, выглядит вообще по-разному, а читается одинаково, а то, что надо произносить похоже, означает совершенно другое. Кроме того, в твоих книжках чересчур заумно пишут; одна половина написана так заковыристо, что голову сломаешь, пока возьмешь в толк, о чем речь, а вторую половину я даже прочитать не могу, потому что слов таких не знаю.
Хвост Сезара бил по полу резкими рывками.
— И ты молчал об этом! Неужели нельзя спросить о том, что непонятно?
— Ага, чтобы я выглядел совсем непроходимым болваном? — Сезар, как прежде, ссутулился, а потом и вовсе повернулся боком, плотно прижав уши так, что они практически не выделялись на фоне волос.
— Судя по всему, я был еще глупее, раз не догадался, в чем твое затруднение. — Линг, чья гордость ученого была уязвлена оплошностью, вышедшей из-за его поспешности и напористости, перебирал покрытые символами бумаги и упрямо искал в них ошибки, наводящие на причину тщетности уроков. — Однако теперь, когда мы разобрались с проблемой, обучение даст-таки свои плоды! — подбодрил он пса, но тот лишь глянул искоса, по-прежнему не поднимая ушей.
Без всякого сомнения, Сезару понравилась идея поднатореть в каллиграфии, чтении птичьего и немного Мирового языков, чтобы в будущем не попасть впросак, как уже неоднократно случалось. Да и грамотность в стране пернатых определенно сулила более выгодное и устойчивое положение в обществе. Но все же одержимость библиотекаря «приумножить силу его разума и души» приводила те самые разум и душу в разброд. Поначалу пес принимал своеобразную благодарность за ценный свиток, хотя и считал, что помощи в период болезни было достаточно, однако, засыпая каждую ночь на футоне под крышей чужого дома, он стал задумываться: а зачем, собственно, Лингу стараться ради призрачного благополучия какого-то дворняги? Едва ли тот получит выгоду, которая окупит его усилия. И если бы Сезар сам не был свидетелем, как двое хозяев бамбукового домика тепло общаются между собой, и не испытал бы их дружелюбия на себе, то без оговорок заподозрил бы Линга в двуличии. Разнорабочий не привык получать что-то хорошее без соответствующей платы и не понаслышке знал: таким одиночкам, как он, которые за щепотку доброты готовы раскрыть сердце и предложить свою верность, не стоит обольщаться насчет безвозмездной щедрости постороннего; нужно быть бдительным, иначе судьба больно намнет холку за наивность.
К тому же, хотя пес не отличался выдающимся умом, подобно Лингу, его смекалки хватало, чтобы замечать чужие повадки, — журавль не стеснялся начитанности, ему доставляло удовольствие демонстрировать нетривиальность собственных воззрений и подмечать то, что сбрасывали со счетов собеседники. Наверняка, размышлял пес, в так называемой школе, а следом уже в академии, его благодетель задирал макушку выше сверстников, рос быстрее окрестных побегов бамбука, но рот его еще никогда не оказывался источником бед, раз Линг любил поболтать. Оттого Сезар готовился, что его бестолковость быстро утомит Линга, и тот бросит заниматься с ним. Наряду с этим выявится истинный мотив библиотекаря, и окажется — пес представлял собой не больше, чем диковинное развлечение, ведь обучать манерам и грамоте невежду-чужеземца наверняка настоящий вызов для высококультурного книгочея! Но, видно, тот был чрезмерно одержим ремеслом знатока наречий и желанием с кем-нибудь разделить восторг от изящного письма тушью, потому ему было безразлично, сколько терний придется преодолеть. Разве нашлось бы здесь место корысти? И настороженность где-то на задворках сознания постепенно затухала, подобно далекому эху.
Так для морехода Линг был преподнесенной солеными водами жемчужиной «морского ушка», которую тот, попробовав на зуб и услыхав характерный для подлинного жемчуга скрип, все продолжал надкусывать, не веря привалившему счастью.
— Только, — прервал неловкое молчание Сезар; хвост его теперь лежал спокойно, а уши слегка оттопырились, — излагай все помедленнее… пожалуйста.
Благодаря тому, что они в итоге напоролись на корень вставшей на их пути преграды и выкорчевали его, самопровозглашенный учитель и его лохматый ученик наконец, как выражался пес, снялись с якоря. Постепенно верный подход к обучению был найден. Линг припомнил, как сам совершал робкие шаги в искусстве каллиграфии, начиная с азов, и тем же методом преподносил знания Сезару, порой присовокупляя к нотациям простенькие песенки и считалочки для наглядности. Повторяя схожие слоги, они распевали их в разных тональностях, дабы явственнее звучали оттенки произношения. Каверзные же символы Линг и Сезар выписывали параллельно. Их кисти в такие моменты двигались в унисон, не просто заполняя пространство бумаги графическим изображением слов, а создавая уникальную в своем роде поэму из нескольких линий. Пока эта поэма была примитивна, она не могла сравниться с тем, что Сезар изображал раньше, однако, чем больше мореход внимал журавлю, чем дальше углублялся в смыслы, связывающие слово и его графемы, тем отчетливее он понимал, почему его копии — всего лишь копии.
Наряду с этим в Сезаре укоренялось чувство противоречия. Среди своих, в сословии наемных рабочих, значащихся в иерархии чуть выше «нечистых», неприкасаемых, он не являлся изгоем, однако мало кто относился к его восприимчивости к красоте не как к чванству; даже в окружении бывалых «морских псов» — истых романтиков стихии — он слыл этаким чудаком. А в компании библиотекаря, принимавшего его за равного, пес не мог отвергнуть ту действительность, в которой он брался за всевозможные неприглядные ремесла. В этой стихии иного толка, высокого слога и деликатности, он испытывал несвойственную беззащитность, хотя ему никогда не была ведома уязвимость ни перед сбитыми кулаками ошалелой матросни, ни перед одеревенелой чуткостью тех, кто не видел изящества ни в чем, кроме аляпистого грима проститутки, и не внимал речам добрее купленных ласк. И вдруг такая перемена! Что с ней делать, Сезар не разумел.
Очередным вечером они как-то корпели над скорописью, а именно символом, имеющим закрученную связку между графемами. Сезар выбрал его сам для практики из книги тысячи стихотворений, поскольку руке нужно было приноравливаться к нетипичному положению, дабы инструмент вновь стал ей послушен. Он повторял связку около двенадцати раз, и все равно получалось не то. Видя, что обычное подражание его мановениям лишь расходует тушь, Линг попытался направить кисть пса, придерживая ее за кончик древка, но так они тоже не добились результата, — линия вышла дрожащей и по-прежнему закрученной неправильно. Очутившемуся в тупике Лингу ничего не оставалось, кроме как сжать руку Сезара в своей.
Шершавая смуглая кожа, казалось, выглядела чужеродно под его гладкой и светлой. Она и впрямь обжигала, подобно раскаленному песку. Ладонь щекотали короткие волоски, которые, редея от предплечья, росли вплоть до костяшек. Под когтями уже не скапливалась грязь, если не считать неосторожных пятнышек туши, да и почти месяц пребывания в бамбуковом домике благотворно отразился на Сезаре: спала осунутость с лица, выхоленная шерсть приобрела лощеный вид, загустела, распушилась, а и без того объемные кудри будто сильнее завились. Приблизившись, Линг ненароком прижался бедром к бедру пса, но отстраняться и иначе устраиваться на подушке было уже некстати. Он замер на краткий миг, переживая чувство прикосновения, а затем медитативно, будто ничего из ряда вон не произошло, принялся выводить графемы. У Сезара, которого жест журавля застал врасплох, сперло дыхание, уши встали торчком, а хвост — этакий предатель! — завилял по кругу. Он не осмеливался сделать лишнее движение, оттого его безвольной рукой беспрепятственно пользовались. Пока библиотекарь сидел рядом с ним необычайно близко, пес тихонько принюхался, вдыхая успевший полюбиться запах; так он ощущался более насыщенным. А когда тот закончил и отпрянул, Сезар, увлекшись, невольно потянулся следом.
— Теперь попробуй сам, — выдернул его из транса голос растерявшегося наставника. — Что-то не так?
— Эм, нет, мне показалось, будто у тебя перо застряло в волосах, знаешь, маленькое такое, — соврал наглый ученик. Прикусив древко кисточки, он с озорством наблюдал, как опрятный учитель стал прощупывать волосы.
Они вернулись к занятию, благо Сезар уяснил технику, и Линг не догадался, что внимание его подопечного было сосредоточенно совсем на другом. По завершении же урока пес признался весьма честно, не подразумевая никакого подтекста:
— Ты вкусно пахнешь. Я учуял это еще при первой встрече. Обычно от пудры, которой осыпаются пернатые, у меня забивается нос, и пробирает на чих, но с тобой я ощущаю много приятных запахов.
Линг не нашелся с ответом, никто и никогда не говорил ему ничего подобного. Вообще среди пернатых того круга, в котором он рос, редко кто отзывался о чьих-то внешних качествах столь прямолинейно, приличнее считалось сделать тонкий намек, а лучше вовсе промолчать, дабы не смущать собеседника. Имел ли Сезар в виду, что у него вызывающий запах? — переживал чистоплотный ученый. Так что следующим утром Сезар застал у бадьи с водой занимательную сцену: озадаченный журавль то подносил запястье к носу, то принюхивался к вороту недавно выстиранных одежд.
Для Фумио, однако, уроки, претерпевшие изменение в тоне, производили впечатление игры, словно все было не по-настоящему, а являлось лишь предлогом для совместного досуга. Это никак не вязалось с его представлением, какими должны быть отношения учителя и ученика и как постигается искусство. Конечно, госпожа Айяно из павильона Тутового дерева знакомила его с сочетаниями тканей и символикой цвета так же без строгости, обращаясь с ним, как с птенцом, коим он и был тогда, но именно старейшина Тао уже превращал полученные знания в навык, поручая ответственные задания и справедливо наказывая за их невыполнение в надлежащем виде. По этой причине кенар, безмерно благодарный ткачихе за наставления, все же уразумевал: чтобы хорошо овладеть каким-либо мастерством, необходимо серьезно относиться к делу, без шуток и поблажек. Оттого он не мог взять в толк, почему друг не прекращал разбрасываться похвалой вроде «Молодец!», «Уже лучше» и «Отлично!», несмотря на то, что Сезар снова и снова допускал ошибки. Постоянное поощрение даже маловажных действий казалось ему неправильным, тем не менее Фумио не смел сомневаться в том, что делал Линг, и не лез к нему, ведь тот окончил настоящие школу и академию, понятие о которых сам слуга не имел никакого, а значит, наверняка смыслил в дисциплине. И все же при каждой кляксе Сезара Фумио напрягался — вот сейчас шмякнут по пальцам! — а журавль, напротив, невозмутимо продолжал диктовать отрывок из «Ритуального церемониала».
Девятый месяц был на исходе. Пасмурным предрассветным утром троица из бамбукового домика отправилась на рыбную ловлю. Минуя на каменистом спуске древние арочные ворота, предваряющие закуток, где смоковницы затеняли изваяние Феникса на замшелом постаменте, они свернули с тропы и сошли в лощину к речному плесу. На узком каменистом бережку тут и там выпирали валуны, кое-где сваленные оползнем в воду. Между некоторыми, словно меж опорами, пробивались тонкие деревца с желтеющей листвой, но путь к солнцу им преграждали тучные кроны старых ив на склоне, чьи свисающие изящные ветви касались темной проточной воды. Опавшие листья подхватывало течение и уносило в сторону от города, к перекату, а дальше — к низким уступам водопада, неслышного в этих уединенных местах.
Собственно говоря, удить рыбу Сезар пригласил только Линга. Пес опрометчиво недооценил пристрастие журавля к литературе: на службе в библиотеке, если тот не был занят счетной книгой или посетителями, то непременно почитывал что-то с полок, а в гнезде, за исключением рутинных дел и вечерних занятий, журавль отдавался исключительно чтению свитков; он никого не навещал, и гости к нему не захаживали. Глядя на этого домоседа, не скажешь, что он пролетел чуть ли не всю империю в поисках уникальных манускриптов. Да и когда ему летать, коли он проводит стражи отдыха, склонившись над бесконечными романами? Поэтому Сезар, который до сих пор едва ли задерживался где-то на столь долгий срок и не мог свыкнуться с размеренным укладом в бамбуковом домике, вознамерился оторвать журавля от сухих страниц фолиантов и выполнить обещание показать, как поймать приличный улов. Но Линг настоял на том, чтобы взять в компанию и Фумио, поскольку слишком уж кенар в последние дни был задумчив и выглядел более уставшим, чем обычно.
Ночи становились длиннее, солнечный диск поднимался из-за горизонта все позже, так что времени между пробуждением и началом службы у пернатых оставалось с каждым днем меньше. С окончанием сбора урожая грянут заморозки, и даже поколениями промышлявшим речной ловлей рыбакам тяжелее будет даваться добыча окуня, карася и линя. Тем не менее после полудня наряду с проливными дождями город все еще, как в восьмом месяце, накрывало духотой.
Выступила роса, и воздух холодил нос. Едва ощутимое дуновение приносило с реки вязкий запах ила, перемежая его с духом леса, медленно сменяющего летний наряд на осенний: сырой землей и жухлой листвой. В недрах качающихся камыша и рогоза, где-то еще зеленых, где-то засыхающих, таилась стайка обыкновенных уток, не спешащих покинуть укрытие. Сонные волны монотонно плескались о прибрежную гальку, вяло омывали бока валунов.
Линг устроился на одном из плоских камней поближе к воде и забросил удочку. На крючок, сделанный из подточенного сучка, он нанизал мотылька, пойманного накануне у светильника; поплавком служила щепка, дрейфующая на поверхности, а грузилом — продетый сквозь нить шарик обожженной глины. Сначала журавль предложил продемонстрировать Сезару свои умения и был готов уступить собственную удочку для этого, однако мореход отказался от каких-либо рыбачьих снастей, а поболтав ладонью в воде, заявил, что пока рано — вода недостойно прогрелась. Линг не понял, к чему это, тогда как середина седьмого часа ночи являлась периодом самого активного клева, поэтому принялся удить, как всегда. Сезар тут же уселся рядом на куцую траву, а Фумио забрался на валун, укутавшись в накидку из крепа с пуховой подкладкой, для него погода все-таки была зябкой.
Истлело не более двух палочек благовоний, прежде чем щепа ушла под воду. Линг дернул удочку, но на крючке никого не оказалось, кроме мертвого мотылька.
— Рано, — прокомментировал Сезар.
Журавль перекинул удочку, постаравшись попасть на прежнее место, — вдруг рыба еще тут. Только мотылек утонул, как нить вновь дернулась, и щепу потянуло на дно. Взмах — и вновь лишь приманка на крючке.
— Торопишься, — зевнул пес.
Так повторилось еще трижды: стоило журавлю закрепиться на месте, как мигом начиналась поклевка, но хитрая рыба никак не подсекалась. Сезар и сам загорелся азартом, он тянул удочку вместе с Лингом, подгадывая удачный момент для рывка.
— Вот же ж, издевается, шельма! Ну мы ее сейчас вытянем, такой супчик сварганим! Небось, здоровенный карпище!
— Пескарь, не иначе, — буркнул Линг, — крупная рыба не смогла бы так ловко соскочить с крючка.
На пятый раз пес и журавль решили подольше не трогать удочку, чтобы уж наверняка потерявшая бдительность рыба заглотила потрепавшегося мотылька как следует. Не сводя взгляда с щепки, они, не шевелясь, прождали поклевку три палочки благовоний, но так никто больше и не прельстился мотылем. Вдруг подле поплавка блеснула чешуйчатая спинка, — рыбешка, словно дразнясь, вынырнула наружу и канула в глубине.
— Ах ты! — оскалился пес. — Погоди же! Линг, меняй приманку — на червя ловить пора.
Минула половина стражи, а на реке была идиллия и безмятежность. Утки показались из укрытия и косяком проплыли мимо. Облачная дымка уже просветлела, окрасилась в бледно-желтый, и туман над лощиной почти растворился. Фумио успел задремать, а Линг достать из рукава книжицу. Один Сезар сидел, отгоняя от себя назойливых комаров и мошек, и бдел.
— Клев закончился, — вздохнул библиотекарь.
Но тут опять нить удочки шевельнулась, и щепка пару раз окунулась в воду.
— Вот она! Вот! — растормошил Сезар крылатого. — Держи понадежнее… да нет, рано подсекать, жди, а то упустим!
Двое сжали удилище и затаили дыхание, даже разбуженный Фумио заразился их запалом: чем же кончится эта гонка за плутоватой рыбешкой? На какое-то время вновь воцарилось затишье. Горе-рыбаки уже было подумали, что и эта добыча сорвалась, как внезапно бамбук изогнулся дугой, и крючок резко потянули на дно. Пес и журавль поздно спохватились — взялись за удилище крепче и кувырнулись следом за рыбой в реку. Не мешкая, Сезар вскочил на ноги и дотянулся до выроненной удочки, однако на крючке не было уже даже червя.
— Тьфу, зараза!
Линг, отжимавший на берегу подол и рукава халата, спросил его:
— И все-таки, каким же способом ловишь рыбу ты?
— Сейчас покажу, — отозвался тот.
Вернув удочку владельцу, он сбросил сапоги, носки и разделся до нижних рубахи и штанов.
— Что ты делаешь?! Вдруг кто-то увидит? — поздно спохватился журавль. — Неужели в Благословенных лугах так заведено: чтобы поймать рыбу, нужно делать это не иначе как в неглиже?
— Подумаешь, увидят. Я же не нагишом. Что в этом такого? Мы же мылись в бане вместе, а кафтан снял — все, срам какой!
— В бане другие порядки, а на улице, будь любезен, разгуливай в полном комплекте одеяний и соблюдай приличия.
Сезар лишь отмахнулся от чужих нотаций: они находились под укромным куполом ивовых крон, даже если кому-то и взбредет пролетать над ними, толком ничего видно не будет. Он вошел по пояс в реку, разводя перед собой воду ладонями, словно пробираясь через заросли мисканта.
— Разве вода в эту пору уже не холодная? — крикнул Фумио, но пес шикнул, призывая к молчанию, чтобы не распугать живность, хотя наверняка они с Лингом уже порядочно взбаламутили дно.
Наклонившись над речной гладью, точно всматриваясь в зеркало, Сезар побродил так немного, а затем, почуяв добычу, застыл; корпус его и руки, чуть согнутые, подобно натянутой тетиве лука, вмиг распрямились, и с неуловимой скоростью пес нырнул в воду. Выпрямившись, он явил двум птицам вместе с пучком водорослей удерживаемого за хвост толстобрюхого, с золотой чешуей, сазана. Тот извивался всем длинным телом, бился плавниками и хвостом, разевая усатый рот.
— Смотри, какой красавец — хоть так кусай! В нем не меньше двух кан мяса! — гордо расписывал моряк достоинства своего трофея. Он впился когтями в хвост и в жабры сазана до крови, возвращаясь на берег с видом победителя.
— Но как?.. — молвил пораженный библиотекарь.
— Секретная техника, доступная самым удалым бродягам, — осклабился Сезар.
Подобным образом ловят рыбу исключительно варвары, подумал Линг, ведь в промысле уже тысячелетие используются неводы, сети и те же удочки. Даже в беднейших селениях на реке Се, в которых ему доводилось бывать в пути, он не встречал ничего и отдаленно похожего. Так или иначе, его восхитила природная сноровка чужестранца с полуострова. Сбросив зацепившуюся за ухо пса ряску, он произнес:
— Действительно, все, что ни попадает к господину Сезару в руки, поистине можно назвать незаурядным.
— О... — многозначительно ответил выдающийся рыболов.
Пока Сезар боролся с одолевшей его ни с того ни с сего немотой, сазан, до этого вяло трепыхавшийся, рванулся из ослабевшей хватки, выскользнул и резво кинулся обратно в реку.
«Когда Линг отправлялся на рыбалку в одиночестве, в его корзине редко можно было обнаружить улов. Однако, когда к нему присоединился Сезар, корзина и вовсе оказалась пуста», — рассуждал Фумио.
Кенар не возражал, когда журавль убеждал его пойти отдохнуть втроем от суеты, главным для него было знать, что он не мешает. Делить тесную дружбу с Лингом с кем-то еще было необычно, однако Сезар ладно вписался в их дуэт, да и к тому же сам Фумио некогда влез третьим в дружбу хозяина и военачальника, потому теперешнее его положение было знакомым и изведанным. Так Фумио нравилось даже гораздо больше, потому что воспринималось заведенным правилом, — ему куда удобнее было находиться на второстепенных ролях.
Прогулка же к реке правда немного выровняла расшатанное душевное состояние слуги, она позволила ему выпасть из круговерти приказов, задержаться на краткий срок и насладиться мгновением жизни. О, с годами он хорошо стал понимать прихоть его величества больше времени по утрам уделять прическе, выбирать более длинные пути из павильона в павильон: в отличие от чайных церемоний в беседке, для которых требовались внушительный промежуток между делами и продолжительная подготовка, это были выкроенные минуты передышки, которые не могла прервать никакая срочная работа. А забот с наступлением сезона алых кленов имелось невпроворот.
…Помимо Праздника Красных хризантем, традиционно проводимого двадцать первого числа девятого месяца, осень также была щедра на два события — день рождения его величества Гуанмина и Дни любования луной. И если две церемонии созерцания природы не нуждались в тщательном планировании, кроме того, чтобы организовать места, откуда выгоднее всего просматривались бы луна и дворцовые хризантемы с прочими осенними цветами вроде гвоздик, кудзу и колокольчика под краснеющими кленами, то празднику государя в сем году надлежало затмить прием гостей с Западных гор. Однако для Фумио подготовка торжества теряла значимость в сравнении с неразрешенным вопросом: что подарить хозяину на юбилей?
Для пернатых тридцатилетие являлось такой же сакральной датой, как пять лет, четырнадцать и шестьдесят: в пять проводился обряд гадания, в четырнадцать птенцы сменяли детские прически и одеяния на взрослую заколку и покрой, а тридцатилетием отмечалась половина шестидесятилетнего жизненного цикла. За шестьдесят лет пять раз чередовались из года в год двенадцать животных-покровителей звездной карты, по которой оракулы предсказывали судьбу, и птицы верили, что за полный цикл достигается просветление. Если птица умирала прежде этого срока, так и не познав бытие, то она возрождалась в новом воплощении до тех пор, пока на нее не нисходило озарение. Однако порой шести и восьми десятилетий не хватает, чтобы познать даже собственную суть. Всем разумным существам в зыбком мире не дает выбраться из круга перерождений привязанность к страстям, которые представляют собой преграду к примирению с предопределенной участью, им уготовлено вечно скитаться по земле в разных личинах, а духу, лишенному блаженного небытия, пребывать в мучениях. И потому тридцать лет — это рубеж, который давал шанс осознать собственную греховность и изменить жизненный путь, ведь затем лета, отмеренные судьбой, облетали, словно соцветия вишен с ветвей. Следуя ритуалу, птицы после празднования третьего десятка приглашали настоятеля местного храма, если имелись средства, дабы он совершил обряд благословения, и удалялись в храм на тридцать суток молиться Фениксу.
Согласно же традиции, приближенные к императорскому роду преподносили дары венценосной особе в количестве, соответствующем достигнутому возрасту. И первый слуга последние тринадцать лет был одним из тех, чей подарок также составлял ритуальное число. Конечно, пожелать благополучия и процветания государю стремился чуть ли не весь Сияющий дворец, поэтому младшие советники, сановники, заместители, придворные дамы и каждый отдел прислуги кланялись императору и вручали ему какой-нибудь символ долголетия и здоровья: картину с черепахами или пионами, цветы, задействованные в храмовых обрядах, сандаловые благовония, украшения из яшмы, агата или нефрита. На такую важную дату Фумио хотелось подарить его величеству нечто исключительное, дабы выразить: для него нет никого дороже господина. Он задавался этим вопросом уже с конца весны, но так и не сумел придумать что-то толковое. Что можно назвать заветным для птицы, у которой не сосчитать сокровищ, у которой есть все, о чем другие могут лишь грезить? И, главное, как заключить в предмет свою любовь?
Думы кенар свелись к тому, что для императора не было ничего ценнее семьи, и он мог бы попытаться устроить так, чтобы принц Кикианг в кои-то веки присутствовал на торжестве единственного родича из гнезда Гуан. Племянник мог бы обрадовать владыку пуще драгоценностей и редких вещиц. Но разве внемлет княгиня Киао просьбе слуги и уступит лишний день несмотря на то, что Кикианг в сем году уже дважды летал к дяде? Тем не менее в первых числах месяца Фумио рискнул и послал два письма — принцу Кикиангу и княгини Киао, — однако оба так и не удостоились ответа…
И в результате, что было тягостно до отчаяния, Фумио метался, верно ли он поступил, стремясь отыскать для хозяина идеальный подарок? Несомненно, он преступил, пожалуй, строжайший запрет, существовавший ныне во дворце, но, перед тем как решиться нарушить табу, цепочка его суждений выстроилась так, будто иного выхода не существовало. Если бы не случай, подтолкнувший его к этому выводу, возможно, он и не мучился бы угрызениями совести.
Спустя дни после отбытия императорского паланкина Фумио наведался к мастеру Хэй, дабы извиниться перед ним за то, что не сдержал обещания и не добился для массажиста места в свите государя, на что ибис, с присущей ему терпимостью, сказал кенару: «По правде, не очень-то мне и хотелось. Я привык к оседлости, и грандиозные путешествия, к тому же в неизведанные края, уже вряд ли перенесу с прежней стойкостью». После Фумио полетел в западную часть дворцового комплекса, и именно тогда его привлек вид верхушек четырехскатных крыш Чертогов Белых хризантем.
Западный дворец, возведенный императором Гуанси, в течение полутора веков то отводился под гостевые покои, то служил резиденцией монархов; последними же его хозяевами были император Гуанчжу и императрица Киую. Он располагался как бы на острове, отделенном искусственным неглубоким рвом, через который лежал каменный мост. На противоположном, укрепленном белым кирпичом берегу стояли арочные ворота, почерневшие от старости, с декоративной резьбой на верхней балке: на фоне сосновых ветвей два павлина с позолоченным контуром, выкрашенные кое-где отслоившейся сине-зеленой краской, были повернуты друг к другу клювами, а посередине — хризантема, чьи золотые лепестки покрылись мутными пятнами. Чертоги имели продолговатое трехъярусное здание и четыре примыкающих одноярусных павильона, соединенных крытыми галереями, однако переходы, как и полукруглые и круглые оконца, плотно забили досками, так что они стали подобны внутренним, непроницаемым коридорам. Южный же павильон запечатали последним из всех, когда принц Кикианг лет восемь назад начал прилетать без княгини Киао, и для него выделили покои близ дворца Срединного неба.
Сквозь щебень дорожки от моста к парадным дверям проросла сорная трава. Скаты черепичных крыш, центральную лестницу, чей алый цвет выгорел до пыльно-бордового, и веранду, сооруженную по периметру первого этажа главного строения, засыпала сухая листва. На коньках сохранились опустевшие гнезда ласточек и пичуг; никем не очищаемые чеканные и резные элементы были замараны пометом. Кипарисовые ярусы потемнели от сырости, и редкий желудевый оттенок, который когда-то украшал величественный дворец, посерел. От балкона с двухскатной кровлей над массивными дверьми спускались дождевые чаши для стока воды, на нем же были отчеканенные с искусной гравировкой герб династии Гуан и мифические птицы с пионами в клювах. Сады внутреннего двора и вокруг дворца, где цвели пышные шапки белых хризантем, заросли бурьяном, полынью, лопухами.
Хотя Чертоги Белых хризантем и пришли в запустенье, а наружность их напоминала образ свергнутого и изгнанного властителя, они, вопреки тому, что были всеми покинуты, держались с надменной холодностью. За полторы сотни лет дворец ни разу не горел, не подвергался перестройке, и с презреньем он наблюдал за перекройкой других павильонов и залов, пострадавших от пожаров. Его бросили, а он в отместку словно возненавидел все живое. И, продолжая стоять невредимым среди кизила и повилики под грозами, невыносимой жарой и снегопадом, словно насмехался над смертью. Неизвестно, каким он виделся обитателям двора при государе Гуанси, однако ныне дворец имел несколько зловещий вид.
Фумио едва ли представлял, будто здесь каких-то шестнадцать лет назад еще звучала музыка, текли беседы, несмотря на то что видел Чертоги в истинном великолепии. Когда Гуанмин привез его в Лань Шан, кенар дивился: почему нельзя гулять по западному дворцу и в саду хризантем, которые показались ему тогда крайне живописными? «Потому что там обретаются призраки», — предостерег его павлин тем же тоном, каким предупреждают птенцов не летать в шторм. С тех пор и до злополучного дня Фумио не приближался к запретному дворцу. Однако, рассмотрев Чертоги подробнее спустя столько лет, кенар уже не смог забыть о них, его любопытство верно переросло в восторженную одержимость таинственным дворцом. Был ли это зов самого дворца или наваждение тамошних духов, Фумио боялся и не брался выяснять, но одна мысль неотступно преследовала его вплоть до Праздника Красных хризантем: что, если там он найдет подсказку, наталкивающую на подарок его величеству? Хозяин тосковал по сородичам, и если бы Фумио преподнес ему нечто, напоминающее о светлом юношестве, являющееся чем-то родным, то наверняка жалящая грусть бы притупилась! Чертоги должны были еще хранить следы прошлого.
В причине же, побудившей императора запереть бывшую резиденцию, слуга не копался: коли господин утверждал, что там призраки, значит, дело в них. Подобно любым долинам и заводям, в предметы убранства также могли вселиться сущности проказливых или озлобленных духов, и даже государевы покои в случае неуважения их владельца к вещам не были защищены от разбушевавшегося духа ширмы или пояса. Не исключено, что павлином подразумевались существа куда более страшные, например, неприкаянные души умерших при вторжении волков на территорию Сияющего дворца. Второй вариант Фумио, чувствуя дрожь в конечностях, конечно, старался исключать.
Так, первый слуга несколько суток наблюдал по мере возможностей за Чертогами Белых хризантем: как часто пролетала мимо них стража, в какие часы, и мог ли его там заметить кто-то из снующих слуг или прогуливающихся сановников. Он пытался обнаружить лазейку в окнах или галереях, в отверстиях для дыма от очага, но все было заколочено на славу, потому Фумио пришлось изрядно извернуться, чтобы под убедительным предлогом получить доступ к связкам хранителя ключей и под шумок одолжить нужный ключ, — главное, успеть его вернуть до утреннего переучета.
С последними перед отбоем ударами гонга Фумио, озираясь, отправился нарушать запрет. От моросящего дождя он укрылся соломенной шляпой — так неприметнее, чем с пестрым зонтом, — под мышкой кенар держал фонарик, а в кармане рукава он припас кремень, кресало и трут, чтобы зажечь фитиль уже в залах Чертогов. Крадучись через кусты, прячась за валунами и избегая пучков света от уличных фонарей, маленький слуга проскочил мимо дозорных. Ощупью он нашарил скважину увесистого замка́; пальцы его дрожали от возбуждения и тревожности так, что кенар никак не попадал ключом в отверстие. Наконец лязгнул отодвинутый засов, и Фумио шмыгнул за дверь. Сразу же его накрыло удушливой затхлостью и гнетущим безмолвием, стук капель практически не проникал в закупоренное здание. Придя в себя, совестливый преступник поспешил зажечь фитиль.
Мягкий свет фонаря выхватил орнамент на пыльном полу, выложенный из различных видов дерева, коридоры по правую и левую стороны с резными рамами окон и две низкие лестницы, ведущие на уровень выше, где, должно быть, находился зал для приемов. Сняв, как полагалось, обувь, слуга прошел вглубь. Вдоль стен стояли стойки с расписными пятиугольными и квадратными светильниками, на троне, покрытом пылью, не было полагающихся подушек, а в «павлиньих глазах» на спинке зияли закрепки без драгоценных камней. На потолочных балках висели старинные ширмы с гербом, однако крепления, на которых обычно держались вертикальные картины, пустовали. Далее на всем ярусе располагались пустые комнаты, перегородки которых были распахнуты, будто дворец был полой скорлупой ореха. Повсюду из тени вырисовывалась паутина, хрустел под носками сор, задуваемый с улицы через щели.
Каждый шаг кенара сопровождался трелью: доски не только скрипели от многолетней влажности, но и издавали звук, похожий на пение соловья, из-за самобытной конструкции пола, под которым были установлены металлические шипы и двигающиеся скобы. Как Фумио было известно из хроник, такие половицы император Гуанси специально потребовал изготовить, дабы защитить себя от второго покушения. Опасаясь быть убитым, Гуанси также велел соорудить стены, кроме несущих, из рисовой бумаги, поэтому перед глазами взломщика то и дело мелькали дырявые створки. Фумио то замирал, когда ему казалось, будто откуда-то доносился посторонний скрип или шорох, то на цыпочках обходил впопыхах покинутые помещения. Никаких признаков обитания здесь призраков он не видел, но это не успокаивало, от страха попасться притаившемуся демону у него лишь сильнее сжимались все внутренности.
За очередным поворотом кенар уперся в скромно отделанную дверь. За ней оказалась алтарная комнатка вроде той, в которой молился Гуанмин духам предков. В центре стояла статуя из позолоченной бронзы, однако хохолок и крылья ее были инкрустированы белым агатом, никогда не использующимся для изваяний бога Солнца. Белый агат боготворили верующие Хоодо. Они же венчали голову неправильного бога не семью перьями, а четырьмя. Два граната вспыхнули, словно настоящие глаза. Сердце кенара ухнуло и бешено заколотилось. Маленький слуга прикрыл за собой дверь, движимый мнимой боязнью, что нечто подкрадется сзади из темноты коридора, и на онемевших ногах опустился перед истуканом. На алтаре, за исключением сандаловой палочки, не лежало никаких подношений, поэтому кенар, не желая навлекать на себя гнев строптивого бога, высыпал перед тем из кармашка фисташек, воскурил от фонаря старые благовония и быстро прочитал молитву.
Однако дым от палочки струился не прямо вверх, а вился вбок. Подняв ладонь перед благовониями, кенар явственно ощутил слабый порыв воздуха — тот дул из стены, доски которой искривились без должного ухода. Приблизив фонарик, Фумио разглядел за ней неровную поверхность; он надавил на щель, и, к удивлению, доски поддались, они раздвинулись достаточно, чтобы миниатюрные пальчики слуги смогли дотянуться до выбоины в скрытой стене. По форме та походила на проем для раздвижных перегородок. Фумио решил проверить это: он приложил немало усилий, прежде чем створка заскрежетала и резко съехала по рейке, являя просторную нишу. Юноша, осыпанный пылью и облезлым лаком, сунулся в нее, и взору его предстал покрытый кипарисовой корой коридор, по которому разносился свист сквозняков. Осторожно ступив туда, Фумио не услышал характерную для замка трель пола. Пробираясь дальше, он спугнул мышь, гурьбу жучков и угодил в паутину, однако повернуть обратно ему не давали разбухающий интерес и копившиеся вопросы.
Коридор оказался уже прочих во дворце, но отделанным плотниками с не меньшим мастерством. Он извивался будто параллельными с комнатами изгибами, пока на развилке не переходил в лестницу без перил на второй ярус. Даже ступени не издавали ни единого визга или треска. Как и внизу, на следующем этаже тоже имелись углубления для потайных створок. Выбрав первую попавшуюся, Фумио толкнул перегородку и очутился в просторных покоях размером около девятнадцати циновок.
В отличие от других помещений, эти покои выглядели нетронутыми. Каркасная кровать с невесомым однотонным балдахином, расшитыми подушками была образцово застелена; на шкафах и комодах пылились фарфоровые драконы, черепахи, пагоды, курильница, винный кувшин и пиалы, веера на лакированных подставках; шкатулки с драгоценностями и гребнями открытые стояли на столике, словно только что перебираемые владелицей; висели дивной красоты горные и морские пейзажи на шелке, и даже в овальном сосуде для цветочной композиции загнивала веточка криптомерии. А напротив ложа кенар увидел две стойки, — на них ниспадали на циновки устаревшего кроя одеяния императора и императрицы: нежно-лиловые накидки практически полностью были затканы хитросплетенными узорами, на них выделялись крупно нарисованные утки-мандаринки, за верхними слоями шли темно-сапфировые и ближе к нательным рубашкам бело-пурпурные. Тонкие с золотой вышивкой пояса распрямили рядом же. Нетрудно было догадаться, что здесь спали родители его величества Гуанмина.
Вдруг сверху что-то стукнуло. Кенар навострил уши, напряженно уставившись на дверь, готовый пуститься наутек. Завывал ветер, и дерево трещало от его напора.
Не коснувшись ни единой вещи, Фумио поторопился вернуться в потайной проход и продолжить поиски. Идея о возможности найти в Чертогах подсказку для подарка уже казалась ему безнадежной и опрометчивой. Поплутав так еще какое-то время, он ничего не обнаружил, кроме кабинета, в котором оставили всю мебель и предметы так же, как при жизни хозяев.
В конце концов Фумио забрел в тупик к последней дверце; края ее и выемка были протерты сильнее, чем у предыдущих. В этой комнате кенар с порожка налетел на низкий шкаф, поставленный впритык к стене. Сдвинув его, маленький слуга вскрикнул от испуга и сиганул обратно за шкаф — он готов был поклясться, что заметил такие же гранатовые очи, как у статуи Хоодо! Несмело он все-таки выглянул из-за угла, подняв фонарик. То, что он принял за горящие глаза, оказалось всего-навсего отблесками в осколках разбитого зеркала на голых половицах.
Оглядевшись, Фумио понял, что он попал в очередные покои члена императорского рода. Размером они чуть уступали покоям супругов Гуанчжу и Киую, но росписи на бумажных стенах отличались монохромностью и зыбкостью линий: белая луна, мискант да разных голубых оттенков ветви и павлины с белыми перьями. Отсюда тоже вынесли все до последнего: ни циновок, ни футона на кровати, ни полотен — ничего не осталось. Вглядываясь в изображение луны, Фумио сомневался, могла ли это быть опочивальня его господина или императора Гуанси?
Собираясь уже покинуть и комнату, и дворец, кенар внезапно на что-то наступил, под носком жалобно хрустнуло и впилось в ткань. Подсветив себе фонариком, Фумио сгреб глиняные черепки в кучку: вот серая головка обыкновенного гусенка, вот окрашенное коричневым крыло, часть оранжевой грудки, осколки спинки с шестью дырочками и отколотый хвостик с отверстием.
«Свистулька-окарина!» — осенило слугу. Вызывало трепет то, что такой простенький инструмент, больше подходящий на роль игрушки птенца крестьянина, очутился в Чертогах Белых хризантем. Оставить разбитую окарину у юноши не хватило черствости, и он собрал все черепки в карман.
На третьем ярусе Фумио делать было нечего, да и фитиль почти догорел, поэтому, оглушенный стуком сердца, он бегом выбрался к парадному входу, закрыв за собой тайный лаз в алтарной, и в паутине, грязи ринулся прочь от холодного дворца.
Когда же он обернулся, ему почудилось, будто в кромешном мраке ночи у дверей мелькнула белесая тень.
Примечания:
Сноски:
1. Немного измененная японская пословица «Рот — источник бедствия» о том, что иногда лучше промолчать. (Фумио как раз очень хорошо понимает ее значение.)
2. По-другому: моллюска абалона/гелиотиса. Это редкий одностворчатый моллюск, чьи жемчужины являются столь же ценными, как самые дорогие драгоценные камни, хотя форма их отнюдь не совершенна; они продолговатые и чем-то напоминают зуб, клык. Согласно источникам, вероятность образования в этом моллюске жемчужины равняется 1 : 50 000.
3. 7 часов ночи – 3:40-5:40.
4. 1 кан – японская мера веса, равная 3,75 кг.
5. Пуэрария дольчатая – бобовое растение, которое разрастается, словно вьюнок, а цветами чем-то напоминает гибрид люпина и шалфея.
6. Имеется в виду бледно-красный цвет (акасиро-цурубами), императорский цвет, один из «запретных» цветов Японии (к нему же относится и упоминавшийся уже сумаховый), который также могли носить и бывшие императоры. Подробнее о японской колористике, на которую автор частично опирается, можете прочитать здесь: https://konnichiwa.ru/3781/.