ID работы: 12460545

Реприза

Слэш
R
Завершён
227
автор
dreki228 бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
197 страниц, 14 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
227 Нравится 73 Отзывы 131 В сборник Скачать

Об элегии, судьбе и Рахманинове

Настройки текста

12 февраля. Тэхен

      День с утра выдался просто отвратительный, серый, хмурый, снег того и гляди пойдет огромными сырыми хлопьями, неприятно оседая за шиворот и моментально тая там. Подумав об этом, я непроизвольно вздрогнул и закутался в шарф, став похожим на какое-то подобие эскимоса. Я ненавидел такую погоду, в это время только сидеть дома и молча смотреть в окно, накидывая одеяла потеплее. Я уже было даже пожалел, что предложил эту инициативу с концертом, но Хосок в последнее время стал похож на дикую собаку, срываясь на всех без дела, иными словами, отступать было некуда. Я, в самом деле, хотел послушать классику, одно дело – преподавать, а другое дело – выступать в качестве слушателя и позволить себе насладиться, не думая о технической составляющей произведения. Может быть, Хоби был прав, музыку нужно чувствовать, а не анализировать. Я усмехнулся, как я вообще умудряюсь преподавать что-то, с умным видом втолковывать студентам информацию с моим-то эмоциональным диапазоном, как у зубочистки?       Я не видел репертуара, не знал, что меня ждет, медленно шагая по сырому снегу к зданию филармонии. Я смотрел на следы своих ботинок, что оставались лужами на белой сырой дорожке, и мне будто стало еще холоднее. Мне показалось, что я ощутил, как вода пропитала обувь насквозь, отчего ногам стало тут же зябко. Мелкие снежинки, похожие больше на дождь, падали и таяли на рукавах моего пальто. Всё вокруг вдруг показалось мне до жути нереальным. Зима делала мир плоским, похожим на 2D без рельефов и теней, и я замер, вдруг ощутив себя трафаретом в ненастоящей действительности. Меня так поразило это открытие, что я остановился, как вкопанный, и нервно сжал ключи от дома в кармане. Боль была, безусловно, настоящей, однако чувство реальности мне это не вернуло. Я грустно подумал, что, наверное, это следующая стадия отключения меня от жизни, как будто бы я исчезал и растворялся, становясь частью этого непонятного нечто, совершенно невидимый, оттого и несуществующий. Всё мое существо этим февральским вечером вдруг показалось мне таким глупым и несуразным, что я потупил глаза. Как будто меня вообще не должно было быть, ни здесь, ни где-либо вообще. Я заставил себя сконцентрироваться, вспомнил ноктюрн Шопена, открыл глаза, посчитал количество деревьев вокруг. Восемь. Какое дурацкое неполноценное число, прямо под стать мне самому.       Я поднял голову, выдохнул, провожая взглядом облако пара. Хосок точно не придет вовремя, а я ненавидел опаздывать, предпочитая лишние десять минут померзнуть. Можно было бы зайти внутрь, но я все же случайным образом зацепился взглядом за афишу. Сегодня была только одна программа, я невольно вчитался, поёжившись, любопытство брало верх над холодом, потому что это чувство было реальным. С. Рахманинов, концерт для фортепиано с оркестром номер два до-минор, опус 18. П. Чайковский, концерт для фортепиано с оркестром номер один си-бемоль минор, опус 23.       Я замер и невольно расплылся в легкой улыбке. Какое счастье, какой замечательный репертуар на сегодня. Я всей душой обожал Чайковского, меня восхищало в нем абсолютно все. Петр Ильич, вообще, не должен был становиться музыкантом, он жил в семье простых людей. Отец – металлург, всю жизнь работал на заводе, мать – внучка скульптора, да и сам он уже получил юридическое образование, когда его случайно занесло на музыкальные курсы в императорском русском музыкальном обществе. Мне казалось, мы чем-то с ним похожи. Чайковский постоянно был в разъездах, дирижировал то в Москве, то в Сан-Ремо, то во Флоренции, много читал, всем интересовался, собирал гербарии в своих книгах. Он всю жизнь пытался понять, из чего соткана человеческая душа, что в ней откликается, и его музыка, казалось, была универсальным ключом, что способен открыть любые двери в сердца людей. Уважающий Листа и Вагнера и отдавая честь классике, Чайковский стоял особняком ото всех и писал музыку на свой манер, так, как чувствует и понимает ее. И даже его нездоровая, по тем временам, любовь к мужчинам и племяннику не вызывала во мне никакого отвращения.       Меня восхищало это, наверное, еще и потому, что у меня так совершенно не получалось. По крайней мере, теперь, когда я оказался сам по себе, выкинутый в море жизни, словно Даная из пресловутых мифов Древней Греции. Только та, каким-то божественным чудом, спаслась, а вот я почему-то не думал, что у меня получится вылезти сухим из воды. Я махнул рукой и цокнул языком, все эти мысли и размышления о том, что еще не случилось, не приводят ни к чему. Самый лучший способ обеспечить себе надежное стабильное будущее – позаботиться о себе в настоящем. В этот момент я совершенно точно понял одну вещь, что свалилась на меня, будто гром среди ясного неба: я устал от самого себя. Устал от того, что я никакой, просто ни рыба, ни мясо, какое-то бесхребетное существо, хуже любой медузы. Я вздохнул. Осознать это было неприятно, но, пожалуй, неизбежно, рано или поздно это все равно бы случилось. И почему какие-то важные вещи ты начинаешь понимать, когда проходит столько времени?       Я прикрыл глаза. Вот узел и замкнулся. Когда меня отключили от жизни, нить завязалась, я начал плыть по течению, а теперь я понял смысл этого всего. Как только я стал никакой, я устал от себя. На мгновение мне даже показалось, что где-то там, глубоко в душе, живет та часть меня, искренняя и настоящая, и она отчаянно просится наружу, хочет борьбы, а я упорно ее игнорирую, выстроив вокруг себя такую стену, что сам уже разломать ее не в состоянии. Последствия каких-то действий доходят до нас гораздо позже, и все же я никак не мог в толк взять, что же со мной случилось, что я так вот, раз – и отключился. Не могло же это случиться просто так, по щелчку пальца.       Я потер веки пальцами с ощущением, что опять чего-то не понимаю, в очередной раз какие-то факты, очень очевидные и понятные, ускользают из моих пальцев, а я никак не могу за них ухватиться. Будто бы ответ уже вот, на моих ладонях, можно почувствовать на кончике языка, а я никак не могу облечь эти мысли в слова и выразить их внятно. Я выругался на французском, ну что я за человек такой, в самом деле! — Ты чего ругаешься, Тэхен? – я всколыхнулся, не заметив, как рядом оказался Хосок, закинувший мне руку по-приятельски на плечо. Я расслабился и выдохнул, не зная, что ему сказать, лишь уныло покачав головой. Он нахмурился и толкнул меня в плечо, — Ну и что это за настроение? Ты сам сказал, что нам нужно на концерт, а сейчас стоишь тут, как в воду опущенный, с такой миной, что к тебе и подойти страшно. Вокруг тебя жуткая аура, у тебя потрясающий талант распугивать людей. Мы пришли на симфонический концерт, на торжество музыки, - он в театральном жесте поднял руку куда-то к небу и очертил одному ему видную линию. Я лишь скептически поднял бровь, все еще ничего ему не говоря. Хоби, впрочем, не обращал на это никакого внимания, улыбаясь каким-то своим мыслям. — И раз уж мы на празднике, - не снижая градус драматичности, добавил он, — Будь добр, веди себя соответствующе!       Я хотел было уже ему ответить, но тот беззаботным шагом, что-то насвистывая, направился к входу, с удовольствием, кажется, вдыхая зимний воздух. Я смотрел ему вслед и диву давался, как в нем столько всего умещается? Как он умудрился не растерять свою эмоциональность и постоянно старается видеть в людях хорошее? Он живет на полную катушку, и я вовсе не про клубы, тусовки и приключения под выпивкой, он просто… Я задержал дыхание. Он нереальный, такой настоящий, живой и чувствующий. Я не завидовал ему, я не понимал, как ему это удается. Но если я спрошу, Хоби точно спросит, не заболел ли я случаем. А как я ему объясню, что я всегда такой чокнутый?              Я усмехнулся сам себе, прикрыв глаза и неспеша нагоняя его. Хосок – это Хосок, а я – это я, нет смысла нас сравнивать, мы абсолютно разные люди, каким-то чудом сумевшие поладить. Возможно, все дело в любви к Чайковскому. — Сегодня будет Петр Ильич, - сказал я, улыбаясь. Хоби, услышав это, остановился, как вкопанный, и посмотрел на меня таким раздосадованным взглядом, что я почти рассмеялся, сумев сдержаться лишь в последний момент. — Ты обещал, что не будешь смотреть афишу! – тут же наехал он на меня, — Ты говорил, что тебе так интереснее, что ты хочешь сюрприз, а ты – хитрый прохвост! - Хоби нахмурился и отвернулся. – Что хоть будет? - спросил он, все еще бубня себе под нос. — Не скажу, - сказал я, заговорщицки усмехнувшись и поспешив вперед, пока Хоби не разозлился окончательно. Я точно знал, в здании филармонии, священном, разумеется, он не позволит себе так себя вести, да и играть с огнем не стоит.       Зайдя внутрь, я моментально расслабился и выдохнул, отряхивая намокшие рукава пальто от снега. Я снял шарф, верхнюю одежду, сдал все в гардероб, вежливо улыбнувшись милой женщине, и остановился, поправляя свой свитер. Филармония была для меня вторым домом, высокие расписные потолки, мраморные колонны и тяжелые красные занавески, ведущие к главной лестнице, застланной ковром. Подниматься наверх было привычно, я ощущал себя, как рыба в воде, и решил, что на эти пару часов я перестану думать и беспокоиться, позволю себе выдохнуть. Раз уж жизнь меня остановила, не помешало бы и мне самому остановиться, иначе в погоне за неведомым нечто я рисковал потерять самое важное – остатки самого себя. Хотя все мое естество напоминало мне руины с жуткими белыми пятнами, где-то там было что-то, что заставляло меня сражаться. Поэтому я просыпался каждый день, шел работать, преподавать сольфеджио и фортепиано. Может быть, это был некий метод борьбы с самим собой, с той частью меня, которая уже сдалась. Может быть, в глубине души, я хотел спастись, разве что у меня не было достаточного количества силы и мотивации для этого. Я прочно увяз в зыбучих песках своего прошлого и рисковал уйти на самое дно, если ничего не начну с этим делать, но я понятия не имел, с чего мне начать, как действовать и куда двигаться. Шарить вслепую – только впустую силы терять, без какого-никакого плана результата не дождешься, но чтобы понять, что делать, я должен думать, много рефлексировать, вспоминать узлы и осознавать их последствия для самого себя.       Никакие события в нашей жизни не происходят случайно или просто так, по какой-то прихоти, все, что мы ощущаем и испытываем в настоящем – всего лишь результат наших действий в прошлом, и если так вышло, что жизнь поставила меня на «Стоп», значит, что-то когда-то я сделал, что последствия этого поступка так отражаются на мне сейчас.       Это можно было бы назвать кармой, но в моих представлениях карма – это что-то про наказания. Мол, случилось какое-то несчастье – это все карма. Я бы не сказал, что я несчастлив, я всего лишь в каком-то ступоре, и это очередной урок судьбы. Мне больше верилось в то, что наша жизнь похожа на паутину с одним началом, как вселенная. Когда-то она образовалась от большого взрыва, это была точка начала, если верить тем же физикам, и с тех пор она бесконечно расширяется. Это мне напоминало нашу жизнь, саму ее суть. У нас тоже есть точка начала – наше рождение, а далее нам предоставляется бесконечное количество вариантов событий, а мы делаем выбор, по какой дороге идти и куда следовать. Каждый такой выбор в моей голове завязывался узлом, а паутинка до следующего выбора – это нить. Может быть, я такой, какой я есть, потому что когда-то попробовал кофе на завтрак, предпочтя его чаю? И вот оно, последствие моего выбора. Матрица какая-то, не иначе.       Один выбор рождает сотню других, узел завязывается и на его месте образуется еще два узла, нити сплетаются и расплетаются, наша жизнь тоже бесконечно расширяется, как и вселенная, объем наших знаний пропорционально увеличивается со временем, и уменьшается одновременно, открывая область незнания.       Люди, ничем не интересующиеся, очень счастливые, они живут в своем статичном мирке, для них все просто и понятно, они не стремятся ничего узнать, им вполне хватает бытовой информации, чтобы чувствовать себя комфортно. Оттого такие личности никогда не становятся гениями или вроде того. Любознательные, открытые для свершений единицы, называют себя тупицами. Здесь можно удивиться, мол, как так? Вот был такой Альберт Эйнштейн, гений безусловно, а он называл себя идиотом и говорил, что он ничего не знает. Подумать только, такой великий человек. И великим его делали не его обширные знания, а осознание, сколько же всего ему еще неизвестно, сколько еще предстоит узнать, и насколько же все наши знания ничтожно малы, отчего напоминают разве что какую-то крупицу в океане. Все эти энциклопедии и научные труды, библиотеки по всему свету — это лишь капля в море, и люди интересующиеся прекрасно это осознают. В повседневной же рутине хватает мысли, что и так уже довольно много известно, ведь списать свою лень на достаточное количество информации очень просто. Незатруднительно плавать на поверхности и жить, как водомерка, особо ни во что не вникая, другое дело – попробовать нырнуть чуть глубже, чем обычно, попытаться узнать чуть больше, копнуть чуть дальше, и мир открывается с совершенно новых сторон, неизведанный, таинственный, удивительный.       Я затаил дыхание, не совсем понимая, почему я вдруг стал об этом думать. Хосок куда-то запропастился, и я решил не искать его. Я что-то услышал, совсем тонко, где-то в глубине коридоров, но я определенно не ошибался.       Словно сумасшедшая собака-ищейка, я пошел на звук, в конце концов, я скрипач, абсолютный слух у меня прилагается априори , и даже не заметил как забрел куда-то в темноту, наткнувшись на дверь, что вела будто в какую-то каморку. Коридор был совсем лишен света, но я не сомневался: звучание исходит оттуда. Я замер, перестав дышать, и впитывал в себя мелодию, будто бы это все, что мне было нужно.       Там, в темноте, кто-то играл «Элегию» Рахманинова в ми-бемоль миноре, опус третий. Я почувствовал, как сушит мои глаза от того, что я не моргаю. Соль, фа, ре-бекар, ми-фа-ми в легато, идеально выдержанное модерато в главной партии. Я вдохнул и не смог выдохнуть, триоли звучали идеально слаженно, четко по ритму, каждый акцент, каждое надрывистое крещендо, тонкие переходы с двух пиано до скромного меццо-форте, все было идеально. Каждая пауза, подобная легкому дуновению невовремя вырвавшегося выдоха, невероятная динамика. Мягкая и обреченная первая часть парализовала меня, что я не смел и шелохнуться, боясь разрушить эту магию, верхние ноты звучали точно, отчаянно и надрывисто, плавные переливы-арпеджио в левой руке, нежные бегающие звуки меж пальцев, похожие на рябь водной глади. Яркие акценты звучали особенно трепетно и напоминали раскаты колокола, что сообщает о чем-то неминуемом.       Мелодия была лиричной и переливчатой, похожая на романс, сразу чувствуется, что это одно из ранних сочинений Рахманинова. Это пьеса-фантазия, и исполнитель раскрывал ее фантазийность сполна, будто чувствовал всю мелодическую свободу и форму, подчиненную развитию мелодии. Главная тема как будто бы парит, сквозит, прослеживается и не отпускает, в средней части она переходит на форте, звук из рояля выходит резким, похожим на остервенелый крик. Это страстная сторона этой пьесы, отчаянная, молящая, кульминационная, не то выражающая надежду, не то показывающая борьбу. Мелодия как будто бы обретает второе дыхание, тональность и настроение меняются на мажорную, словно он увидел луч солнца в тучах. Я почти представил, как пианист улыбается, как разглаживается морщинка между его бровей, как скользят его пальцы по клавишам, сначала легко, потом налегая, что несчастный рояль выдает все, на что он способен, потому что я бы играл точно так же. Я вздрогнул, меня било крупной дрожью. Он замер. — Реприза, - шепнул я самому себе, прислонившись лбом к большой дубовой двери.       Он как будто выдохнул, плавно опустив пальцы на клавиши и мягко заскользив по ним с новым дыханием. Мотив снова становится напевным, тихим, грустным, как в самом начале. Это та же самая мелодия, те же самые ноты, и мне казалось, внутри меня кто-то отчаянно заплакал. Как будто бы мне подарили надежду, и с тем, как срывались его пальцы с клавиш, я сорвался в пропасть. Главная нота, что была в партии левой руки, добавила еще большей обреченности, которая усилилась в последней мелодической волне, будто бы он в этом пассаже и сам сорвался следом.  Я снова вспомнил про Пандору, которая вот сейчас захлопнула свой ящик, не оставив даже надежды.       Он закончил играть, наступила тишина. Я как будто был не в себе, я был совершенно оторван от мира, я никогда не слышал, чтобы кто-то играл так, никогда не мог подумать, чтобы кому-то могло быть так отчаянно больно. Это было похоже на крик о помощи, с выводом, что все равно никто не услышит, но я слышал, только что, я все слышал, и я все понял. Я закусил губу и отчаяние этой комнаты прошибло меня волной насквозь, что я не мог вымолвить и слова. Я был способен лишь загнанно дышать, ощущая, как ускорился пульс в висках. Я чувствовал, что вот-вот рухну или заплачу. Реприза. Соль-фа-ре-бекар. Арпеджио и пассажи-триоли. Невысказанный романс, просьба о помощи, срывающаяся на крик надежда, угасшая борьба, потому что не за что бороться.       Казалось, я прокусил губу до крови, прежде чем решительно взялся за ручку двери и отворил ее, не успев выдохнуть. Я должен был быть там, я должен был сказать ему, что его слышат, что он не один, я должен был помочь, иначе он тоже сорвется. Едва дыша, я оглядел комнату, и не увидел там никого. Я загнанно искал глазами хотя бы кого-нибудь, но никаких следов человеческого присутствия не обнаружил, лишь одинокий пыльный черный рояль, стоявший в углу комнаты.       Я нерешительно подошел ближе, осмотрелся, не была ли это случаем запись, но в комнате, темной и душной, не было ничего, кроме потрепанной Ямахи. Сомнений не осталось, кто-то играл прямо сейчас, пока я стоял за дверью в коридоре. Моя совесть проснулась моментально, ведь кто-то открывал тут душу, высказывался, плакал, и уж точно не хотел, чтобы я его тут обнаружил. Я нарушил таинство печали, стал случайным свидетелем того, что чужие уши не должны были услышать. Но что сделано, то сделано, прошлого уже не вернешь.       Я посмотрел на крышку рояля, она была пыльная, и я краем глаза заметил на краю опечатки пальцев, так похожие по размерам на мои. Я сразу понял, что играл юноша, это предположение так ясно и просто промелькнуло в моей голове, что я даже не удивился, обнаружив еще одно доказательство своей правоты. Я открыл крышку и беглым взглядом осмотрел клавиши. Кое-где поцарапанные, кое-где сколотые, но в целом состояние рояля было очень даже приличным. Подумать только, сейчас кто-то тут играл. Я провел рукой по светлому лакированному дереву, и замер, чувствуя совсем недавнюю теплоту и тонкий аромат парфюма. Я сделал глубокий вдох, пахло чем-то морским и солёным. На душе стало ужасно тоскливо и горько. Я сыграл соль-фа-ре-бекар и даже осознать не успел, в какой момент мои глаза стали такими туманными, что я уже ничего не смог видеть.       Клавиши были теплыми, я не ошибся, я не мог ошибиться, черт возьми, но что делать с чувством, поселившимся во мне, я не мог понять. Я остервенело поднял глаза, и мир вокруг будто замер. Я видел себя, в бежевом свитере и в очках, стоящего за роялем и наигрывающего всего три ноты. Я смотрел на себя, как будто стоял напротив, словно это был я и не я одновременно. Мое сердце так забилось, что я подумал где-то на периферии своего сознания, что сейчас потеряю сознание или умру. Оно стучало слишком неестественно сильно, что я начал паниковать.       Элегия – произведение не очень сложное технически, там нет никаких премудрых пассажей, арпеджио очень гармоничное и созвучное, мелодия легко учится и ложится на слух, она сложная в плане ритмики и динамики, с этим не поспоришь, все в духе Рахманинова, мы проходили ее со студентами на первом курсе, но я никогда за всю свою жизнь не слышал, чтобы кто-то играл элегию именно так.       Мир вокруг меня снова замер, и я почувствовал: что-то во мне так сильно торкнулось, что я почти отключился. Это тот самый момент, тот самый кадр из фильма, где я остервенело касался клавиш и думал, вот оно, это то, что дает мне почувствовать себя живым и настоящим. Я как будто бы был повсюду, в этой пыли, в этой темноте, я сливался с этой комнатой, растворялся в ней, чернота, музыка и одиночество этого пианиста окружали меня, я был частью этого одиночества, я принадлежал этому моменту, и я замер, так и не нажав снова ре-бекар.       Вот оно что, думал я, дело не в технике, дело в эмоциях. Все верно, элегия – несложное технически произведение, но оно практически неприподъемно эмоционально. Вот почему никто не мог сыграть его верно до настоящего момента.       Я сел за рояль, закрыв глаза и медленно начал вести арпеджио левой рукой, медленнее, чем было сыграно кем-то до этого. Клавиши для меня горели, словно угли, нажать на одну из них, едва теплую, означало обжечься. Соль-фа-ре-бекар, реприза, медленная, лиричная, задумчивая. Я повторял все его движения, бесцеремонно гулял по чужим воспоминаниям, запросто вторгаясь в чужое личное пространство, будто оно стало моим собственным, будто бы я имел на это право. Я играл по памяти, что мог вспомнить, я играл почти идеально, но не так, как он. Однако главное, что я уяснил,: я не должен играть, как он, я должен играть, как я.       Я нахмурился, выигрывая терции-триоли и подаваясь телом вперед, увеличивая резкость и отрывистость своих движений, как будто бы несчастный рояль был способен это выдержать. Я жал на педаль, снимал ее и нажимал снова, играл и забывал дышать. Он был со мной в этот момент, был, когда я играл негодующую патетическую среднюю часть, что ниже на дециму, был, когда я сжимал губы, выигрывая медленную тему первой части, когда я играл репризу, спотыкаясь и срываясь. Я снова упал, и он снова упал со мной. Я едва мог отдышаться, я трогал клавиши, и как будто бы касался чужого сердца. Я влез туда, где мне не место, самым наглым образом глядел на осколки его души, и ничего не мог с этим сделать.       Я никак не мог помочь ему. Чудо могло бы случиться, но только не со мной. Пораженный этим осознанием, я ощутил давящую пустоту и руки с клавиш безвольно опали вниз. Я ничего не могу для него сделать. Я как будто бы в мгновение превратился в куклу, из которой вытряхнули все, что можно было, и набили каким-то тряпьем. Пустышка, ничего не стоящая и не значащая. Я поднялся, хлопнул крышкой и вылетел из комнаты, разочарованный в себе и раздосадованный, злой на жизнь и на обстоятельства. В бешенстве я влетел в зал, когда прозвенел уже третий звонок, и плюхнулся рядом с Хосоком. Тот лишь недоуменно посмотрел на меня, взглядом спрашивая, что случилось. Я сделал вид, что ничего не заметил, постарался выдохнуть, но эмоции, бурлившие внутри меня, скопившиеся комом, как ядовитые змеи, жалили и жалили, что я не мог прийти в себя. Противоречивые и такие яркие, они были похожи на вспышку, что я услышал, как во мне что-то заскрипело и затянулось внизу живота.       Я успокоился моментально, будто бы меня облили ведром воды и резко потушили весь огонь. Совпадений не бывает. Это какая-то нить, у меня просто недостаточно данных, чтобы понять значение происходящего. Вся злость испарилась, и я снова увидел себя со стороны, сидящего на втором ряду в зале, пока симфонический оркестр гудел и настраивался. Я обернулся в своем кресле, бегло осмотрел людей и вдруг понял, что я жив. Я чувствую движение жизни, ощущаю, как завязываются узлы и путаются нити, вижу течение времени, его движение и послушно следую за ним.       Я должен был сюда прийти, я должен был это все услышать, я должен был быть здесь, так было задумано, так было предначертано, сюда привела нить. Я должен был стать частью этого огромного откровения людской души, я был священником в католической церкви за сетчатой решеткой, пока кто-то мне исповедовался. Я слушал и прощал его, давал ему шанс на жизнь и говорил, что еще рано умирать. Мое сердце снова бешено застучало. Я вспомнил, как он играл, каждое его прикосновение, представил, как он выигрывает аккорды, бегло скользя пальцами по белым и черным клавишам, как он дышит, хмурится, как он существует здесь. Его музыка – самое настоящее, что со мной случалось за последние несколько лет. Такая искренность и чистота даже пугали меня немного, у него были руки бога, или дьявола, не иначе. Он играл так, что я забыл про все на свете, я слушал его и судорожно пытался осознать, что вообще тут произошло. Так никто никогда не играл, и я за всю жизнь такого не слышал. Я был поражен, впечатлен, зачарован и околдован, я не мог подобрать слов, я был способен лишь слушать его там, за дверью, открыв рот и замерев. — Дорогие друзья, мы рады приветствовать вас на благотворительном симфоническом  концерте в здании государственной филармонии. В сегодняшней программе вы услышите концерт Рахманинова для фортепиано с оркестром, солист…       Я выдохнул и прикрыл глаза. Чудо могло случиться, вот только не со мной. Осталось только понять, что мне теперь делать дальше.       Молодая ведущая все говорила и говорила, я ее не слушал, сжавшись в своем кресле и уйдя окончательно в себя. Раз за разом у меня всплывали в голове ноты элегии. Ми-бемоль минор тональность, откровенно, ебаная, одна из самых сложных для исполнения, очень легко запутаться в черных клавишах, но этот пианист… Он так звучал, будто бы ничего в мире не было совершеннее этого проклятого ми-бемоль минора, хотя я помнил, как у некоторых моих студентов уходили месяцы, чтобы выучить простую гамму. Я цокнул про себя языком и не понимал, почему не могу выкинуть все это из головы.       В себя пришел я резко, почти моментально, когда зал взорвался овациями. Я растерянно моргнул, уставившись на Хосока, который улыбался во все тридцать два зуба и аплодировал, как сумасшедший. — Хоби, ты чего? - спросил я тихо у него на ухо, — Почему все аплодируют? — Солист! Это же Мин Юнги, боже мой, Тэхен, как же нам повезло!       Он схватил меня за руку, и глаза его были такие огромные и светящиеся, что я забыл, что хотел сказать, так и оставшись сидеть с открытым ртом. Аплодисменты заглушали мне уши, и я в толк не мог взять, чего все так всполошились? Вздохнув, я, наконец, обратил свой взор на сцену. Там стоял молодой мужчина, примерно моего возраста, в черном костюме, что отлично на нем сидел. Бархатные лацканы, фиолетовый платок, черные волосы, и яркая улыбка, обнажавшая его десны. Я прищурился и сложил пальцы в замок. Он поздоровался с дирижером, по-отечески обняв того, помахал куда-то в зал, еще раз поклонился.       Я фыркнул и откинулся на спинку стула. Мне показалось, что я смотрю на него так, будто бросаю ему вызов, сверля глазами из-под очков. Я помнил его имя, вроде бы, это какой-то известный пианист, но я никогда не слышал его вживую, а раз так, предпочитал не делать никаких выводов. Какое позерство. Я ждал, слушая гул скрипичных в «ля», подключившиеся фаготы, кларнеты и прочие духовые, какофония неимоверная. Я прикрыл глаза.       Звук этого диссонанса я обожал больше всего на свете. «Бах. Концерт для скрипки с оркестром ля-минор в трех частях. Солист: лауреат международных юношеских соревнований, Ким Тэхен, скрипка.»       Я помню этот голос, как вчера. Я точно так же стоял на сцене, в белом костюме, счастливый и взволнованный. Я вышел и поклонился, пожал руку дирижеру, занес смычок над струнами и напряженно ждал, когда мне дадут сигнал. Я закрыл глаза и, рвано выдохнув, начал играть, проговаривая про себя все ноты и вариации наизусть. Я слышал первую скрипку позади меня, отсчитывая в голове такт. Раз-два-три-четыре. Пассаж, пауза, теперь резкий выдох, тремоло и крещендо. Я играл, жил со всей сотней человек, что меня окружали, ускорялся и замедлялся, плавно и мягко ведя смычком вниз по струнам, скользя подушечками по грифу, что за ними невозможно было уследить.       Раз, два, три…       Я услышал фортепиано и распахнул глаза, застыв на месте и не досчитав до четырех. Я по-глупому думал, что мы с этим пианистом начали отсчитывать такт одновременно, и он вступил четко на «четыре». Мин Юнги начал играть первые аккорды, тихие, отчетливые, с усердием нажимая на клавиши и чуть склонившись. Он был нахмурен, серьезен, его кисти были абсолютно расслаблены, при этом бледные пальцы, жесткие и уверенные, гуляли по октавам, выигрывая аккорд за аккордом. Он вздрагивал с каждым нажатием, увеличивая громкость и напор, и в конце концов пустился в пассажи, где игру подхватил симфонический оркестр. У него была идеально отточенная техника игры, самое правильное положение руки и кистей, как будто бы держишь теннисный мячик.       Второй концерт был признан шедевром почти сразу же. После того, как Первая Симфония Рахманинова оказалась невероятно провальной, композитор впал в депрессию и несколько лет находился в глубоком творческом кризисе. Второй концерт стал началом нового периода для композитора, он символизировал его возрождение, потому что бог не позволил ему умереть и повелел выдать миру шедевр.       Я смотрел и не мог оторвать взгляд, я слушал, все мои чувства будто бы обострились до предела. Мин Юнги и оркестр были единым организмом, чувствовали друг друга, и это было невероятно. Он едва бросал взгляды на клавиши, бегло выигрывая мотив, что похож на колокол, так символичный для Рахманинова. Модерато было выполнено идеально, неспешное, широкое, всеобъемлющий тоскливый раскат звука, в котором можно раствориться. Аккорды в верхних и низких регистрах сопровождались рокочущим фа контроктавы. Эта тема, напоминающая медленный марш, и есть тема жизни Рахманинова, без примесей народно-песенных оборотов или мотивов, это что-то совсем обособленное от России и вместе с тем очень российское. Наверное, потому что в этой музыки столько души и свободы. И он, этот пианист, не видящий ничего перед собой, играл так, будто бы он жил там, и концерт писался при нем, словно в этом заключался смысл его жизни.       Внезапно тема сменилась на легкую, лиричную и мажорную, нежную, похожую на мягкую трель или апрельскую капель, его музыка была похожа на витиеватое кружево, на которое способна только природа по зиме. Я был ошарашен, у меня по коже бежали мурашки, и меня колотило до дрожи. Его фортепиано было похоже на первый подснежник, знаменовавший о неминуемом приближении весны. Десять минут я сидел, не сводя с него глаз, ноты в моей голове стали медленно растворяться, разрозненные названия соединились в одну магическую мелодию, что увлекала меня за собой. Он играл смело и отчаянно, он был великолепнейшим пианистом из всех, что мне доводилось слышать, он был непревзойдённым.       Я ошарашенно замер, медленно приходя в себя и глядя на Мин Юнги совсем другими глазами. Рахманинов, совершенно точно это тот же почерк, то же исполнение, более выдержанное и техничное, такое, какое должно быть, те же колокола и лиричность. Его игра была ненастоящей, но у меня не было сомнений: там, за тяжёлой дубовой дверью, в темном душном кабинете на старом рояле он играл элегию, там были опечатки его пальцев, сохранилось его тепло и его аромат духов. Тот Рахманинов рвался, кричал, пел и был искренним до мозга костей, этот же был скрыт за идеальной неповторимой техникой. Я не мог прочесть его эмоций, они были спрятаны за надежной стеной, за этим сценическим образом, но теперь я-то знал что за всем этим стоит, и я потрясённо уставился на него в упор.       Мин Юнги играл элегию Рахманинова. Мин Юнги безукоризненно исполнял второй концерт для фортепиано с оркестром. Это был он, пока никто об этом не знал и даже не догадывался. Он был идеален, совершенен, но никто в зале даже предположить не мог, на что он действительно способен.       Я подскочил со своего места, тяжело дыша и сжав руки в кулаки. Он играл аллегро скерцандо, третью часть концерта, и его пальцы все еще уверенно и безукоризненно чертили на рояле морские волны, приливы и перепевы. У меня дрожали пальцы, я не мог этого вынести, я не мог его слушать, я смотрел на его вылизанный образ, который рассыпался у меня на глазах, стоя в заполненном зале, пока кто-то не начал шикать на меня. Он открыл глаза, и я готов поклясться, что на секунду он посмотрел на меня. Что-то мелькнуло в глубине его радужки, не то удивление, не то понимание, и я сломался окончательно.       Я, дрожа и спотыкаясь, выбежал из зала прочь, схватил свою одежду и почти плача выбежал из здания филармонии прямо в метель, пытаясь хоть немного успокоиться и отдышаться. Ветер порывисто задувал в распахнутое пальто, но мне казалось, что я сейчас рухну, останусь тут до тех пор, пока меня не заметет, и я не стану частью этого белого нереального мира. Я лихорадочно думал, может быть, я ошибся, но это невозможно, это не может быть неправдой. Я просто не мог быть частью того мира, где живет Мин Юнги. Думая об этом, я не понимал, о каком из них двоих говорю: о том, которого я слышал за дверью, или о том, что выступает на сцене и улыбается всем своей широкой улыбкой.       Выдохнув, я поплелся домой, почувствовав себя ужасно вымотанным и уставшим. Я подумаю об этом потом. Обязательно.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.