***
— Это напоминает убогую терапию, которая не приносит плоды, а только топит. Неужели ты сам не понимаешь, что ты только буквально делаешь хуже? В Хосоке нет никакой ревности, когда он, зажимая мобильный между ухом и плечом, с остервенением втыкает трубочку в фанерку, обтягивающую маленькую бутылочку бананового молока. Нет никакой ревности, когда он, игнорируя все законы и правила, воровато оглядывается на предмет полиции и с размаху падает на холодную лавочку, чтобы немедленно затянуться сигаретой, зажатой в продрогших пальцах. Хосок в принципе не способен на ревность, с детства будучи добрым и нежадным ребёнком, однако всегда был склонен к излишним экспрессии и импульсивности, что влекут за собой гиперопеку над тем, на кого далеко не плевать, и по этой причине ему сейчас хочется рвать и метать: беспокойство бьёт в нём ключом, когда он слышит, как по ту сторону трубки тоже затягиваются, раскатывая на языке грубый ответ, словно презерватив — по члену. Что-то внутри него кроваво кричит после каждого «мы с Юнги», «Юнги и я», «я сегодня снова останусь у Юнги». Потому что не должно было быть так, чтобы Юнги появился в жизни Чонгука вообще, или чтобы они сблизились настолько сильно. Юнги не следит за словами, но Хосок следит за Чонгуком и за его эмоциональным состоянием уже целый ёбаный год, и не может позволить какому-то там сироте с характером, который по концентрации едкости можно сравнить только разве что с серной кислотой, испортить и без того далеко не радужную картинку происходящего. Чонгук не должен страдать, а Мин часто не подбирает слов и выражений, и никто не знает, когда может точно рвануть, пусть это и неизбежно. — Ты не должен лезть не в своё дело, — наконец, произносит Юнги. — Это не твоя жизнь. Чонгук справится со своими демонами самостоятельно. Ему интересно со мной. Мне интересно с ним. Ты бессилен, Хосок. Смирись. — Ты причинишь ему боль. — С чего ты взял? — Потому что ты ублюдок? Потому что ты всегда только и делаешь, что обижаешь людей, даже не думая о том, что они могут чувствовать, гнёшь свою линию? — Ты думаешь, я намеренно захочу причинить боль человеку, который разъёбан так же, как и я сам? — Не думаю. Ты не настолько мудила. Но твои методы привода людей в чувства весьма специфичны. — Возможно, это твои — слишком гуманны. Я не отступлюсь от Чонгука, как бы тебе это ни претило. Доброй ночи, Хосок, нам больше не о чем говорить. — Ты не был там, — вырывается совершенно не злое, но тихое. Юнги, очевидно, уже желающий нажать на сброс вызова, кажется, перестаёт дышать по ту сторону линии: настолько у Хосока становится голос разбитый до невозможности. — Ты не видел его глаз, когда он, очнувшись, спросил у нас о... о нём, Юнги. А мы даже не знали, что ему на это ответить, потому что ответить было до совершенного нечего, понимаешь? Его хотели отключать тогда. Они буквально дали нам три дня, потому что всё, казалось, было бесполезным, и он очнулся за шесть минут до того, как врачи должны были прийти к нам в палату, Господи, и первым, что он спросил у нас, было не где мама с папой, не что с ними стало, а: «А где Тэхён?». Понимаешь, о чём я? Я не хочу больше видеть его таким. Мне хватает того, что я мотаюсь по больницам, чтобы зашивать его порезы, и даю на лапу, чтобы его не поставили на учёт. Я всего лишь хочу, чтобы мой лучший друг был в относительном порядке, Юнги, — и голос у Хосока срывается, как срываются с ресниц непрошеные слёзы, в то время, как нос предательски шмыгает, выдавая эмоциональный сумбур и дыру в том месте сердца, где хранились улыбки Чонгука, амбиции Чонгука. Родители Чонгука. — Юнги, я просто боюсь его потерять. — Где ты? — раздаётся глухое внезапно, и Хосок вздрагивает, в неверии глядя на экран телефона, а потом подносит его к уху вновь. — Где ты, Хосок? — Зачем тебе эта информация? — Потому что ты разбит, а мне не всё равно, ясно? Мы... друзья? Пусть ты и ненавидишь меня. — Я не ненавижу тебя. Я просто каждый день ожидаю, что у Чонгука сорвёт чеку, не более того, и мне было бы спокойнее, если бы он был перед моими глазами, а не шатался чёрт знает, где с человеком, который являет собой совокупность потенциальных триггеров. — Я хочу... — Я не нуждаюсь в твоём присутствии рядом с собой прямо сейчас, хорошо? Просто поклянись мне, что ты не сделаешь больно Чонгуку, Юнги. Это всё, что мне нужно. — Я не могу этого обещать. Всем нам когда-либо бывает больно. — Именно об этом я и говорю. И Хосок вешает трубку, выдыхая в тёмное холодное небо, со стойким ощущением надвигающегося в его жизнь дерьма.***
В коридоре до стерильного чисто, забивающе ноздри мерзким медикаментозным запахом, от которого веет потрясающим чувством безысходности, в котором он отказывается тонуть, прислонившись к белой стене и жалко сжимая и разжимая кулаки в полнейшем отчаянии человека, который чувствует, как последняя надежда ускользает сквозь пальцы блядским песком. — Шансы на то, что он очнётся, очень малы, — сказали они. — Вы, как единственные оставшиеся представители, имеете полное право отключить его от аппаратов, — сказали они. — У него больше нет близких родственников, но в завещании его отца прописаны ваши имена. — Дальнейшее обслуживание уже не будет лечением или попыткой спасти ему жизнь, лишь только поддержанием его в этом состоянии, — сказали они. Им легко говорить, когда у них у всех дома семьи: он смотрит на обручальные кольца, безучастные улыбки в совокупности с холодными глазами, что символизируют собой только чёртову вежливость. Им легко говорить, когда у них дома есть те, кто любит и ждёт, всегда будет ждать, потому что с ними всё будет нормально, всё будет в порядке, пока он здесь один загибается от боли и ужасного, страшного выбора, цепляясь за руку лучшего друга, который разбит, отчаян и готов отдать свою жизнь взамен на утекающую из того, кто лежит в коме уже два месяца и не приходит в себя. — Вам нужно принять это. Отпустить его. Хосок поднимает голову на врача, чувствуя привкус желчи во рту. Тот говорит совершенно спокойно, у него отличный английский — право слово, вряд ли в частную французскую больницу возьмут человека, который знает интернациональный язык на уровне начинающего: наверняка, у него множество дипломов в кабинете, колоссальный багаж знаний и он точно знает, что делает, но Хосоку от этого, правда, не легче. Там, за дверью, переживая последствия страшной автомобильной аварии, лежит его лучший друг, и ему только что сказали, что гуманнее будет его отключить, и Хосоку до ужаса страшно вспоминать свои ощущения, что застали его на тесной кухоньке квартиры, которую он снимает со своим одногруппником, когда Намджун позвонил и сказал: — Они разбились. Чонвон-щи и Миндже-щи погибли на месте, он в коме. Нам нужно вылетать немедленно. «Вам нужно принять это. Отпустить его». В голове не укладывается: успешная, счастливая, обеспеченная семья из трёх человек, амбициозный, совершенно потрясающий сын и друг — и вот так вот просто она может стереться с лица земли из-за фуры, что вылетела на встречную полосу. Погибнет Чонгук — от семьи Чон... Ничего не останется, кроме воспоминаний да кровавой дыры в сердцах любящих людей, дыры, которая никогда не затянется даже со временем. — Вы можете перевести его в другую больницу. — Ваша больница — лучшая. И даже вы сейчас опускаете руки. Врач тяжело вздыхает, а потом кивает головой в знак согласия. — Сколько есть времени? — хрипит Хосок тихо. Внутри него ничего нет, почти ничего не осталось, кроме разъедающей душу горечи: истерика придёт после отключения и времени, что потребуется на осознание простого факта, что... Чонгука больше нет с ними. Не будет улыбок, глупых шуток, почти детского смеха, восторженного «Let’s get it!» на губах, потому что за любой движ, от списывания домашки в коридорах до сумасбродных идей. — Три дня. Решите между собой, кто будет принимать это решение. Три чёртовых дня, Чонгук, чёрт, пожалуйста. Да, это будет нестерпимо больно сначала — понять, что ты потерял всю семью абсолютно, но ты не будешь один, Чонгук, ни дня не будешь один, честное слово.***
За трое суток до часа Х они просят его. Со слезами, умоляют его наконец-то очнуться, обещают, что съедутся, ни за что не покинут. Клянутся, что он будет в порядке — не сразу, конечно, но будет, что справится, не говорят о тех людях, что погибли в аварии, но просто просят дать чёртов шанс на то, чтобы исправить всё абсолютно.***
За двое суток до часа Х они верят. Сжимают холодные пальцы обеих рук, слышат слабый, размеренный пульс и молятся — больше ничего не осталось.***
За сутки до часа Х они решают, что это сделает Намджун. Бледный, решительный, с затхлой истерикой в глазах, он точно сможет сделать это, в отличие от Хосока, который раскиснет, рассыплется, не сможет заставить себя.***
За семь грёбанных минут до нужного времени Хосок вылетает из палаты, не в силах больше сдерживать слёз, чувствуя, как руки трясутся, съезжает вниз по больничной стене и зажимает рот ладонью, чтобы не пугать окружающих: он просто не сможет заставить себя смотреть на то, как жизнь Чонгука оборвётся в мгновение. Его клинит, его колотит истерикой, он отбрасывает руки медсестёр, что хотят ему помочь, потому что наверняка знает: ему ничто уже не поможет, как не поможет Чонгуку, мелкому Гукки, прийти в себя. Хосока трясёт и ему не хочется жить. Ему тоже хочется, чтоб выпал грёбанный шанс отмотать время назад, поменяться местами, сделать хоть что-то, чтобы он открыл глаза и вдохнул воздух сам. Хосок кричит внутрь себя, в пустоту — кроме неё ничего не осталось, и тут... — Хосок, он очнулся! Он очнулся, ты слышишь?! Мы не зря не дали его отключить! Хосок в неверии смотрит на часы, что висят прямо напротив.21:44.
Судьба дала им всем шанс на то, чтобы начать всё сначала.