Что он сделал?
Насколько нужно было разочаровать Тэхёна, чтобы тот его бросил?
Как, блять, пытаться жить дальше?
Чонгук воет, но это — не от физической боли. Чонгук воет, потому что быть тотально разбитым — это так сильно, что не хочется жить.***
Всё приходит в движение, возможно, именно тогда, когда он неожиданно садится на диване, игнорируя недоуменный чонгуков взгляд, и отрывает взгляд от экрана телевизора, на котором Роберт Дауни-младший тестит первую версию костюма Железного Человека, чтобы посмотреть в упор на своего гостя. — Так мы ни к чему не придём, — говорит. — О чём ты? — хмурясь, интересуется Чонгук, и Юнги по непонятной причине хочет протянуть палец и разгладить морщинку между тёмных бровей. Чонгук и правда напоминает ему маленького, запутавшегося щенка, который не совсем понимает, как ему идти по этой сложной и муторной дороге жизни. — Я не понимаю. Чонгук смотрит, склонив к плечу голову. И в свете позднего утра Юнги может легко различить синяки под глазами, а в тёмно-карей радужке — колоссальную степень моральной измотанности от факта своего существования в принципе: такая бывает только тогда, когда ты безвозвратно сломался, рассыпавшись даже не по осколкам, но пеплом, и не понимаешь, что именно теперь тебе нужно от жизни. Юнги несложно разглядеть это, правда. Каждый день, глядя на своё отражение в зеркале, он видит в своих глазах всё то же самое, потому что, сказать по правде, совершенно недавно выбрался из болота, наполненного невыносимой агонией утраты, и приказал себе жить дальше, не ради себя, так хоть за двоих. — Если мы так и будем продолжать убивать время, пялясь в ящик, мы не сдвинемся с мёртвой точки. Я говорю именно об этом. — У нас есть точка, которая ещё и ушла в мир иной? — вскинув бровь и ухмыляясь, говорит это чудовище, и это могло бы быть забавным, если бы не ударило по Юнги так сильно: не фактом смерти Чимина, но осознанием пары других вещей непосредственно о том, с кем он сейчас говорит, и ему, если честно, до мерзости гадко нести в себе этот груз чужой правды, который на него повесили от греха. Глаза у Чонгука — до болезненного честные, а ещё — добрые и пропитанные чувством вины, но у Юнги в грудной клетке ледяным ветром сквозит при взгляде в них, потому что у Чимина они были точно такими же. Чимин никогда не делал никому плохого, кроме себя самого, утопая в чувстве вины от того, что родители отказались от него в возрасте семи лет, посчитав, что лучше ребёнок будет в детдоме, нежели — в тотальной нищете, но не навестили ни разу. Чимин всю свою недолгую жизнь до последнего пытался найти хоть кого-то из них, чтобы... Извиниться. За то, что родился. Он никогда не винил их за то, что они от него отказались, но он от них никогда не отказывался, а в глаза посмотреть не успел. Своими, что были до болезненности честными, а ещё — добрыми до безобразия. — Ты флиртуешь со мной? — Юнги пытается свести всё это к шутке, однако неожиданно смущение берёт верх, и он неловко толкает щёку изнутри языком — и буквально видит, что глаза Чонгука отслеживают за ним это движение очень внимательно. — Оно вышло само, — младший пожимает плечами, и, неожиданно стушевавшись, отводит глаза, позволяя увидеть на своих скулах робкий румянец. — Прости, я... сам удивлён. И Юнги начинает смеяться. Довольно-таки громко: искренняя робость Чонгука от собственных слов кажется ему в какой-то степени очаровательной, как и его простодушие и грустный излом бровей. Он не Чимин. Да и Юнги — не Тэхён, но оба эти, до последнего вздоха самые важные люди уже никогда не вернутся в их жизни, как бы сильно они оба ни хотели распахнуть перед ними заветные двери. Он не Чимин. Да и Юнги — не Тэхён. Им обоим всё ещё больно, всегда будет больно, и эти два навсегда ушедших человека до остатка заменят собой целый мир, но Юнги не должен позволять себе тонуть в этой серой апатии, что пришла на смену агонии. Чимин бы не хотел этого. Тэхён — тоже, Юнги уверен. — Мин Юнги. Двадцать четыре. Сирота. Хочу жить, но нуждаюсь в инструкции, — говорит он негромко, не сдерживая ухмылки, и падает на диванные подушки совсем рядом, но так — чтобы опереться локтем. Чонгук поворачивает к нему голову. Близко-близко, и глаза затуманены смущением и отголосками боли, что стала такой привычной ему, чёрт побери. Той боли, которая из них уже никогда не уйдёт, как ушёл когда-то Тэхён и его собственные родители, станет верной спутницей жизни, всегда напоминая о худшем. — Чон Чонгук. Двадцать два. Сирота? Я не знаю? Когда-то хотел изучать экономику, а сейчас даже себя изучить не могу, но одно знаю точно. — Что именно? — Я хочу поцеловать тебя, хён. Пусть ты и режешься углами характера и тазовых косточек. Волосы у Чонгука жестковатые, но чертовски приятные — по крайней мере, подавшемуся навстречу в ту же секунду Юнги очень нравится зарываться пальцами в них. Губы у Чонгука обкусанные, но мягкие — по крайней мере, когда губы Юнги находят их, ему нравится вкус. Это не любовь и даже не влюблённость, думают оба в эту секунду, что разделяется одним тихим выдохом. Это лечение. Ведь это так трудно — забыть кого-то, когда знаешь, что будешь помнить всегда.***
— Я люблю тебя. Я люблю тебя. Я люблю тебя. Я люблю тебя. Я люблю тебя. Моя любовь оборачивает собой бесконечность, знаешь? Чонгуку очень хорошо лежать так, уткнувшись носом в чужое основание шеи, вдыхая запах того, кто важнее всего на свете, на самом деле, а ещё — путаться руками-ногами, переплетая сердца. Его собственное предательски сбивается с ритма. Сердце Тэхёна, прекрасного и обнажённого там, под одеялом, бьётся размеренно и чертовски уверенно. Он никогда не просит в ответ ничего, просто не стесняется обличать в слова и поступки свою собственную любовь, зная, что Чонгуку иногда бывает до страха сложно подобрать какие-либо слова в ответ — все они, по его мнению, не будут отожествлять собой то, что он чувствует к этому человеку. — Селфи? — с широкой улыбкой предлагает Тэхён, шаря по одеялу в поисках мобильника. — О, чёрт, нет, я такой некраси... — но внимательные глаза прямо напротив заставляют осечься. — Никогда не говори так, Чонгук-а. Ты для меня — само солнце. Самый красивый, лучше любой весны в Париже, тысячи их, понимаешь? Давай сделаем селфи? А утром пойдём, найдём конторку, которая нам его распечатает, и сделаем так, как и всегда. — Положим в кошельки? — И везде будем возить с собой, да. Не хочу с тобой расставаться, хорошо? Никогда не хочу, пусть и понимаю, что твоя учёба в Париже очень важна, но это нормально. Я постараюсь сделать так, чтобы всё было в порядке. Чтобы ты был, хорошо? Улыбнись, Чонгук-а! Утром они печатают это дурацкое селфи, которое становится для Чонгука своеобразной иконой их отношений. На нем он слегка морщит нос, смущённо улыбается, но у него, чёрт, так счастливо горят глаза рядом с Ким Тэхёном, который корчит рожицу на камеру. Это фото, оно правда становится самым важным на свете.***
— Уберите все фотографии. Не стоит его провоцировать: любой стресс, любое напоминание может резко вернуть его в былую стезю, и тогда всё будет очень плохо, — говорит Сокджин. — Но он одержим Тэхёном. Что будет, если он вдруг захочет найти их совместные фото? — встревает Намджун. Доктор Ким смотрит на них с Хосоком какое-то время, и Намджуну от этого взгляда становится до невозможного тошно: так врачи обычно смотрят, когда хотят сообщить дерьмовую весть, но по Сокджину видно, что он к своему новому пациенту прикипел — полная губа закушена, в глазах — печаль и тоска. — Разрешите некорректно выразиться? — устало тянет наконец. — Совершенно не по-врачебному? Хосок быстро кивает. Намджун, нахмурившись, повторяет за другом. — Если он вдруг захочет увидеть их совместные фотографии, то ничего страшного. Скажете, что не сохранились — он когда-нибудь это поймёт. Но если он случайно найдёт их... — и док делает паузу. — Это будет полный пиздец. После этого мы его уже, скорее всего, не соберём по частям.