5
16 декабря 2022 г., 01:32
В Хексберг холодно, но вовсе не так, как привык Ричард. Ему знакомо снежное безмолвие, покой родных гор — он ещё не бывал у моря зимой, чтобы знать, как свирепо кусаются северные ветры, как в тебе не остаётся ни кровиночки тепла, а свои же щёки на ощупь кажутся чужими. От этого не спасает тёплый наряд, единственная, пожалуй, возможность согреться — горький ром; и так Ричард понимает, почему Вальдес кажется ему всегда навеселе.
При первой их встрече Рокэ предупреждает с усмешкой: вот любитель маленьких мальчиков.
Слово из книжки с картинками — той, которую прячешь под подушкой и едва ли не впервые в жизни искренне молишься Создателю, чтобы никто не нашёл. Слишком уж хорош главный герой (не Первый Маршал и убийца отца, но почти то же самое) — пират и повеса, он говорит такие дерзкие вещи, матушка никогда не простит, да и Ричард не до конца уверен, ведь все эти пакостные слова ему знакомы.
Он и теперь не понимает шутки.
После Альт-Вельдер он вообще перестаёт что-либо понимать.
Наутро всё оказывается будто бы сном, и они с Рокэ ни разу не говорят об этом. Если что-то и меняется, то это нечто неуловимое, не то, что можно описать словами, то и дело озадаченно вопрошаешь себя: а точно не почудилось? Если Алва не позволяет себе вольностей, то Ричард тем более.
Его до сих пор опаляет жар стыда — однако к нему примешивается нечто иное, такое, что неумолимо просачивается в его сны теперь чуть ли не каждую ночь. Он просыпается и задыхается — и это в северном городе, где по улицам без устали носятся ледяные ветры. Ничего не поможет, даже если открыть окно — этот жар, он не снаружи, а внутри. Ричард может промёрзнуть до костей, совсем перестать чувствовать пальцы ног, но он уже знает, наученный горьким опытом: стоит ему лечь в кровать, лишь каплю разомлеть под одеялом...
Сон вернётся.
Он прольётся такими цветами, обретёт такую невероятную форму — невольно возникнут вопросы, и Ричард попробует ущипнуть себя за руку, но он от такого ещё ни разу не просыпался, да и сон, который должен был быть вечным, изрядно поубавил ему веры в свои силы. Прибавил — в нечто за гранью понимания, нечто страннее замковых призраков, такое, что ему ещё не доводилось чувствовать, хоть оно всё это время и бродило рядом, так близко, что, оказывается, стоило лишь протянуть руку.
Нет, конечно.
Литтэны — едва ли не единственные из этих созданий, что отказались вкусить человеческой плоти в любом из смыслов (когда что-то такое повторяется из манускрипта в манускрипт, не разбавленное смутными, вечно меняющимися подробностями, сложно не прийти к некому подобию убеждённости). Ричард всё равно не может отделаться от чувства, что уже видел нечто похожее, ощущал чьё-то нечеловеческое присутствие в своей постели, оттого окончательно перестаёт понимать, где здесь правда, а где — обман и морок. То, что приходит к нему во сне, и то, что ему грезится наяву, удивительно дополняют друг друга. Рокэ начинает играть на гитаре чаще, Ротгер — аккомпанирует, но Ричард никогда не поёт, хотя пьёт с ним на брудершафт чуть не на третий день. Губы у него оказываются шершавые и горячие (не то что у тех, других, безукоризненных), а всё равно по какой-то причине вспоминаются ночные видения. Может, от вице-адмирала (титул, от которого он смешно морщится и который не идёт ему в такой же степени, как и северное имя) также пахнет — горькими травами, ромом, свежим ветром, беснующимся на верхушках местных гор, почти таких же высоких, как в Надоре, но всё-таки не совсем. Или дело в том, какой у Алвы становится взгляд — и здесь, и во сне?
В Хексберг все они беспричинно много пьют.
Марсель говорит: это чтобы согреться. Он чихает, как болонка, и проклинает зиму сквозь неплотно сжатые, то и дело стучащие друг об друга зубы. Робер, к удивлению, приживается — ничего уже не боится и ни на что по-настоящему не откликается. Ветер так ветер — в его жизни ещё не так задувало. Если смотреть на Эпине слишком долго, может показаться, что на его тёмных прядях ещё лежат белыми крапинками хлопья метели прямиком из Раканы. Ричард и сам был бы таким же — вырвать его из этого недоброго морока, видимо, смогла только смерть (и хорошо это ещё или плохо — то, что в нём так мало осталось от прежней человечности?). Ротгер смеётся над ними над всеми — не сказать, чтобы слишком уж добродушно. Снега вовсе нет, он тает ещё в воздухе, ещё раньше даже, чем коснётся волос или на ресницы осядет; поэтому так легко подниматься на самую вершину.
Ричарду хоть бы что — он Сагранну видел, хоть это и было давно. Он такими тропами ходил ещё ребёнком, с отцом, никогда не возвращаясь к обеду. Может, хоть быстрым и лёгким шагом он удивляет Ротгера, которого, кажется порой, ничто не берёт.
— Такая походка пригодилась бы на море в шторм, — ухмыляется уголком рта, кажущегося временами слишком большим, как у лягушонка. Он вечно попыхивает трубкой, держит её, играясь, самой кромкой губ, но Рокэ предупреждает ему не верить — все эти привычки и неожиданные повадки, которые так идут вице-адмиралу, не дольше, чем на несколько дней, ну ладно, на месяц; а после он оставит их так же легко, как и перенял — у кого-то.
Ричарду не надо говорить, он как-то и сам догадывается: в этом длинном списке побед спуталось много имён и не все из них принадлежат женщинам. В какой-то момент в разгар застолья кажется, что Рокэ хватил лишку и нарывается на драку: по крайней мере, то, каким тоном он упоминает этого человека...
Олаф Кальдмеер.
И впервые за пару недель Вальдес на глазах (при них при всех) перестаёт улыбаться.
Это случается ещё всего раз — там, на вершине горы.
Ветер дует такой, что слов почти вовсе не слышно; может, поэтому Ричарду даже не приходится спрашивать, хотя он бы вряд ли осмелился — уже не из юношеской робости, но, наверное, из уважения. Определённо, Вальдес вызывает его, да, со всеми своими дурачествами, и пусть его никто, кажется, кроме Рокэ, не воспринимает всерьёз, Ричард укрывается с ним за выступом и ловит каждое слово (даже не прозвучавшее).
Трубка давно погасла; альмиранте вгрызается в чубук и сплёвывает чёрную стружку на место, где некогда горел костёр. Теперь и его не зажечь (нет, можно, конечно, но его тут же задует ветер). Взгляд, привыкший к мерцанию глади морской, смотрит, кажется, в её самую суть, пронзая волны; ни на миг не сомкнутся веки, и, когда Ротгер поворачивается в профиль, Ричард будто впервые замечает у него на висках седину.
— Олаф Кальдмеер, — ветер выбивает из глаз слезу против всякой воли, — не умел играть в жизнь. Он ко всему относился слишком серьёзно. И ты, если продолжишь в таком же духе, кончишь как он.
Кто бы знал, похвала это или упрёк... Что у Ротгера на сердце — понимают в полной мере лишь эти седые горы, только это угрюмое море, отражающее, кажется, малейшую перемену его настроения. Или это происходит наоборот?
Ричард уже не в первый раз слышит эту присказку — альмиранте и прежде призывал его пить больше и думать меньше, но никогда ещё не объяснял, почему. Да и вряд ли он и теперь что-то большее скажет — и так весь подобрался и съёжился. Никто этого не говорит, но все понимают (даже Ричард, хотя, казалось бы, он никогда во всём этом не разбирался): то, что у Ротгера внутри, рано или поздно съест его самого, никто даже не удивится такому раскладу.
— Но ты хотя бы впускаешь их, — тонкая, пусть и узловатая рука, ощущается на плече неожиданно тяжёлой, почти угрожающей, словно бы лапища горного тролля, которая того и гляди всадит в камень по пояс. — Значит, хоть что-то тебя ещё держит. Или — уже? Часто они приходят?
Ричарду, конечно, не хочется отвечать, однако он почему-то чувствует себя обязанным. Даже не знает, кто такие эти они, и уж точно уверен, что они — не его и не для него. Что бы обо всём этом подумали в Надоре? Кажется, будто он даёт себя использовать древним силам и слабнет с каждым разом; уж к этому крестьяне в округе замка точно отнеслись бы со всей серьёзностью. Жив ли ещё хоть кто-то из тех, кто веселился на ярмарках у подножья горы и забирал юного герцога в хоровод? Верил ли хоть кто-то из них во всё это на самом деле — в тех, кто приходят ночью, приняв любое... любимое обличье? К тому же, будь они сколько угодно нечистью, Ричард уже побывал в объятьях смерти, а значит, не обманывает себя, когда решает, что это — другая слабость. Он много читал об этом после того, как Альдо... Лучше не договаривать, даже не додумывать мысль. Можно подумать, ему нужны наследники, можно подумать, что, будь они вправду нужны, Кэртиана это бы допустила. В какой момент от него потребуется следующий Повелитель?
Вот от таких мыслей и впрямь мороз по коже.
Этот ветер и этот холод — нет, Ричарду они не страшны.
Он нехотя признаётся:
— Каждую ночь, — и радуется, когда на лицо Ротгера вновь возвращается улыбка. И хватка его пальцев, как бы она ни была крепка, всё-таки не способна крошить скалы.
— Это хорошо. Давно моим девочкам никто из приезжих не нравился так сильно.
Прежний Ричард точно старался бы не показать своих мыслей, ни за что бы не проявил интереса (и всё равно у него ничего не вышло бы), а этот — ну, может, не то что стал старше, но кое-что точно смог увидеть отчётливее, и теперь ему даже странно думать о своей прошлой жизни, о том, как всё было таким обычным и человеческим, даже древний анакс казался в какой-то мере игрой и славной историей. Знал ли Альдо тоже... ну, чтобы по-настоящему? Верил ли? А матушка?.. Они жили в таком месте, не может же быть, чтобы она ни разу не замечала, как бешено мечется по стене тень невидимого Невепря? Не могла ли она убеждать детей в том, что всё это сказки, только чтобы они не боялись?
Ричарду это никогда не помогало, как бы то ни было.
И теперь, когда он точно знает и даже зрение у него будто стало острее, ему, конечно, и в голову не придёт пугаться. Напротив, он дёргает Ротгера за рукав плаща, чтобы привлечь вновь рассеявшееся, дымом в небе испарившееся внимание, и спрашивает:
— А можно ли как-то увидеть их... девочек... ну, настоящих? — ему вовсе даже не боязно, что альмиранте поймёт; можно подумать, он до сих пор не догадался. Ричард хотел бы знать, почему с ним так просто — легче, чем даже с Марселем, с Робером, тем более, с Рокэ... В том ли дело, что Ротгер так и остался мальчишкой — жестоким, но отходчивым и добродушным, способным на расправу и самопожертвование в равной мере? Почему-то Ричард верит, хоть перед ним и впрямь тот ещё страшный греховодник, чьи свершения не отмолить, даже если Книгу Ожидания не выпускать из рук, что уж он-то точно знает, каково это всё, и не станет врать, что не чувствует боли или тревоги. Не станет врать — протянет руку, как сейчас, и рассмеётся:
— Да вот же они!
Женщины, парящие в воздухе, как снежинки, в развевающихся одеждах и полупрозрачные, точно медузы на ветру, нечто, совершенно невозможное по расчётам сьентификов, не укладывающееся в привычные рамки, именно поэтому — такое волнующее. И просто невероятно красивое. Такому их никогда не учили в Лаик.
— Сейчас они не будут?.. — неуверенно переспрашивает Ричард на всякий случай. Боги, вот было бы неловко! — но Ротгер только мотает головой и снисходительный тычок направляет в спину:
— Скажешь тоже! Девочкам нужно, чтобы было тепло, чтобы вино — так им легче к тебе приблизиться. Они ещё не забыли времена, когда с людьми нужно было бороться, и не привыкли, что теперь мы приветствуем их даже среди белого дня, а иногда и ждём с нетерпением, - Ротгер невольно вздыхает, коротко, будто нехотя, и сжимает губы тонкой чертой в улыбку, которой, впрочем, уже не поверит даже Ричард. Олаф Кальдмеер до сих пор остаётся в Хексберг чем-то вроде легенды, а на его надгробии кто-то примостил искусно вырезанную из камня Книгу Ожидания. Несложно сложить два и два — угрюмый, праведный дриксенец никогда не позволил бы себе такого... такого, что умеют вытворять эти холодные духи — не моря, не скал, но ветра.
Ветра — прямо как Алва.
— И всё? — переспрашивает Ричард больше затем, чтобы услышать звук своего голоса и вспомнить о своей человеческой природе. Это место внушает ему странный трепет, и нигде ещё, как бы это смешно ни звучало, он не чувствовал себя так близко к старым богам. Хоть и им посвящали святилища, здесь кажется, что они в этом не нуждались — только скалы, волны, ветер повторяющимся мотивом.
— Ещё они любят всё блестящее, — усмехается Ротгер с теплотой. — Не как плату, ни в коем случае, да и берут они от тебя другое, но... как сороки, — потихоньку он снова становится собой, дурным баламутом, с которым никогда не соскучишься. Таким отчаянно грустным Ричард его видит в последний раз; отчаянным — дело другое, и всё же недолгий, невыверенный разговор, в котором они будто вовсе друг друга не слышали (из-за ветра ли, из-за чего-то другого) западает ему в сердце.
Про блестящее он тоже запоминает.
Он не знает, как это лучше сделать, до смешного боится обидеть древнюю нечисть — и вовсе не из страха перед её возможной местью. Конечно, жемчуг ему взять неоткуда — юноши победней здесь за ним ныряют в пучину волн, но, конечно, не в коварное зимнее море и не с лёгкими, схваченными болезнью. Впрочем, у Ричарда давно не было приступов. Он не помнит, когда в последний раз просыпался от такого удушья. Другое дело — сильные, но властные руки, наслаждение такое, что перед глазами всё плывёт... Кэцхен начинают приходить к нему даже днём, а Алва за поздним завтраком шутит, что бывший оруженосец заметно отощал. Да, в общем-то, все они. Глядя на обострившиеся черты лица собеседников, Ричард не может не задумываться — кто же навещает их во сне? А может, и наяву?
Для него теперь нет ничего удивительного в том, что Рокэ входит к нему немногим позже полудня, совсем не таясь. Правда, немного странно, что в дверь стучит — девочки, как правило, появляются незаметно. Их, может, даже попросту не видишь, пока они не касаются легко твоего плеча, но, как бы то ни было, Ричард бросается к ним навстречу — в омут с головой. У него припасена монета — старое золото, но оттёртое до блеска, к тому же, древней, ещё гальтарской, видно, чеканки. До смерти он носил монету как талисман, а после — нашёл на себе, проснувшись. У него нет ничего ценнее, чтобы отдать, и он роняет её кэцхен в рукав, пока не пропала одежда, обнажая неестественно гибкое тело. Есть несколько примет, по которым Алву девочек можно отличить от настоящего — у него есть шрамы, как Ричард раньше и представлял, а ещё он гораздо больше улыбается и куда как меньше язвит. Целуется вот точно так же — поэтому непредугаданное:
— Дикон, вы ли это? — так выбивает из колеи.
Ричарда откидывает аж на другой конец комнаты; в его груди отчаянно бьётся домовая ласточка, неожиданно заключённая в тесную, тёмную клетку из двух ладоней. Монета, выпавшая из манжеты, когда резко опустилась рука, катится по доскам, глухо пощёлкивая на местах, где они притёрлись друг к другу не до конца и образуют неровность. Алва (настоящий!) поднимает её с таким выражением лица, что впору провалиться под землю прямо сквозь нижний этаж, и разглядывает куда пристальнее, чем она того заслуживает. Удивительно, но и он кажется несколько озадаченным, и к Ричарду вдруг приходит неловкое осознание, до смешного быстро перерастающее в уверенность.
«Дикон, вы ли это?».
— К вам они тоже приходили!
— Нашли в чём меня обвинить, — фыркает Рокэ почти по-конски, не поднимая взгляд. Они слишком много одновременно поняли друг о друге, так что теперь и в глаза прямо смотреть не выходит. Страшно, что может вспыхнуть под этим перекрёстным огнём.
— Я не обвиняю, — возмущается, но как-то делано, Ричард. Всё своё внимание он сосредоточил на руках и теперь напряжённо похрустывает костяшками пальцев, чтобы только не видеть, как Алва смотрит монетку на свет. — Просто я... — оба знают, что эта фраза так и останется не закончена.
— Откуда у вас такая древность? — легко меняет тему Рокэ.
— Из Лаик, — Ричарду — от волнения, должно быть, неожиданно вспоминается, — я её нашёл, когда Арамона... когда мы видели призраков, — всё это кажется чем-то, прочитанным в книге с добрыми сказками. Такие истории не происходят с предателями и убийцами. И всё-таки с ним когда-то всё это было. А вдруг дальше случится ещё что-нибудь хорошее? Чёрное время минует, и его, Ричарда, (впрочем, это, кажется, уже точно известно) не дождётся пока могила. Он что-то ещё увидит и что-то ещё исправит.
— Красивая штучка, — замечает Рокэ; воспоминания о прошлом развеиваются, точно дымка, надвое разрубленная ребром ладони. Монетку он, как настоящая кэцхен, всё же куда-то к себе прячет — таким быстрым движением, что никак не успеть заметить, — а потом подходит и, запрокинув Ричарду голову умелым нажатием руки, целует, нежно, но страстно, как-то совсем по-другому, чем раньше, так, как у кэцхен никогда не получалось. Такая ласка оставляет выброшенным на берег, словно лодку с прохудившимся днищем, а может, целого умирающего кита (Ротгер показывал со скалы выбеленный временем остов), но, стоит ей закончиться, а Дику — потянуться вслед, — Алва уходит: легким, почти танцующим шагом, так естественно и незаметно, что сами кэцхен могли бы поучиться.
Возвращается только вечером — он приносит вино, и свечу, и, когда садится на край кровати, предупреждает:
— Это я. Соберано Рокэ Алва. Регент Талига, — усмехается, скашивая взгляд. — Или вы разочарованы?
Ричард выпрямляется на кровати — он ждал, конечно, не этого, лежал, прикрыв глаза, и даже не смел надеяться... Он не знает, что из этого выйдет, и глядит недоверчиво (уже не получится врать, что ему всего этого вовсе не хочется), и не может удержаться от дерзости:
— Значит, спать с порученцами уже не так позорно, как с оруженосцами?
— У вас всегда лучше получалось молчать, чем язвить, Ричард, — спокойно парирует Рокэ. — Лучше молчите. Молчите...
Так и случается, когда их губы соприкасаются снова.
*
— Думаешь, это правильно? — Марсель смотрит вино на свет за всех отсутствующих и в который раз поражается, как «Кровь» похожа на кровь. Каких-то полтона разницы... Не пролилось бы то и другое в покоях бывшего герцога.
— Всяко лучше, чем если бы девочки выпили его до дна, — легкомысленно замечает Вальдес. Он постукивает костяшками по столешнице и периодически подвывает зимнему ветру за окнами. Казалось бы, в этом Хексберг — сплошная тоска. А всё-таки уезжать будет очень жаль... — От него бы так ничего не осталось.
— А от тебя?
Ротгер усмехается — вот уж правда кожа да кости, скоро будет сухой старик, ни о чём не желающий слышать, кроме моря. Порывы, полные влаги и горечи, пронзили его насквозь, а соль постепенно превратилась в седину. Ему уже ничего не страшно и ничего не жаль. Движет ли им ещё хоть что-то, кроме привычки к упрямству?
— От меня ничего не осталось ещё раньше, — он прикрывает глаза, словно прислушивается, и утверждает. — Сегодня они не придут. Обиделись.
— Это плохо? — переспрашивает на всякий случай Марсель. После встречи с найери он мало доверяет кэцхен, а всё же не отказывает себе в их компании — одному в постели зимой совсем паршиво, будь ты хоть трижды сдержанным, дисциплинированным военным. Или набожным мальчишкой. Или даже самим Рокэ Алвой.
— Завтра забудут, — отмахивается Ротгер. — Но теперь уже, должно быть, к ним не вернутся. Не вернутся...
— К нам ко всем хоть кто-то да не вернётся, — брякает Марсель непривычно резко, не подумав, не успев прикусить язык (наверное, всё-таки перебрал). Впрочем, он уже познакомился с альмиранте достаточно близко, чтобы знать, какая погода как на него влияет. Сегодня как раз такая ночь, которую Вальдес, как ни крути, проведёт не с девочками, а на кладбище. Сделает вид, что листает страницы каменной Эсператии, и будет вместо неё рассказывать Олафу Кальдмееру море. Даже если его ночью совсем не видно — раз так, значит, придётся читать наизусть, по памяти. Молитвой, куда более искренней, но всё так же остающейся без ответа...