ID работы: 12479270

Идеолог

Джен
G
В процессе
3
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 150 страниц, 17 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
3 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник Скачать

Глава 2

Настройки текста

VI

Я продолжал говорить по-русски, очень часто вставляя в свою речь слова из ещë четырëх языков, которые я на тот момент изучал. О языках я должен сказать, что в нашей семье все их знали, и далеко не один: мать владела почти что семью языками: немецким как родным, английским и русским на том же уровне носителя, итальянским и французским почти что на уровне носителя, а так же латынью и баварским диалектом немецкого языка; отец знал чуть меньше: грузинский как родной (но при этом, как он сам признавался, ему было крайне тяжело писать на этом языке, да и говорить со временем, за неимением практики, стало сложновато), русский так же на уровне родного (он знал его с детства, так что к тому моменту он говорил на нëм настолько хорошо, что не зная его и нельзя было сказать, что он грузин), английский и французский на довольно хорошем уровне, таком, на котором вполне можно вести переговоры, и, как я уже говорил, несколько фраз по-немецки. Я в свою очередь уже в школе изучал пять языков (это программа швейцарских школ, по которой я учился в элитной швейцарской гимназии в Берлине): немецкий как родной, английский, французский, итальянский и, по наставлениям матери, русский. Но, думаю, очевидно, что русский я знал намного хуже, чем все остальные языки, так что отправление в московскую школу стало для меня сродни ссылке на каторгу. К счастью для меня тогдашнего, я учился не в «обычной» советской школе, коих в стране было огромное и огромное количество, а в кремлëвской гимназии, где ученики были равны или хотя бы близки ко мне по статусу. Они не знали, кто я такой, первые дни считали меня чудаком, почти что помешаным и сумасшедшим! Их забавило то, как я говорил по-русски, но они ещë не понимали, что я немец. Тогда один школьник донимался до меня, дразнил и задирал, но он не был славянином, я даже не помню, кем именно он был. А у меня уже тогда была моя идея, идея о ненависти ко всем советским нациям. В один момент он услышал, как я тихо говорил по-немецки, рассмеялся во весь голос и крикнул: «Эге, ребятки, да у нас тут новый Гитлер!». Все начали смеяться надо мной, но во мне ненависть уже остыла, уступив место даже некой гордости. Я больше не хотел им мстить или что-то доказывать, я лишь упивался тем, что они меня ругают и пинают, не зная меня, а я-то, я-то знаю, кто я, и цену себе я тоже знаю! И мне было этого достаточно, достаточно осознания собственной важности. Тогдая гордо, даже свысока смотря на них, я понимал, что победил в той схватке. Я чувствовал себя Ротшильдом, чуть ли не богом в тот момент! Тем богачом, что ходит в поношенной шинельке и драной фуражке, хотя может выкупить все магазины мира. Его принимают за бездомного, плюют вслед и так и норовят обругать на ходу, а он идëт и покорно выслушивает все эти нелицеприятности, понимая, что он намного выше всех его ненавистников. Если бы они лишь узнали, кто он, то сами бы на шею кидались, в глаза заглядывали и старались бы угодить абсолютно во всëм, лишь бы получить хоть цент от него! В неведении я прожил несколько месяцев. Меня никогда не выделяли из остальных, никто так и не знал моего происхождения. Но я и не стремился. Мне доставляло неземное удовольствие это чувство скрытного превосходства. В то время я тихо взращивал в себе свою идею, точнее, с каждым днем всë больше увлекался и убеждался в смертельной «праведности» идеи национализма. Обыкновенно именно самые низкие и откровенно пошлые идеи воспринимаются быстрее остальных, ведь для их осознания не обязательно иметь мозг. Они до пошлости банальны, в них всë и так лежит на поверхности, а потому именно они доступны для масс. Массы легко подчиняются, они, подобно единому и, впрочем, напрочь лишëнному всякого рода сознания и здравомыслия, легко управляемому организму, готовы идти за тем, кто хоть немного умел бы думать, имел бы хотя бы самую малую долю суверенности сознания и харизмы. Многие мировые деятели побеждали в войнах и революциях единственно лишь за счëт воздействия на массы, пропаганды нужных им идей; несколько ловких словечек, сказанных в нужное время и в нужном месте – и вот ты царь и бог, ведь масса, которой внушали что-либо (хоть бы и лживое) достаточно долго и достаточно ясно, слепо верящая этой идее, становится неуправляемой машиной, способной снести любое правительство и любой режим. Так пала Веймарская республика и Российская империя; умные революционеры, которые нашли правильные слова для подчинения масс, и так красноречиво доносившие свою идею, правили миром. Но я снова углубляюсь в рассуждения. На тот момент никто не знал о моих идеях и убеждениях, вследствие чего не мог остановить меня ещë на этапе их созревания. Я ходил в школу, рос, и казалось, ничего такого не было во мне, что делало бы меня исключительной особой в том советском обществе. Но в то время я был так пошло влюблëн в себя, что сам вознëс собственную личность в некий культ, единственным приверженцем которого один лишь я и являлся. Выше собственного эго, полагаю, была только моя мать, которую я считал неким божеством, точнее, ту мать, которая была во Вторую мировую войну – нациста и диктатора; я втайне ото всех боготворил эту личность. Я был твëрдо убеждëн в том, что Гертруда фон Гитлер – величайший человек, несправедливо осуждëнный и сломленый навязанными обществом идиотскими нормами и правилами, созданными теми, кто не смог добиться того же величия, что и она. В то время я с увлечением смотрел документальную хронику о Второй мировой войне, концлагерях и прочих событиях, произошедших в тот период времени, и, откровенно признаюсь, восхищался. Вид убитых евреев и русских солдат вызывал у меня неописуемый восторг, такой, что я готов был схватиться за оружие и повторить все увиденное. Сейчас я осознаю, насколько я был тогда глуп и необразован, а можно даже сказать, эгоистичен и одержимо жесток, вероятно, из-за отсутствия общения со сверстниками и вседозволенности, в которой я рос. Даже фильмы эти я смотрел тайно, никому и никогда не рассказывая об этом. Я боялся доверить свою тайну, свою идею хоть кому-либо, ибо даже малейшее слово человека, не столь одержимого этой идеей, одно лишь действие, взгляд, движение – и вся идея рушится на твоих глазах, будто и не было! По ночам, перед тем, как заснуть, я часто представлял свою мать в фуражке, как на кадрах хроники, и себя рядом с ней. Смотря в окно на ночную Москву, я видел там еë, а на площади немецкий марш, нацистский флаг на Спасской башне и триумф, триумф больного разума зелëного подростка, одурманенного неправильно воспринятой историей.

VII

Каждое утро, когда мать везла меня в школу в Москве, казалось мне невыносимо тоскливым и даже угрюмым. Московские улицы удручали меня не меньше людей, в кругу которых я был вынужден расти; в особенности те осенние деньки, когда по утрам над городом висит холодный серый туман, окутывающий решительно всë, что можно было видеть: дома, ларьки, машины и прохожих, без конца спешивших куда-то. Я наблюдал за пролетавшими мимо моего взгляда дам в норковых шубах и мужчин в коричневых пальто, школьников, одетых абсолютно одинаково, белые банты на косах девиц в особенности бесили меня. «Двадцать первый век, а всë туда же!» — думал я, провожая их быстро удаляющиеся фигуры взглядом. На тот момент я считал Москву как город даже красивой, но как-то отталкивающе красивой. Она совсем не походила на европейские города: сталинская диктатура и консерватизм ярко выделяли еë из привычного мне представления о городах, в котором я родился. Здесь не говорили о свободе слова и толерантности, не боролись за права чернокожих и трансгендеров, а люди с нетрадиционной ориентацией не устраивали шествия на Тверской улице. Жëсткий консерватизм Сталина держал эту страну именно такой, какой она победила в войне, такой, какой еë должны были запомнить в мире. Сейчас Василий продолжает его путь, а позже, полагаю, и Александр, его уже взрослый сын, продолжит эту систему. Постепенно я привыкал к общению на русском языке, и у меня даже был один товарищ по фамилии Вышинский, его отец был то ли главным прокурором, то ли ещë кем-то, я уж и не помню, но мальчишкой он был славным. Мы часто проводили с ним время вместе, беседуя на самые различные темы. В школе нам не дозволялось пользоваться телефонами и прочими гаджетами, так что приходилось искать другие варианты организации собственного досуга. Я мог долго рассказывать ему о жизни в Германии и в других западных странах, а он увлечëнно внимал каждому моему слову. Рассказы о толерантости и прочих западных идеях вызывали в нëм такой шок, которого я до тех пор, казалось, не встречал. Та колоссальная разница между нашими культурами производила на Вышинского сильнейший аффект, тем самым порождая в нëм всë новые и новые вопросы, на которые я не без удовольствия и даже некоторой снисходительности отвечал. Однако даже он не знал, кто я и откуда знаю столько о Европе, хотя никак, исходя из его соображений, не мог там бывать. В один день, поддавшись искушению, мы с Вышинским отсиживались вместо классов на заднем дворе гимназии, на косо сколоченных деревянных качельках, подвешенных на ржавых и сильно скрипящих цепях. Наша школа номер двадцать пять, прозванная даже «образцовой» за то, что в ней обучались все выходцы из знатных семей, располагалась в десяти минутах езды от дома (то есть от Кремля), так что мы могли спокойно наблюдать за жизнью города, сидя на этих самых качелях. Я произносил слова хоть и по-русски, но всë ещë с сильнейшим немецким выговором, что все мои ровесники воспринимали не иначе как мою особенность, желание выделиться и всë в таком роде, то есть полагали, что делал я это нарочно, и если бы только перестал – то заговорил бы по-русски абсолютно чисто, ведь я, по их мнению, был исключительно советским, а стало быть, русскоговорящим человеком. Они частенько задирали меня, выпытывая, мол, зачем я коверкаю язык, подражаю немцам и проч. Когда я пытался объяснить, что делаю это непроизвольно и по-иному просто не умею, они лишь ухмылялись и уходили, рассаживались по кружкам и начинали шептать, то и дело оборачиваясь на меня и посмеиваясь, приговаривая что-то в роде «бедняк, выходец из низов, сумасшедший» и т. п. Они считали меня бедным единственно из-за того, что не знали меня. Когда в начале моего пребывания в этой школе меня спросили о полном имени, я сказал лишь: «Штефан Яков, а большего вам знать необязательно, да и, наверное, вовсе не стоит». Тогда все рассмеялись, так ехидно рассмеялись, что моя гордость вместе с уже вышеописанной идеей разрослась до необъятных размеров. Я надулся, как индюк, приосанился и сказал: «Sie sind weit von mir entfernt, denn ich bin viel größer und klüger als ihr alle», что значило примерно: «Вам до меня далеко, ведь я намного выше и умнее вас». Они не поняли смысла сказанного, но лишь ещë больше разразились хохотом, услышав, что я говорил по-немецки. Я и раньше уже выкидывал подобные фразочки, но в этой ситуации она особенно зацепила их. Поднялся такой шум, что прибежал директор школы и застал подобную картину: весь класс, окруживший меня и хохотавший на весь этаж, наперебой кричавший всякую чепуху и пытавшийся пнуть меня; несколько разбитых горшков с землëй и цветами на полу, которые упали в результате нашей погони (признаюсь, разбил их именно я, когда пытался перепрыгнуть через учительский стол и, не рассчитав траекторию своего движения, задел их ногой); исписанную так же мной и ещë несколькими школьниками всякими западными призывами к толерантности и лозунгами доску, и, в конце концов, меня, вальяжно развалившегося в учительском кресле с закинутыми на стол ногами в начищеных до блеска чëрных сапогах, размахивающего подобно вождю руками и поющего немецкие песни. О, до сих пор стоит перед глазами, в какую ярость пришëл директор, увидев эту картину! С ним также была молоденькая худая учительница в длинном чëрном платье, доходившем ей до самых лодыжек, которая, увидев это, театрально прикрыла рот рукой и сделала такое удивлëнное лицо, что я, увидев еë, рассмеялся пуще прежнего. Тогда досталось всем, но в особенности мне. Как раз-таки после этих событий мы с Вышинским и решились на побег с классов. Сидя на заднем дворе на качелях, пару минут мы молча смотрели вдаль. Мы услышали прозвеневший в здании звонок, объявивший о начале урока, после чего Вышинский первый заговорил со мной. — Послушай, а почему ты так онемечиваешь себя? В том плане, что и имя своë произносишь на германский манер, и говоришь подобно им... — он мялся, будто бы не знал, как стоит подойти к теме. Можно было подумать, что он даже и боялся, и как-то совсем нелепо принижался передо мной. — Всë очень просто: я делаю так, как делал всегда, и единственно лишь по той причине, что я немец. А что до моего имени – так это именно та форма, которой меня назвали при рождении, так что всë остальное – пустые домыслы, — я говорил так вальяжно и растянуто, периодически снисходительно-хитро улыбаясь ему. Невысокий темноволосый мальчишка с зелëными глазами буквально вылупился на меня, словно не веря моим словам. — Но как ты можешь быть немцем, Штефан? — Так же, как и ты русским. — Как ты здесь живëшь? Ты не мог бы приехать сюда даже потому, что иностранцы к нам не ездят, они не могут пересечь границу. Нет, ты не немец, Штефан, ты лишь прекрасный актëр, умело подражающий им! — мальчик повысил тон, пытаясь убедить меня в том, что я не могу быть немцем. Меня это ужасно забавило, так что я хотел растянуть его непонимание на как можно больший промежуток времени, довести до исступления – и только потом открыть ему то, что вот уже несколько месяцев как держал в секрете ото всех. — Знаешь, Вышинский, — я часто звал его просто по фамилии, — слушая тебя, мне вспоминаются слова Гëте из "Фауста":

«— Так что же ты такое? — Часть вечной силы я: Всегда желавший зла, Творивший лишь благое».

— О чëм ты говоришь? Я не могу уловить твою мысль, — он был растерян и явно сбит с толку последнею моей цитатой. — В этом-то и дело, прослеживаешь? Мы с тобой, друг мой Вышинский, мыслим абсолютно по-разному: ты имеешь чисто советский склад ума, я же имею европейский. Да, я капиталист! Деньги – вечная сила, двигатель всего на свете. Капиталисты ценят деньги, это главное для них, а значит, капитализм так же вечен, как и деньги, прослеживаешь? — Допустим, да. — А раз я капиталист, значит, я так же часть этой «вечной силы». Капитализм и коммунизм – вечное противопоставление, антитеза, so zu sagen [так сказать]. Я не люблю Советский Союз, да и Россию как этнос в целом. Более скажу, я откровенно ее не переношу! Значит, желаю ей зла. — Как ты смеешь говорить такое, Штефан! — почти что перекрикнул меня Вышинский. — Это же твоя родина, страна победителей! Мы же последователи великого Сталина! — последнюю фразу он сказал очень тихо, при этом важно подняв указательный палец вверх. В ответ на это я лишь ехидно ухмыльнулся, но остался всë в том же невозмутимом положении, в котором и пребывал до этого. — Слушай дальше: но если есть «вечная сила», еë часть, желающая зла, то она должна совершать и благо, так ведь? — Выходит, что да. — А его нет! — тогда я даже как-то театрально развëл руками, словно показывая, что у меня в руках действительно ничего не было. — Видишь ли, что всë как-то не по гëтевскому сценарию идет... Можно подумать: «Ну так и ты ж не Фауст, да и я не Мефистофель», но принцип! принцип-то, он един для всех, всë ещë прослеживаешь? — я улыбался, видя то, как постепенно ввожу его в ступор. — Изволь, Штефан, но я окончательно запутался! Причëм здесь капитализм, русский этнос, да ещë и какой-то надуманый принцип, одному тебе известный? — Этого-то я и ждал. Это только доказало верность моего суждения о разности наших умов, Вышинский, — устало, но не без гордости ответил я, словно выдохнув. — Вы мыслите иначе, не зря говорят, что умом Россию не понять. Я не могу понять вас, а вы не понимаете меня. — Но ты же тоже русский, Степан! Ты русский, потому что живëшь в Союзе, и как бы ты не отвергал это, ты – русский, так что ты не имеешь права говорить так! Твое обожание всего германского и твоя такая западная русофобия погубит тебя, Степан! Рано или поздно ты устанешь строить из себя немца, твой ум не немецкий, а просто нигилистский. Ты не Мефистофель, а Базаров. Может ты не совсем русский, не буду гнуть, не зная, а, положим, азербайджанец или белорус, но ты – советский человек, Степан! — он говорил почти что в исступлении, его щеки так вспыхнули от гнева, что он казался больным горячкой. Наш спор близился к кульминации, во мне разгорался пожар гордости и предчувствия скорого взыва, после которого наступит тишина. Того момента, когда я объявлю о том, кто я, и Вышинский об этом узнает, и все об этом узнают. Меня тогда так и распирали все эти гадкие чувства самовлюбленного человека, и я подбирал необходимые слова для представления себя в лучшем свете. — Имею ли я право или не имею, какой от этого толк? — начал я всë тем же невозмутимым тоном, будто бы вовсе не замечая исступления Вышинского. — Если бы я мог мыслить по-русски — полагаю, я бы решительно дал тебе ответ на этот вопрос. Но я ничуть не русский, друг мой, ни на волосок не русский. Да, может быть, я полукровка, наполовину немец, наполовину грузин, но точно уж не русский. Я вынужден разочаровать тебя, Вышинский, но твои доводы не стоят ничего. Ты же знаешь, кто руководитель Союза? — тогда я нарочно заходил издалека, чтобы ещë помучить моего оппонента. — Конечно же, Иосиф Виссарионович Сталин, это каждому пионеру известно! — недоумевающе воскликнул Вышинский. — Откуда он родом? — Из Грузинской ССР, городок Гори. — Gut, а теперь скажи мне, кто его жена? — Гм... — он задумался, но быстро опомнился. — Гертруда фон Бисмарк. К чему все эти банальные и бессмысленные вопросы? — А она откуда родом? — хитро улыбнулся я, слегка переменив позу. — Из Германии, вроде бы как из Берлина. Она ещë там канцлером была, и Великую Отечественную начала, а ещë еë отец – Отто фон Бисмарк, это всë, что мне о ней известно. Думаю, что ты, столь увлечëнный всей этой германистикой, в этом вопросе будешь получше меня, — с каждым словом его недоумевание наростало, и меня это чертовски забавило. — То есть выходит, что Сталин – грузин, а фон Бисмарк – немка, так? — Положим, что да, но к чему ты об этом? Тогда я обратил на него взгляд, раннее устремлëнный в небо, снисходительно улыбнулся и пододвинулся к его лицу, прежде чем прошептал: — Прослеживаешь? В тот момент его осенило. Он осознал, с кем рядом он сидел, и тут же испуганно отпрянул от меня. Его лицо выражало глубочайшее изумление и даже испуг. Пару минут он не мог оправиться от шока, так что лишь метался передо мной, как загнанный кролик, после чего успокоился и аккуратно присел обратно, но уже как-то боязливо и с опаской. — Выходит, ты сын Сталина? — дрожащим голосом спросил он. — Точно так, Вышинский. Теперь ты понял, откуда все эти рассказы о Европе и мое германофильство? — Теперь я всë понял, Штефан, — в его голосе было что-то такое, что напоминало мне горечь и обиду. Он выглядел разбитым и удручëнным, казалось, еще чуть-чуть – и он расплачется. В этот момент в школе вновь прозвенел звонок, после чего я потянул его за руку, чтобы вместе пойти до парковки, где меня должна была ждать мать, но он оттолкнул меня, серьëзно сказав: «Уходи, Штефан Яков, оставь меня одного». Я медленно поплëлся в направлении парковки, на ходу размахивая портфелем. Я выглядел столь же удручëнным, но, пройдя пару метров, я почувствовал, что начинаю сиять изнутри. Я сделал первый шаг к реализации своей идеи, и меня просто распирало от гордости за свой поступок. Да, я был гаденьким подростком, любившим принижать других в пользу собственного выигрыша. Я шëл и ликовал, не осознавая при том, что только что обидел своего, может быть, единственного товарища, который не смеялся надо мной; мне было абсолютно наплевать.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.