ID работы: 12479270

Идеолог

Джен
G
В процессе
3
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 150 страниц, 17 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
3 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник Скачать

Глава 16

Настройки текста

XXXVII

(продолжение ночи)

Раздосадованный и рассерженный министр печально удалился, и более мы его никогда не видели, и, полагаю, не упомянем больше в нашей хронике, разве что в некоторых ее эпизодах ввиде неких историй, которые могли повлиять на те или иные события; что же до Бисмарк – так она, как я уже описывал выше, столкнется с ним еще пару раз в соборе, и лишь однажды он осмелится к ней подойти ближе и начать известный разговор, но об этом позже. Возвращаюсь теперь к той ночи, когда все и разрешилось. Как только дверь за ним захлопнулась, Бисмарк бессильно опустилась в кресла и, прикрыв глаза, просидела минут пять совершенно неподвижно, словно она резко вдруг заснула. Все замерли и все молчали; с момента окончания сцены никто не проронил ни слова. Теодор по-прежнему стоял в углу, оперевшись на стену, и задумчиво смотрел куда-то в сторону Гертрауд, однако нельзя положительно сказать, что именно на нее. Взгляд его был слегка рассеян, но в то же время чрезвычайно серьезен, и, казалось, бегал с Василия на Бисмарк и обратно куда-то себе под ноги. Очевидно, он находился в каком-то глубоком раздумии, однако сам не мог до конца осознать предмета своих размышлений. В ту минуту он стоял согнувшись, а оттого тоже замечательно подходил бы под образ «маленького человека», такого же, как и все прочие участники этой ночи. Конечно же, пожалуй, Ресслих был здесь единственным, кто по натуре не был «маленьким человеком» (даже не Бисмарк, а именно Теодор). Василий, все это время стоявший за спиною Гертрауд, до сих пор оставался суровым и озлобленным (то ли на помешанного Джапалидзе, устроевшего эту весьма забавную сцену, то ли еще на кого – черт его знает!), и взгляд его был чрезвычайно жесток и холоден. Он стоял, облокотившись на спинку кресла Бисмарк обеими руками, и судорожно оглядывался вокруг себя, словно желая зацепиться за что-то взглядом, однако все никак не мог найти подходящего объекта. Останься Виссарион здесь – полагаю, Василий в ту же минуту кинулся бы на него, и если не дал бы ему по меньшей мере пощечины (если не побил бы совершенно), то как минимум высказал бы ему все то, что думал о нем в тот момент, а то и все вместе. Что же касаемо самой Бисмарк, то по ее лицу нельзя было определить наверняка, злилась она или насмехалась; взгляд ее был скорее надменным и каким-то величественным в тот момент, но глаза ее сверкали. Она неожиданно исступленно рассмеялась, тем самым нарушив висевшую до той минуты тишину. Все взгляды теперь были устремлены на нее: никто не понял причины ее веселья в столь напряженной обстановке. — Что же вы все на меня так смотрите, право слова? — проговорила она совершенно рассеянно, — Отчего вы не смеетесь со мною, господа? неужели не находите всю эту сцену до безобразия, до унижения, даже до противного смехотворной, – отвратительная, дешевая комедия, ха-ха-ха! — она явно была нездорова. — Theodorchen, — обратилась она вдруг к нему, — warum bist du so ernst, mein Junge? [отчего ты так серьезен, мальчик мой?] Почему ты не посмеешься со своей geliebte Patin [любимой крестной]? — Я не нахожу в этой ситуации ничего смешного, frau Бисмарк, — весьма холодно отвечал Ресслих, — полагаю, Sie sind krank [вы нездоровы] и вам следует отдохнуть хоть немного; вы утомлены, Frau Mutter [матушка], — отчего-то он назвал ее матушкой. — То есть ты полагаешь, что он был прав в своих abscheuliche, lustige und völlig unbedeutende Erklärungen [гнусных, забавных и совершенно ничтожных объяснениях]? — Может и не прав; прав или не прав – какое мне до этого дело? Однако и вы слишком жестоко обошлись с ним, frau Бисмарк, — абсолютно спокойно и решительно заявлял Теодор, медленно и даже развязанно подходя к ней ближе, — ведь возможно, именно из-за вашей холодности и презрения он сделался таким verrückt [безумным]. В ту отчаянную минуту, когда этот господин молил вас о принятии его чувств и благих намерений, когда он, по сути, hat seine Seele in Ihre Hände verraten [предавал свою душу в ваши руки], вы цинично отвернулись, изобразив на своем лице вид полнейшего отвращения и ненависти, наступив на его любовь и раздавив все его существо. Я вижу, вы циник, Frau Mutter, но я не разделяю ваших взглядов. Пусть он глупец, пусть он червяк, пусть он хоть das größte Missverständnis dieses Lebens [величайшее недоразумение этой жизни], – вы должны были его хотя бы выслушать, а не попросту скорчить гримасу и отвернуться (простите уж, привык называть вещи своими именами). — уже в тот момент меня поразило то, с какой прямотой этот Ресслих, этот добрый малый, этот gutmüter Junge [добродушный мальчик], как окрестила его сама Бисмарк, теперь высказывал ей все свои мысли. Он совершенно ее не боялся! — Это как, положим, если бы тогда, в сорок шестом году, просто представьте, frau Бисмарк, представьте, если бы в сорок шестом году herr Сталин поступил бы так с вами, а? Каково вам бы было тогда? Он же мог попросту убить вас и совершенно не церемониться, не тратить свое время и силы на то, чтобы часами беседовать с вами в подвалах нюрнбергской тюрьмы? Мог? Natürlich konnte er, er hatte jedes moralische Recht dazu [конечно же мог, он имел на то полное моральное право]! Да, я признаю, я совершенно не знаю (да и не могу знать!) всех деталей того судебного процесса, это вам известно куда лучше меня, однако одно я могу вам сказать совершенно точно: если бы не его скрытое великодушие, которое заставило его приехать тогда в Нюрнберг, то вас бы давно здесь не было, и уж тем более в Кремле бы вы сейчас не сидели. Ладно, положим, трибунал вы пережили, из Америки вернулись, вновь заняли пост канцлера, и вот вы снова сталкиваетесь с ним на какой-нибудь ассамблее, и осознаете, dass die alten Gefühle nicht verblasst sind und jetzt wieder überflutet sind. Erkenne, dass Sie ihn bis zum Wahnsinn lieben und euch nicht helfen können [что старые чувства не увяли и вот, нахлынули вновь. Осознаете, что вы любите его до безумия и ничего не можете с собою поделать]. Любите ровно так же, как этот господин любит вас – безумно. Вот вы стали волочиться за ним абсолютно везде, затем вы переходите в стадию замечательных политических партнеров и друзей, после чего все это превращается уже в партнеров любовных. Как там говорил Бисмарк? «Дружба между мужчиной и женщиной значительно слабеет с наступлением ночи», – так вроде? Вы говорили это когда-то. Но это теперь не главное, это все не суть. В конце концов вы-таки вышли за него замуж, и чувства ваши были взаимны до самой его кончины, не так ли? — Gewiß, Theodor [конечно, Теодор], — весьма спокойно отвечала она, хотя в голосе ее слышались нотки волнения, явно превосходно сдерживаемого. — Так и знал. Но вот случается горе: любезный herr Сталин умирает, и вы остаетесь фактически совершенно одна, так? И тут появляется некий господин, искренне желающий помочь вам в вашей военной кампании, после чего совершенно чистосердечно объясняется вам в своих чувствах. Прослеживаете? Это же, отчасти, повторение истории, цикл. Да вот только вы, в отличие от господина Сталина, великодушия этого, пусть даже и скрытого, не имеете, или лишь только сейчас не имеете, или делаете видимость, что не имеете – я положительно не могу судить об этом, ибо это решительно не мое дело; это лишь я так, к слову рассуждаю, только лишь из-за вашего вопроса, warum bin ich so ernst [отчего я такой серьезный], – так, размышлял о том, насколько смерть мужа вас изменила, frau Бисмарк. Теодор был совершенно прямодушен и спокоен, будто бы даже и сейчас продолжая рассуждать на ходу. Скажи ей такое откровение кто другой – полагаю, Бисмарк бы тут же приставила ему пистолет к голове, или как минимум бы воспротестовала; Ресслиха же она выслушала с невозмутимым спокойствием, даже не моргнув и не дернувшись. — Однако позволь, Теодор, — жестом она подозвала его к себе ближе, — несомненно, твои мысли совершенно точны, впрочем, как и всегда, однако ответь же теперь на мой вопрос: вот, положим, если бы у тебя была жена, Theodorchen, да, представь себе это: у тебя есть жена, которую ты любишь больше жизни, но вот внезапно она скончалась. Ты сидишь, убитый горем и выплакавший все слезы (как патетично вышло!), и тут за тобою начинает волочиться некая девица, якобы страстно жаждущая твоей любви. А ты не можешь ничего чувствовать ни к кому – ты до сих пор любишь свою жену. Неужели ты тут же бросился в объятия той девицы, а, Theo? — Признаюсь, вы отчасти правы, Frau Mutter, у меня в действительности есть жена, и она действительно очень больна, — такое откровение явно до глубины души изумило Бисмарк, — и я действительно чрезвычайно ее люблю. И я согласен, что если бы, Gott bewahre! [господи упаси!], она бы внезапно скончалась, то я не кинулся бы ни к какой девице, и это положительно так! Но если бы эта самая девица, как вы выразились, волочилась бы за мной и пыталась объясниться, то я бы не принял ее чувств, не ответил бы взаимностью, но я бы и не прогнал ее, дал бы ей высказать все и мирно прояснил бы всю ситуацию. В этом разница, — он развел руками и вновь направился в свой угол, где стоял до этого. — Однако позволь, Теодор, ты действительно женат? И кто же твоя генеральша? — София Ресслих, и да, я уже говорил вам, что лишь буду произведен в генерал-майоры, а пока что она просто моя Sofie. — Где она? Я желаю ее видеть. — Она в Германии, и да, она тяжело больна. Ежели врачи дадут добро на перелет, то я смогу на пару дней привезти ее в Москву, однако сам я ручаться и гарантировать ничего не могу, по крайней мере сейчас, entschuldigung [извините]. — Хорошо, mein Freund [мой друг], я буду ждать любых известий. — К слову, Гертруда Эдуардовна, — вмешался вдруг Василий, до тех пор молчавший и лишь наблюдавший, — не знаю, предуведомил ли вас товарищ Ресслих или нет, но в скором времени германская делегация обещалась сделать нам официальный визит. Полагаю, они приедут недели через две или три, вроде как к концу апреля. Вам предстоит организовать и провести кремлевкий прием, такой же банкет, какой устраивал отец. При этих словах Бисмарк утомленно вздохнула и совершенно театрально откинулась на спинку кресла, и схватилась за руку Василия, все еще стоявшего позади нее. — Право, Теодор мне еще ни о чем таком не сообщал... О, как же я за свою жизнь устала от всех этих банкетов, раутов, приемов! Однако ты мне поможешь, Васенька, поможешь же? Ты, будущий кремлевский хозяин, ты же ведь тоже Сталин! Вместе мы организуем все это... а кто из наших-то приедет (под ”нашими„ она подразумевала немцев)? — Положительно не знаю, но, говорят, Фельдман, это их новый канцлер, пара каких-то высших генералов, министры иностранных дел и обороны, и вроде бы как даже федеральный президент (извините, по именам не знаю). — Это хорошо, это очень замечательно... — в высшей степени спокойно и умиротворенно проговорила Бисмарк, слегка растягивая слова на старый прусский манер провинциальных дворян, тех самых, которые еще ”jawohl„ растягивают так, как только пруссы и умели, причем преимущественно именно берлинские пруссы. — Давно не видала я своих соотечественников, это будет очень хорошо... На подобной ноте всеобщего удовлетворения и отлично выделанного спокойствия завершилась эта ночь, и мы с Теодором вновь направились на его квартиру, положительно ничего не изменив и не улучшив, но и, по крайней мере, не испортив.

***

Говоря о кремлевском банкете, который было теперь поручено организовать Бисмарк и о котором будет еще упомянуто в дальнейшей нашей хронике, живо вспоминается мне один из подобных вечеров с какой-то иностранной делегацией, вроде бы как даже и с немецкой, который теперь считаю нужным изложить моему читателю для лучшего понимания того, что представляли из себя эти самые кремлевские банкеты. Прежде всего стоит заметить, что проводились они по обыкновению в Кремлевском дворце. Из всех этих длинных коридоров с красными дорожками, простеганными золотыми нитями с обоих краев, выбеленных стен, сплошь увешанных картинами сражений и портретами самых различных полководцев, гости, сопровождаемые парадно выряженными офицерами и швейцарами, попадали в огромную белоснежную залу, размеров которой хватило бы, полагаю, не менее чем на тысячу человек. При самом входе пред гостями распахивались огромных размеров золотые двери, при попадании света на которых вполне серьезно могли бы ослепить. Высокие стены были до того выбелены, что казалось, что они уж и сами сияют собственной белизной, и что при выключенном свете и то не было бы совершенно темно единственно из-за этих стен. Эти самые стены местами выступали, и на каждом этом выступе красовался золоченый орнамент или попросту какой-то декор, который, однако, был весьма немногочисленнен и небросок, а потому весьма гармонично вписывался в общий интерьер. Кое-где присутствовали закрученные колонны, впрочем, не сильно выделявшиеся из остального устройства зала. На стенах красовались золотые подсвечники, в которых зачастую зажигались настоящие огромные свечи, создававшие некую особенную атмосферу. В одной стороне зала, под алыми бархатными шторами, стоял огромных размеров стол, накрытый белоснежной скатертью и просто ломившийся от изобилия блюд на нем: там были и супы, и борщок, и цыплята с рябчиками, огромная индюшка на круглом серебряном подносе, напичканная всем, что только в нее влезало, расположившаяся ближе к краю стола и занимавшая добрую его часть, с другой же стороны на таком же подносе был молочный барашек с картофелем, а прямо напротив него стояла большая салатница с какими-то кавказскими огурцами, явно отличавшимися от «обычных», однако чем именно, я, признаюсь, не имею понятия. Также по всему столу были равномерно расставлены стеклянные мисочки с самыми различными видами икры и прочих морепродуктов, присутствовал еще какой-то майонез из дичи, холодная вечина, неисчисляемое количество овощей и зелени и все те же кавказские огурцы, только теперь лежавшие отдельной нарезкой. Помню еще, были грибы белые в сметане, кабачки миньер, расположенные чуть ли не в центре стола, и много, много сыров. Еще, уже по личной просьбе Бисмарк, была подана баварская рулька, причем весьма внушительных размеров, брецели с маслом, а на десерт был представлен какой-то особенный венский штрудель, привезенный этой самой делегацией. Другая же часть зала была совершенно свободна, и в ней все желающие могли бы танцевать (да, это было подобие даже некоего бала). В тот день германскую делегацию возглавлял тогда еще канцлер Меллендорф (на тот момент он еще не был так помешан и состоял с Бисмарк в лучших отношениях). Все партийные коммунисты и немецкие делегаты уже сидели на своих местах и весьма живо обсуждали самые злободневные темы, начиная тем, какие туфли надела жена Кагановича, заканчивая кризисом в Америке, – словом, вели самый обыкновенный, неторопливый и вальяжный светский разговор, как бы сам собою непринужденно вытекающий и формирующийся по мере продвижения беседы. Кто-то вставал и формировал собственные кружки, кто-то продолжал сидеть и мысленно поглощать индюшку, исходя слюной и не имея больше терпения дождаться официального начала мероприятия, женщины уже собрались в собственный кружок, где немки, – жены делигатов, – и советские дамы говорили об известных женских вопросах вроде такого-то платья, анекдота, произошедшего с некой Тереньтьевой, а так же вспоминали совершенно все кремлевские сплетни, которые когда-либо ходили в этих кирпичных стенах. Сам Меллендорф поначалу сидел на своем месте, с любопытством оглядываясь по сторонам, после чего встал и начал обходить все кружки, растянувшиеся по залу. Один толстый лысый немец-генерал в белом костюме, сидевшем на нем, как на барабане, все время пытавшийся шутить и сам смеявшийся со своих шуток более тех, кому они были адресованы, в конце концов устал и, не дожидаясь начала, пристроился поближе к особо жирному рябчику, отдаленно напоминавшему его самого, дабы занять относительно него самое выгодное положение. Несколько молодых офицеров, так же прибывших с делегацией, весело перекидывались любезностями с женами партийных, в ответ на что получали игривые взгляды и задорные лукавые женские смешки, доставлявшие их молодым душам великую забаву и удовольствие; партийные, в свою очередь, так же раскланивались со всякими фрау, делали им самые остроумные комплименты и до боли в животах смешили, – словом, это был самый непринужденный светский банкет, который обыкновенно растягивается на добрые часы и представляет собою лишь в высшей степени безмятежное и замечательное времяпровождение, сопровождаемое вкусными блюдами и старыми винами. Наконец щелкнули золотые двери, и появились те, кого все так давно дожидались и без кого не начинали банкета – Иосиф Сталин и Гертруда фон Бисмарк. Первый был даже в парадном мундире, что указывало на исключительную важность мероприятия, но впрочем, это было не так удивительно, а вот Бисмарк действительно сразила всех гостей своим белым длинным атласным платьем, обнажавшим ее плечи и шею и, казалось, едва державшимся на груди; поверх него была накинута такая же белая меховая шкурка, весьма пышная, а на руках ее были такие же белоснежные атласные перчатки, доходившие ей до локтей. К слову, в руках ее был так же веер из белых перьев. Ее светло-золотые волосы были уложены в локоны и красиво откинуты назад, открывая ее прекрасные голубые глаза и сверкающую, идеальную улыбку, – да, это была решительно княгиня фон Бисмарк, не меньше, чем княгиня! Как только они вошли, все разом высказали свое изумление видом Бисмарк, а вместе с тем свое величайшее почтение и проч.; женщины тут же бросили все прежние свои разговоры, которые вели единственно с целью убить время ожидания, и обступили ее со всех сторон, раскланиваясь и обсыпая самыми лестными комплиментами насчет ее наружности, а встречая в ответ такую улыбку, которая как бы отвечала им «довольно, право, я совершенно того не стою!», прибавляли еще и о красоте душевной, о доброте, об искренности, о кротости и проч., что в другое время ей никто решительно не говорил. И действительно, она лишь улыбалась всем в ответ, улыбалась так же, как на западных конференциях – формально, иногда произнося тихое взволнованное «спасибо», если это были советские, и «danke», если то были немки. Все это женское общество, очевидно утомленное уже ведением пустых и отвлеченных разговором, не давали Бисмарк сделать спокойно шагу, наперебой засыпая ее вопросами и остроумными словами, впрочем, не лишенными известной женской хитрости и некоего лукавства. Хоть внутренне и смущаясь от такого избытка внимания, она все же не без удовольствия продолжала махать всем рукой, а иногда и соприкасаться кончиками пальцев с руками других, высовывавшихся из толпы. Возможно, она и дальше бы продолжила свой путь в подобном плотном окружении, если бы не знакомый голос, с напускным раздражением разогнавший женщин, весело завизжавших от неожиданности и тут же отпрыгнувших в сторону и уже там, вновь разбившись на кружки, продолживших громко смеяться. Бисмарк всматривалась сквозь толпу, решительно не понимая, кто это был. — Günther? — наконец сообразила она и как-то восторженно улыбнулась. — Guten Abend, frau Bismarck [добрый вечер, г-жа Бисмарк], — весьма учтиво поприветствовал он ее и даже поцеловал ее руку, чем немало смутил Гертрауд. Он так же учтиво поздоровался с идущим рядом Сталиным, однако особой любезности в ответ не получил, лишь хмурый и даже грозный кивок и формальное, холодное рукопожатие, исключительно политическое и протокольное. Вообще стоит сказать, что он давно уже недолюбливал Меллендорфа, и нельзя определенно сказать, за что именно. Ему не нравилась его походка, как бы слегка вприпрыжку и отнюдь не военная, не нравился его голос, словно заискивающий и как-то по-старинному присюсюкивающий, не нравился его красный в тоненькую желтую полоску галстук, который, по его мнению, был слишком велик для него и делал его владельца похожим на индюка (по его собственному выражению), не нравилась его стрижка, зализанная на одну сторону, пиджак его он и вовсе находил смешным, а коричневые туфли в мелкую дырочку, представлявшую некий рисунок, впрочем, совершенно бессмысленный и бесформенный, называл совершенно «школьными» и не подходящими политику, – словом, ему не нравился он весь, от туфель и до стрижки. А потому ждать от него каких-то любезностей в адрес канцлера было бы совершенно наивно и даже глупо. Не такой это был человек, который мог бы сыпать лестными словами на того, кого искренне презирал, даже если бы это было закреплено в самом главном протоколе. Это был совершенно иной тип человека, которому, казалось бы, и вовсе не должно быть места не то что в большой политике, но и в светском обществе как таковом, где каждый соперничает с каждым на предмет того, кто больший франт или лицемер, кто больше средств нажил и какими же именно путями того добился, кто больше дом отстроил и с большим числом светских дам знаком; где каждый до пошлости пекся о своей наружности, не жалея на это тысяч и сотен тысяч долларов, где каждый раз они приходили непременно в новом костюме, пошитом на заказ в лучших ателье их страны или мира в целом; где разговоры велись если не о войне, то о политике, если не о политике, то о деньгах, если не о деньгах, то о женщинах, а если и не о последних – так о собственной наружности, и так по кругу до бесконечности (или до того, пока не кончится такая же дорогая выпивка), и, в конце концов, где постоянно, непременно во что-нибудь играли, ставя на кон десятки тысяч долларов, имущество и все, что имелось прочего, выигрывали, проигрывали, вечно требовали что-то с проигравших и вертели огромными суммами как пятью рублями. Иосиф Сталин же, несмотря на то, что владел и несколькими дачами, и порою давал вот такие вот званые ужины с весьма нескромным меню, был все же совершенно иной человек. В нем положительно не было вот этого светского, вызывающе пошлого, распущенного и развязанного бескультурия, как в наших нынешних франтах (да, впрочем, и тогдашних). Это был человек совершенно несветский, и, полагаю, если бы ему дали возможность жить грузинским священником-монахом, он без раздумий бы согласился. Очевидно, все это публичное, общественное уже порядком утомило его, и даже та идея всемирного коммунизма, которую он когда-то с жаром проповедовал и внушал всем (и прежде всего самому себе) и за которую не раз отправлялся в Сибирь, теперь уже не вызывала в нем такого порыва эмоций. Несомненно, это был уставший человек, желавший лишь душевного спокойствия и мирного окончания своего земного века, пусть бы до него оставалось еще и двадцать, и тридцать лет. Но он был вынужден оставаться на своем посту лидера государства из-за собственных твердых убеждений, бравших верх над усталостью. Но, как я уже заметил, в душе это была совершенно иная личность: он ненавидел свое лицо и характер, и каждый раз недовольно хмурился, проходя мимо зеркала; убеждениям личным был предан до фанатизма; был вечно мрачен, горд, гневлив и одинок, несмотря на все его окружение, всегда заискивавшее перед ним и пытавшееся угодить своему «хозяину» во всем. Ходил, как всем известно, в одной и той же шинельке и фуражке, и ежели он вот так, как на том вечере, надел бы парадный мундир, который видели на нем лишь дважды (на годовщины победы во Второй мировой войне), то из этого тут же делалось событие, которому все придавали слишком уж важное для какого-то мундира значение. И, конечно же, такой человек не ответил никакой взаимной любезностью Меллендорфу, на том я и прервал свой основной рассказ. В тот момент встречи с канцлером Бисмарк тут же отпустила руку мужа, до той минуты державшего ее, и всецело предалась беседе с Гюнтером, смысла которой Сталин понять не мог, так как велась она полностью на немецком языке. Правда, его в тот же момент позвали кто-то из партийных, и потому он, еще раз кинув взгляд на Бисмарк, пошел к ним. Прошло с четверть часа до того, как вечер был официально начат. Примечательно, что здесь гости могли рассаживаться так, как им вздумается, несмотря на заявленное правило о том, что делегация сидела слева, а принимавшая сторона справа. Так же было указано, что Сталин со своей женой должен был сидеть с одной стороны стола, а канцлер Меллендорф напротив. Когда все наконец расселись (возникало даже несколько споров из-за места поближе к Бисмарк) и принялись за трапезу, прерванная четвертью часа раннее вялотекущая и замечательная светская беседа «обо всем и ни о чем» вновь продолжилась ровно так же, как и до появления «хозяев», словно и не прекращалась вовсе. Лысый генерал, до этого уже приметивший место около рябчика, при первой же суматохе вокруг Бисмарк воспользовался удобным случаем и пристроился к нему незамедлительно, так что к официальному началу от рябчика оставались уже одни лишь кости, а сытый генерал, не желая быть уличенным, тут же пересел от него куда подальше и для виду ковырял на тарелке кусок какой-то рыбины. В зале установился этот негромкий, но при том постоянный шум разговоров, сливавшийся в один единый звук, то и дело выбивавшийся из монотонности чьими-то вскриками, смешками и стуком ножей о тарелки. Сидевшая почти что во главе всего этого валтасарового пира подле Сталина Бисмарк явно скучала, ибо она подперла голову рукой и с безразличной грустью и видимой скукой во взгляде озиралась по сторонам: то она посмотрела на генерала, который после рябчика все никак не мог отправить в рот один-единственный кусочек рыбешки, то с ровно тем же кислым выражением (если оно на ее лице в тот момент вообще было) переводила взгляд на Полинку, которая с жаром и без умолку трещала о чем-то своей новой немецкой подруге, длиннолицей, веснушчатой даме с темно-рыжими волосами и, по ее мнению, совершенно некрасивой, которую она, впрочем, тоже нашла прескучной, затем она прошлась взглядом по всем партийным, весело смеявшимся, вспоминая какие-то истории и пересказывая их своим немецким коллегам, которые не без удовольствия их слушали и то и дело вставляли свои комментарии, порой острили и бывали остроумны в своих шутках, что только подбавляло масла в огонь всеобщего веселья. Меллендорф был очевидно увлечен беседой с одним из тех офицериков, которые несколько ранее заигрывали с женами партийных, однако он то и дело кидал взгляды на скучающую Бисмарк. Убедившись в том, что Сталин всецело погружен в воспоминания историй с товарищами, она тихонько встала и пересела сначала к одному из министров, прибывших с делегацией, заведя с ним беседу о каком-то пустяке немецкой жизни, который оказался наиболее злободневной темой (на удивление Бисмарк) на ее родине, после чего, поев у министра рульки, и вовсе пересела к Меллендорфу, заняв место офицерика, отправившегося танцевать с той рыжеволосой подругой Жемчужиной. Увидев ее, он тут же, как только она присела подле него, схватил ее за обе руки и прижал их к груди, взглянув на нее самыми преданными глазами, полными обожания и восторга. На лице Бисмарк тоже отобразилось это чувство радости и внутреннего подъема, губы ее расплылись в самой теплой улыбке, что, несомненно, чрезвычайно обрадовало Гюнтера. — Здравствуй, Меллендорф, — слегка потупив взгляд и еще больше улыбнувшись, тихо произнесла она по-немецки (весь дальнейший их диалог так же проходил на немецком языке, но для удобства читателя привожу его сразу в переводе), решительно позабыв в тот радостный и волнительный момент встречи после долгой разлуки, как третировала она его все прошлые годы, словно лакея. — Ты все так же прекрасна, как и до нашей разлуки, — с самым искренним видом произнес он, крепче сжимая ее руки, — эта советская клетка ничуть не изменила тебя! — Ну ты что, Гюнтер, никакая мне здесь не клетка! — с напускной злостью воспротестовала Бисмарк, тут же разразившись смехом, — мне здесь, право, очень хорошо. Люди здесь добрые, открытые, они мне нравятся, эти советские люди! Да, может, не так роскошно, как в Европе, но мне решительно здесь нравится. — Ну, ну, твоя правда, — замахал руками Меллендорф, — это сейчас совершенно неважно. Мы встретились вновь, и это прекрасно, не так ли? — голос его дрожал от восторга. — А я смотрю, ты все еще влюблен, как школьник, — покраснев, добавила она. — Все тот же щенячий взгляд, тот же ласковый голос и то же притягивание рук... — Да, и я не изменю своей позиции! — его глаза совсем уж загорелись от переполнявших его эмоций, — да ты все та же Бисмарк, никакая ты не Джугашвили, или как там его? Ты княгиня фон Бисмарк, прелестная фон Бисмарк! Послушай, здесь можно танцевать... давай как в старину, «Tanz mit mir», а? — Право, это... — тут она кинула быстрый взгляд на мужа, смеявшегося с Молотовым и совершенно не замечавшего ее отсутствия, — превосходная идея! Таким образом она решила привлечь его внимание, и, как позже выяснится, сделала это совершенно безрассудно и даже глупо. Тогда же Меллендорф подскочил и потянул за собой Бисмарк. В тот момент как раз начинали исполнять музыку для этого самого Tanz mit mir, которое им вдруг припомнилось и навеяло воспоминания о прошедших временах. Тогда же, когда заиграла музыка немецкого мотива, сменив, наконец, советские песни, только тогда Сталин, уверенный в том, что его жена все еще сидит подле него, так как краем глаза видел ее белую одежду, решил сказать ей что-то насчет германской музыки, однако повернувшись, встретился лицом к лицу с тем самым толстым генералом в белом костюме, неизвестно как оказавшимся рядом с ним и, скорчив самую глупую рожу, поедавшим салат из кавказских огурцов; в ответ на его смущение он промямлил лишь что-то вроде «entsculd'ng», насколько в его положении было возможно открывать рот, после чего взял в руки салатницу и, довольный, удалился на другой край стола, где некогда стоял рябчик. — Тьфу, черт! — плюнул он и стал высматривать Бисмарк среди прочих фигур, то и дело перемещавшихся по залу. В конце концов он увидел ее, выплясывавшую некое подобие баварских танцев и распевая песни вместе с Меллендорфом. Не поверив своим глазам, он стал всматриваться еще внимательнее, – но тщетно, это действительно была его жена. Да, она пела по-немецки, и в конце это вызвало всеобщий восторг и авации. Тогда все потребовали еще, в особенности все жаждали услышать ее знаменитое «Charasho», без которого не обходился ни один вечер. На припевах с ней пел весь зал, даже генерал отрывался от салата и подпевал со всеми, хоть и с сильнейшим немецким выговором:

Хорошо, хорошо,

Слава Богу, хорошо!

– после чего вновь возвращался к своему прежнему занятию, впрочем, ровно до следующего припева. Всем нравилась собственно песня, служившая неким неофициальным гимном хорошей жизни, нравилась Бисмарк и то, как она ее исполняла – с веселой улыбкой и живыми глазами. Все смеялись, аплодировали и пели, кроме Сталина, сделавшегося вмиг мрачным и чрезвычайно суровым. Он лишь холодно и даже с видимым безразличием наблюдал за ней, и более не смеялся над историями партийных, не обращал внимание на генерала, то и дело таскавшего у него из-под носа мисочки с икрой, – теперь все его внимание, все его раздражение и недоумение были направлены единственно на Бисмарк, только этого, казалось, и добивавшуюся. После «Charasho» она, по просьбам партийных, исполнила еще несколько популярных и крайне веселых советских песен, и, под восторженные овации, адресованные Бисмарк, народ из-за стола повалил танцевать, за исключением, пожалуй, лишь генерала, окончательно вошедшего во вкус кремлевской кулинарии и не желавшего более покидать стола до тех пор, пока не попробует там решительно все, того самого министра, с которым Гертрауд первым начала беседу о каком-то там насущном вопросе немецких жителей, и самого Сталина, с каждой минутой все суровее наблюдавшего за всеобщим весельем. Пошла музыка: первая, вторая, третья... и с каждой последующей песней Бисмарк (его Бисмарк!) уже кружилась и была в объятиях нового человека. К концу вечера с ней танцевали: Меллендорф (не один раз), каждый из молодых офицериков, оба министра, – второй тоже был после приглашен из-за стола присоединиться, и он станцевал с Гертрауд дважды, – все партийные (больше всего Молотов) и даже Полинка, эта неугомонная женщина, даже она умудрилась как-то к ней пролезть. Под конец из тех, кто не танцевал с Бисмарк, остался лишь генерал, которому до танцев не было ровным счетом никакого дела, лениво дожевывавший последний кусок барашка, после которого он громко икнул, запил его бокалом вина и, нехотя повернувши голову в сторону советского лидера и произнеся свое последнее «entschuld'ng», более никого в тот вечер не беспокоил, ибо сразу же заснул на том же самом месте, и Сталин, удрученно наблюдавший за этой картиной, которого то и дело задевала шкурка Бисмарк, когда она проносилась рядом с ним. Уставшая, раскрасневшаяся и довольная Бисмарк упала на кресло, и, заливаясь смехом, обмахивалась своим белым веером. Ей тут же поднесли еще один бокал кахетинского вина, неизвестно какой по счету за вечер, и разом опрокинув его, она вновь поднялась на медленную, видимо, ее любимую песню. Она уже намеревалась идти к Меллендорфу, как неожиданно перед ней выросла грозная фигура мужа, заставившая ее слегка прийти в себя и опомниться. — Бисмарк, что ты устраиваешь? — весьма сурово проговорил он, ближе склоняясь к еле державшейся на ногах Гертрауд. — Фон Бисмарк, — искривив губы в лукавой улыбке тихо произнесла она, после чего слегка ударила его по носу сложенным веером, — Ehi, Mölli, Ich bin schon auf dem Weg zu dir! [Эге, Мелли, я уже иду к тебе!] — прокричала она Гюнтеру и собиралась уже было пойти, как ощутила свои руки в сталинских, и поняла, что к своему Мелли она уже не идет. — Никакого «ауф дем вег», довольно. — весьма холодно отрезал он, — ты все же моя жена, а не их всех. — Ха-ха-ха, hörte, Mölli, den Herrn Stalin sagen, ich tanze mit ihm! [слышал, Мелли, господин Сталин сказал, что я буду танцевать с ним!] — рассмеялась она и еще раз напоследок прикрикнула ему по-русски, — ну, ну, па-ашел, дур-рак! — и вновь повернулась к мужу. Началась та самая, заключительная песня. И все же нельзя не отметить, что, как ни крути, а с Иосифом она танцевала совершенно иначе, будто в ней действительно поднимались чувства; она слегка наклоняла голову и смотрела на него чуть-чуть под углом, что делало ее лицо в его глазах еще более красивым и миловидным. Больше не было того напускного веселья, было лишь чувство, чувство и искренняя любовь. — Скажи, отчего ты все это устроила? — тихо, но, впрочем, незлобно осведомился он. — Да разве я виновата в том, что ты весь вечер просидел с Ворошиловым и его революционными воспоминаниями о Троцком и ни разу не обернулся в мою сторону? — с обидой в голосе произнесла она, — Мне стало решительно скучно, я и пошла к Меллендорфу, а после видел сам... сколько раз за вечер я «ненарочно» задела тебя шкуркой, а ты того даже и не заметил, – думаешь, я не хотела танцевать с тобой все это время? Мне не интересен Меллендорф, министры или офицеры, а до Молотова мне совсем нет никакого дела, мне нужен был лишь ты, я твоего внимания хотела, а ты все сидел и злился, – думаешь, я не видела твоего мрачного взгляда? – но злился там, на своем месте, ни разу даже не окликнув меня... я все дожидалась, когда же твоя гордость тебя накроет, вот, дождалась... Он простил ее. Признал свою неправоту (кому еще он мог бы в глаза заявить о том, что ошибся?). Поцеловал в лоб и до конца вечера не отпускал. Бисмарк была единственное существо, которому он совершенно все, все мог простить, за что та отплачивала ему безграничной любовью и верностью. Это была идиллия, как я и говорил выше, идиллия для них двоих. Позднее, уже отправляясь на квартиру, Бисмарк обнаружила в коридоре праздношатавшегося Василия, который, за отстутствием всех, весь день шатался по городу и даже не пошел в школу (да, так давно это было). Она лишь приобняла его, и он, восхитившись ее красотой, хоть и значительно потрепаной танцами, отправился с ней домой. Вот что такое были эти кремлевские банкеты, который Гертрауд предстояло организовать теперь самой, но об этом позже.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.