Книга рассказов неизвестного мистера Т

Горячая работа
R
В процессе
5
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 29 страниц, 13 226 слов, 5 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
5 Нравится 8 Отзывы 2 В сборник

Страница 21. Krieg hat kein Frauengesicht

Настройки
Примечания:
Ну что, начнём? Только чайник поставлю. Никогда не думал, что такое может быть интересно, тут ведь ни геройства, ни подвигов. Рядовая, в сущности, ситуация. Но раз вы настаиваете. Ох, и давно это было... Это был конец войны, день победы несколько суток как гремел по всему фронту. Наши стояли в городе Росток (название словно наше, не находите?), а через пролив уже была Дания. Я до того в Берлине был, а туда послали помочь с пленными, так что к тому моменту всего полтора дня как приехал, кроме кучи документов, ничего толком не видел. По дороге люди ещё не верили, что скоро мы поедем домой. И вот в один день возвращаюсь я от офицерского штаба. Тепло, птицы на деревьях щебечут, в город жизнь возвращается. Смотрю — а рядом с кухней сидит девушка! Я сначала только и увидел, что её испачканную белую рубаху. Больше ничего не видел. Только эту рубаху. Смотрю на неё, а перед глазами наши девчонки-санитарки, которых мы всех до единой схоронили. Опомниться не успел, а уже снимаю с себя гимнастёрку, сажусь к ней и укрываю плечи. Привычка, чтоб её, на улице лето почти, но нужно было что-то сделать. Она вздрогнула и по-солдатски быстро вскинула на меня голову. Ну я так и обомлел. Такой красивой девушки я никогда прежде в жизни не видел. Она словно сошла с тех картин, которые мы видели в домах бежавших из Франкфурта немцев: острый курносый носик, короткие светло-рыжие волосы, острые, но женственные черты лица и эти ярко-зелёные здоровенные глаза, будто смотрящие мне прямо в душу. Кричу на вышедшего с кухни солдата: «Что вы тут устроили, почему девушка у вас на улице грязная сидит?!» А он смотрит на меня таким странным взглядом, потом на девушку и снова на меня. — Товарищ лейтенант, — говорит. — Так это же немка. Ну, в смысле фриц. Пленная. Она еду своим в барак носит. К нам уже подошло несколько других солдат, посмеиваются. А я опускаю глаза и встречаюсь с ней взглядом. И это больше не тот удивлённо-испуганный взгляд. На меня смотрели глаза хищного зверя. Загнанного в угол хищника, униженного и оскорблённого, но всё ещё смертельно опасного. Я опешил и немного отстранился от неё, приметив и «мышиные» штаны, и блеснувшую в солнечном свете бляшку с надписью на немецком. Такая у них у всех была обязательная часть формы. Про Бога там. Солдаты перестали смеяться, вокруг воцарилось гнетущее молчание. Мы сидели друг напротив друга и безотрывно смотрели: она — в мои карие, а я — в её изумрудно-зелёные глаза. Её лицо стало похоже на застывшую в презрении посмертную маску. Она уже не казалась мне такой красивой, напротив, мне стали противны её короткие стриженые волосы, этот шрам на подбородке, эти идеально выверенные черты лица. Она держала руки перед собой, видимо опасаясь, что её будут бить, но при этом её горделивая осанка, вздёрнутый подбородок и расправленные плечи вызывали у меня какое-то щемящее чувство то ли жалости, то ли ненависти. Что же эта война сделала с нами, если что-то столь прекрасное может вдруг так сильно опротиветь тебе, стоит разглядеть в нём врага?

***

Не прошло и недели, как поступил приказ о расстреле. Обычно вешали, но тут намечалось что-то особенное. В коротком списке избранных было и женское имя. Из памяти уже стёрлось, но было оно причудливо длинное и красивое, возможно, австрийское. Вероятней всего, она могла бы стать героиней не одного плаката с призывом защищать Германию до последнего патрона, но война закончилась раньше, чем это кому-то помогло. А может, могла бы стать и актрисой в кино, если бы ничего не было. В том, где роковые женщины с кобурой под платьем. Как знать. В городе появилось много солдат союзников. Американцы, британцы, французы. Ничего дурного они не делали, напротив, помогали восстанавливать, там же дома целого днём с огнём не сыщешь. Мы, конечно, в стороне тоже не сидели: завалы разгребали, поля разминировали, полевые кухни в каждом квартале стояли. Помню, встретился с чернокожим мужчиной, прекрасно говорящим на немецком языке. Выяснилось, что его отец эмигрировал в Америку ещё перед Первой мировой, после чего вернулся на войну, а сейчас уже он, его сын, снова здесь уже на другой войне и через неделю должен жениться на француженке. Чего за войну только не услышишь. Начальство относилось к общению с иностранцами снисходительно, хоть и не упускало возможности по-отечески напомнить нам о соблюдении субординации. Что строго запрещалось, так это общение с пленными. Рядом с бараком для раненых располагался квадратный загон из колючей проволоки высотой под три метра прямо под открытым небом, где происходила текучка пленных немцев, которых либо привозили сюда с юга, либо увозили дальше на восток. Союзники, особенно американцы, очень уж любили потрепать нашим ребятам нервы, иногда подползая к колючке и болтая с сидящими поближе фрицами. Пару раз приходилось стрелять в воздух, но те просто убегали с громким смехом, оставляя своих собеседников завистливо смотреть им вслед. Ах да, девушка… Она как раз ухаживала за ранеными в бараке. Все те дни, что я её видел, она вела себя сдержанно и вежливо, но никакого кокетства не было и близко. Как-то раз наш дежурный, молодой совсем паренёк, утром сменялся, на неё наткнулся у барака и спросонья руку в воинском приветствии к голове задрал, а она, видать тоже по привычке, ему в ответ махнула. Забавно, это да, но в памяти, видимо, слишком свежо было всё то, что с этим жестом делалось. Не скажу, что начальство проявляло сильное рвение в заботе о раненых фрицах, но умирать им, конечно, никто не давал. Я понимаю, на своих бинтов уходило тоннами, а тут ещё немцы какие-то. Вот она с этими ранеными и жила, и возилась почти всегда в одиночку, только за едой под присмотром и выпускали. Но вот пришёл расстрельный список. Сказали, что акция показательная, берут только из офицерского состава. И тут имя странное. Спрашиваю, мол: — Что за имя странное, вроде не мужское? — Девушку уже видел? — Наш майор, добрейшей души человек, угрюмо пожимает плечами. — Что поделать, тоже офицер. Всё, что могли, уже узнали, а остальное как сверху распорядятся. С этим у нас строго, сам знаешь. Офицер Вермахта. Я стою перед бараком и пытаюсь связать в голове образ этой пусть теперь не самой прекрасной, но стройной хрупкой девушки и факт её офицерского звания в нацистской армии. Как такое могло произойти? К сорок пятому году наличие девушек в армии не было чем-то удивительным, но это… Зайдя в барак, я обнаружил её с закатанными рукавами той самой рубахи, перебинтовывающую голову одному из новоприбывших бойцов. Руки у неё по локоть в крови были и мне опять вспомнились лица наших девочек, не раз вытаскивавших ребят из под огня её товарищей. Сухо и по факту я на чистом немецком объяснил ей, что её и несколько других офицеров приговорили к расстрелу утром завтрашнего дня. В глубине души я боялся её реакции, боялся слёз и мольбы о пощаде, но она только задержала дыхание, пока вытирала руки о грязную сальную тряпку, а затем медленно надрывно выдохнула. — Хорошо, — одним чётким звуком начала она. — Мне позволят надеть мою форму и награды? Я тогда не сразу понял, о чём она говорит. Я только что сказал, что её завтра расстреляют, а она волнуется о наградах? Сказал, что узнаю, и с этими словами вышел на улицу, где меня, словно холодным душем, окатил тёплый грибной дождь. Майор сначала возмутился, но подумав, что эффектнее будет расстрелять очевидных нацистских преступников, нежели жалких заключённых в робах, согласился. Акция всё же показательная. Приказал постирать и привести в порядок форму всех приговоренных. Вернувшись к девушке, я передал ей слова майора, и она сказала, что может помочь с формой, но я отказал. Тогда она спросила, можно ли ей будет утром умыться, причесаться, иными словами, привести себя в порядок. И признаюсь, я дрогнул, глядя в её мерцающие в полумраке глаза. В них больше не было ни злобы, ни огня, только стальная выдержка и смирение. Господи, сколько ей было, двадцать один, двадцать два? Моей внучке сейчас столько. Я неуверенно кивнул и вышел, заперев за собой дверь. Почти всю ночь ту не спал, просто лежал в кровати и через открытое окно слушал тихое пение пленных. Уснул глубокой ночью, а проснулся под громогласное пение наших. Кому-то из солдат пришла телеграмма о рождении дочери. Так странно, обычно от нас похоронки едут, а тут вдруг кто-то родился. Это было чем-то новым, но таким долгожданным. Все готовились жить, понимаете? Мы шли к этому четыре бесконечных года. Нам не нужна была эта Европа. Мы просто хотели снова встретиться с близкими, увидеть родные лица, прикоснуться к ним. Вернуться домой живыми. Но у нас ещё оставался долг перед Родиной. Отперев барак, я увидел, что девушка уже проснулась и медленно, словно в истоме надевала на себя исподнее. Я смутился и отвернулся, но она только засмеялась. Не счесть, сколько раз я ждал смерти, и всегда это было так тихо, что даже крик в голове умолкал. А она смеялась звонко, без утайки, словно мы готовились ехать на танцы. Невозможно предугадать, как поведёт себя человек в подобной ситуации. Когда она принялась застёгивать китель, я услышал весь этот звон. Словно опять дождь забарабанил по крыше. Уж не знаю, где она воевала и чем занималась во время войны, но свободного места на её слегка выдающейся груди почти не было. Здесь был и железный крест, и щит с орлом, и всевозможные знаки отличия: за атаки, за борьбу с партизанами, за рукопашный, за ранения… Рукопашный, вы представляете? Когда она закончила одеваться и подошла ко мне, я поманил её за собой, чтобы проводить в соседнее здание, но почти сразу обернулся. Вместо того, чтобы идти следом, она сделала пару шагов в сторону и остановилась, подставляя лицо и раскрытые ладони восходящему над останками города солнцу. В загоне поднялся сначала один пленный, а через минуту уже все молча стояли и с восхищением наблюдали за тем, как лёгкий весенний ветерок колышет упавшие на девичье лицо пряди. Охранники напряглись, прозвучали даже выкрики с призывом вернуться на место, но никто не шелохнулся, продолжая любоваться этим странным, но, должно быть, таким прекрасным зрелищем. Кто-то плакал. Затем я отвёл её в то самое здание, где она могла воспользоваться настоящей ванной комнатой для своих нужд, однако меня крайне поразила просьба закрыть зеркало. На расспросы времени не было, так что я просто накинул на него полотенце. Глядя на то, как тщательно она вымывает грязь из-под облезших ногтей и расчёсывается, как чистит зубы сложенным краешком платка и старательно умывает покрытое грязью и копотью личико, я усиленно старался не видеть в этой стройной юной особе живого, мыслящего человека. Она была нацистом, понимаете? Офицером! Сколько людей под её руководством запытали в подвалах? Сколько семей сгорели в хатах, в домах? Скольких расстреляли? Сколько наших жён не дождутся мужей, а мужья не найдут дома своих родных из-за таких, как она? И всё же её ловкие девичьи движения, робкие взгляды и пение под нос заставляли что-то внутри предательски сжиматься. Покажи мне её сейчас, и я уже не смогу сделать того, что я сделал тогда. Когда она наконец закончила, передо мной предстал образцовый вражеский офицер — выправка, форма, взгляд. Да за такого языка в сорок втором бы любой удавился! Она смотрела на меня с лёгкой улыбкой, однако глаза её выдавали. Взгляд, совершенно не характерный для девушки её лет. Такой тяжёлый и вдумчивый. Не таким взглядом смотрят на женихов. Нас поехало четыре машины, обычные военные ГАЗики без крыши, в каждой сидел конвоир с пленником, водитель и боец. Позади американский джип, который я заметил, только когда мы выехали из части. Меня по какой-то причине в начало колонны поставили. Я хорошо водил, так что машину вёл сам, а девушка сидела рядом. Позади нас, болтая о своём, сидели два молодых парня, иногда с горячим интересом поглядывая на пленницу. Уж не знаю, чёрт, видимо, дёрнул, но мне вдруг захотелось спросить: — Что ж тебе, дуре, дома не сиделось? Она взглянула на меня с тем же холодным безразличием и, когда мы въехали на полуразрушенную окраинную улицу, произнесла: — Мы с братом ещё до войны в партии состояли, деньги собирали. Потом на курсы вместе записались. А как война началась, все уходить стали. Отец в Великой войне участвовал, и на эту пошёл. Брат ушёл в Люфтваффе, ну и я не могла дома отсиживаться. — А если бы все с крыши прыгали, ты бы тоже прыгнула? Сидящие сзади мальчишки искренне пытались по интонации разобрать, о чём мы говорим, но какой там. — Если того потребовал бы Фюрер — прыгнула. Но Родина потребовала идти воевать. Идти, ведь после того позора, какой пережила наша нация, совесть не позволила мне бездействовать. А разве вы не шли умирать за свою Родину, за своих близких? Не думайте, что все немцы слепо верили Геббельсу, но, когда на одной чаше весов лежало выживание твоей нации, а на другой — твоего врага, выбирать долго не приходилось. Я тогда чуть человека не сбил — так на неё засмотрелся. Сидит вчерашний ребёнок, а уже такие вещи говорит! Я покрепче взялся за руль и, поразмыслив, ответил: — Значит, смерти детей, женщин и стариков твою нацию не позорят? Все те ужасы, что вы творили на нашей земле, того стоили? А что в итоге? Посмотри вокруг, со всей своей злобой и ненавистью вы всё равно проиграли! Ваши города лежат в руинах, а народ разорён теми, кого вы хотели уничтожить. Она бросила взгляд на толпящихся вдоль дороги людей, среди которых было много солдат союзников, при виде девушки в форме громко свистящих и выкрикивающих вдогонку скабрезные фразочки. — Отец в сорок четвёртом вернулся без ноги, но сейчас наверняка уже сдался американцам. Он был отличным инженером, с ним всё будет хорошо. Брат погиб над Киевом. — Она подняла руки к лицу, и только тогда я заметил, что они буквально ходят ходуном. — Стоило ли оно того? Поначалу это легко. Когда ты смотришь в глаза старухи, на глазах которой только что заживо сожгли всю её семью и соседей за помощь партизанам, ты не видишь в ней человека. Ты видишь животное, которое должно быть уничтожено, чтобы твои родные могли жить. Это потом, много позже, ночами ты смотришь в зеркало и видишь её там, в темноте. Её глаза. Слышишь её голос, хоть и не понимаешь ни слова. Видишь и других. Тех, кого под смех скормил обезумевшим от голода свиньям, кого голым насмерть загонял по морозу, кого насиловал, резал и жёг. Они приходят ко всем, кто остаётся в живых слишком долго. Рано или поздно. Не дают спать по ночам, ведь сквозь сон ты слышишь их крики. Только это не человеческий крик, а другой, прямиком с того света. И тогда ты понимаешь. А после этого мы проиграли. Всё это было напрасно. Нам говорили, что война всё спишет. Что вы нелюди, а мы последний оплот человечества, но в действительности мы только дальше уходили во тьму, из которой уже не смогли вернуться. Мне остаётся лишь молиться за будущее моего народа и просить Бога простить нам то, что мы совершили. Она не плакала, её голос был пугающе спокоен, словно она и тогда говорила вовсе не со мной. Только руки тряслись, как у работающего пулемётчика. Я тоже молчал, тупо уставившись на дорогу. Ну а что на это скажешь, какое слово найдёшь? Пристрелить её? Так мы вроде уже едем. Пожалеть, утешить? А этих всех баб с детьми сгинувшими кто теперь пожалеет? Да и нужна ли им наша, живых, жалость? Вот и сидишь ты, и сразу как-то тоже в зеркало боязно посмотреть. Всю оставшуюся дорогу до побережья ехали молча, глядя на руины очередного когда-то красивого города. Как бы кощунственно это ни прозвучало, но для меня к тому времени все эти руины слились воедино. Отвези меня тогда с завязанными глазами в любой разрушенный войной город, и я даже не замечу разницы. Хотя нет, разница всё же была — наползающая на песчаный берег гладь Балтийского моря. И всё же этот город больше других европейских напоминал мне наши, родные края: большая его часть несильно возвышалась над землёй — настолько он был разрушен. Но люди возвращались даже на эти руины. Мне в тот момент вдруг стало страшно, что и нам в конце концов придётся возвращаться к руинам своих городов, своих домов. К руинам своих прежних жизней. Машины остановились на последней дороге, идущей вдоль пляжа. Поначалу я не совсем осознавал, как именно это будет происходить, но на месте идея окончательно мне разонравилась. Справа от нас возвышался каким-то чудом уцелевший маяк, на фоне остального кажущийся таким несуразным. Я чувствовал себя очень паршиво, мне хотелось остаться в машине, вернуться в свою квартиру или написать очередной отчёт для командования, но я был здесь. Я нехотя перевёл взгляд на девушку, тогда как она уже какое-то время пристально смотрела на меня. — Ничего, — сказала она мне тем же спокойным тоном, но на этот раз в нём прозвучали струны живой человеческой души, словно успокаивающей мою, мятежную. — Смерти я не страшусь. Спасибо вам за ванную и это. — она положила ладонь на грудь. — Вы хороший человек. Прощайте. «Спасибо за ванную», «смерти я не страшусь». Я не знал, смеяться мне или плакать. Совсем ещё дитё, напялившее на себя почему-то идеально сидящую на нём форму, благодарит меня за ванную и говорит о смерти. И этими словами ещё один молодой человек, который и пожить-то толком не успел, подвёл итоги своей жизни. Она первой вышла из машины. Я — следом. За нами неуклюже вылезли ребята, судя по их лицам словно почувствовавшие, о чём был разговор. К моему огромному сожалению, небо к тому моменту затянуло облаками, через которые солнце будто боялось смотреть на нас. Отчего же оно не боялось все эти годы? Когда мы вышли, остальные участники этого странного представления уже стояли на улице и осматривали пейзаж. Кто-то переговаривался, а один янки даже предложил немцу сигарету. Тот улыбнулся и в знак благодарности показал знак «Виктория» двумя пальцами. Я хорошо его запомнил, у него был красивый греческий профиль. Эдакий Геркулес, только вместо набедренной повязки одетый в тёмно-зелёную форму с поблескивающими на груди крестами. А вот лицо нашего подполковника надо было видеть. Он, понятное дело, ничего не сказал, но потом страшно матерился у себя в каморке. Уж не знаю, на кого, да и, честно говоря, за что. От пуль пара затяжек ещё никого не спасала. Вокруг потихоньку стали собираться люди. Некоторые выкрикивали нам хвалебные речёвки, другие охали при виде стоящей в сторонке девушки. Я ещё тогда поймал себя на мысли, что во всей этой суматохе она могла бы сбежать, затеряться в растущей толпе зевак, а, судя по некоторым одобрительным возгласам в адрес пленников, ей могли помочь. Но она просто стояла, повернувшись ко всем спиной и глядя в сторону моря. Подойдя чуть ближе, я заметил бегающих по пляжу детей. Она и на них смотрела, пытливо скользя по каждому взглядом. Может, детство вспоминала? Пляж там большой такой, весь ещё в воронках от бомбёжек, да и они далеко были, но я всё же высказал майору свои опасения, на что он успокоил меня с упрёком, дескать: «Дим, ты всю войну прошёл, а сейчас вдруг промахнёшься?» А я, может, и рад бы промахнуться. Грубо прервав затянувшийся перекур, подполковник велел построить пленников и готовился зачитывать приговор, но, заметив стоящую крайней слева девушку, оборвал сам себя и велел поставить её в центр. И я его понимаю, ведь выглядела она как живой памятник павшей тирании! Ну что делать, я перехватываю «Мосинку» в левую руку и аккуратно беру девушку за плечо. Она податливая, словно скотину за собой тянешь, вообще никакого сопротивления. А глаза уже пустые. Ещё живые, но уже такие поблекшие, словно и не зелёные вовсе, а какие-то серые. Я её встряхиваю, и она сразу на меня смотрит пронзительно, будто только проснулась. Я киваю, а она кивает в ответ. Да, она враг. Да, все они заслуживают наказания, но разве это выход? Неужели мало жизней мы положили на алтарь этой чудовищной войны, что нужно продолжать приносить ей новые жертвы? Да много о чём думал, хотя нутром и осознавал, что всё по справедливости делали. По закону. Но легче от этого и сейчас не становится. Подполковник доволен, начинает зачитывать заново. В толпе слышны всхлипы, у американцев, не столь морально подкованных, глаза из орбит начинают лезть, что-то громким шёпотом майору вещают, но тот отмахивается. И эти плачут: кто сдерживаясь, а кто навзрыд. Наши ещё винтовки поднять не успели, а я уже слышу, как они дрожат. И только она стоит, словно каменное изваяние. На неё даже смотреть страшно. Ещё один такой же несуразный маяк с рыжей крышей, непонятно как уцелевший во всём этом Аду. Хотя, возможно, я всё же разгадал эту тайну, так мучившую меня многие годы мирной жизни — огонь в этом маяке давно погас. И вот раздаётся выкрик подполковника, сразу как во время подъёма в атаку — внутри всё сжимается, замирает, леденеет. Поднимаем винтовки. Я смотрю — а эти все сволочи куда угодно целятся, только не в неё! «Предатели», думаю, но делать нечего — целюсь сам. И тут понимаю, что не знаю, куда стрелять! В бою ведь как оно, в какой-то момент уже перестаёшь за этим следить, руки сами всё делают. Тебе главное — следить, чтобы в своего случайно в дыму не выстрелить. А тут ну просто как на курсах — стоят мишени неподвижные и даже не думают стрелять в ответ! Нечестно, что ли. Я всегда своим в санитаров стрелять запрещал — не по-мужски, понимаете? Раненый, если он серьёзный, тебе уже на этой войне вряд ли что-то сделает, а санитар он та же мишень. Да и знаете, как оно думалось, если мы их санитара не убьём, может, и они наших девчонок завтра пожалеют? Простите… Дуло кружит по дуге, а сзади ещё эти дети в метрах ста носятся так некстати. В толпе уже гудят, пощадить просят, но тут вдруг решаюсь посмотреть на свою девушку, а она одними губами только и повторяет: «В голову. В голову. В голову», как мантру. Жутко. Страшно. Словами не передать. Никто ещё меня не просил его убить, и больше никогда не просил. Правда хотите дальше слушать? Да а что там слушать, где-то подполковник крикнул, мы как один на спусковые крючки давим. Грохот, дым, крики. Толпа врассыпную, подполковник продолжает что-то истошно орать, янки у нас за спинами оставшихся сдерживают, кто на нас полезть хотел, а я всё ещё вижу, как увеличивается красное пятно на лбу у моей «мишени». Сначала ничего, только ровная тёмная дырочка, зато глаза вмиг распахиваются, стараясь последние крупицы света уловить. И всё, потом уже летят брызги, на месте дырочки кровавая воронка, тело падает, а глаза закатываются или тускнеют. Столько смертей видишь на войне. Столько смертей. Все разные, но итог один — нет больше человека. Вот и тут не было больше, хоть я и старался себя убеждать, что и до этого от человека там мало что оставалось. Она даже упала не как все остальные, а так картинно, ноги полусогнуты и руки раскинула, будто с небом обняться хотела. Люди поспешили разойтись, подполковник злой тоже быстро уехал со свитой, а мы, несколько человек, остались просто смотреть на эти распластавшиеся по песку тела в выглаженной, выстиранной военной форме с окроплёнными кровью и слезами лицами. Дети те, что по пляжу бегали, на звуки прибежали, а у нас, мужиков здоровых, даже слов нет, чтобы их отогнать. И вот стоим мы — два русских, татарин, белорус, молдаванин, трое американцев, британец и двое немецких детей — и просто смотрим, как вокруг этих ещё пару минут назад живых людей песок багровеет. Гляну, а девочка лет двенадцати с такими же светлыми рыжими волосами, как у убитой, и кровь снова в жилах стынет. Поворачиваюсь к своим, да и говорю, что надо их похоронить. Да, похоронить. Их бы потом, конечно, скинули в какую-нибудь яму в лесу, но меня словно переклинило — похоронить надо, и всё тут! Взяли с нашего ГАЗика лопаты, оттащили на ближайший зелёный уголок — и давай копать. Причём копали поочерёдно, и янки копали с тем же остервенением, словно от нас заразились этим безумием. Безумием войны. Хотя уверен, им своего тоже хватило. И дети рядом стоят. Такие тихие, как тени. Почти не мешались, только мальчик всё вокруг ходил и награды на форме разглядывал. Смуглый парень лет девятнадцати кивнул на крест и мальчик сразу аккуратно снял его с округлой женской груди. Мы были не против, но сами к трофеям не притронулись. Каждого аккуратно клали: положим, присыпем, потом крест-накрест следующего. Когда девушку последней спускали, я вниз слез и там её бережно уложил, волосы с лица убрал, кровь платком обтёр, ордена поправил. Сумасшествие, скажете вы? Возможно. А вы покажите мне человека, который живым вернулся и не спятил по-своему на этой войне? Спустя пару часов напряжённой работы дело было сделано, и мы, словно старые знакомые, похлопали друг друга по плечам и обнялись. В соседнем разрушенном доме нашли похожий на надгробие обломок и один из американцев нацарапал на нём крест. Ну а я, приняв из его рук инструмент в виде ржавого гвоздя и молотка, кропотливо, по букве выбил в столбик имена каждого из них, необычное девичье поместив сверху. Один принялся молитву читать, а я как вкопанный стоял и смотрел на этот камень, на эту свежую могилу и, как мне казалось, на эту девушку там внизу. Мы все: враги, союзники, товарищи; друзья и совершенно незнакомые друг другу люди; живые и мёртвые — вдруг словно стали одним целым. Чем-то большим, чем один человек, одна человеческая жизнь. Наши мысли были тогда общими, наши сердца бились в унисон. Я слышал дыхание каждого из стоящих рядом со мной людей и, что куда страшнее, будто слышал дыхание их там, внизу. С кучки свежей щепотка осыплется, а меня всего в дрожь бросает. «Ну вот же, — говорю себе. — Они там дышат, живые!» А потом сам же себя и осаждаешь, и сразу ветер с моря уже не кажется таким тёплым. «Нет, не живые». Мы здесь, а они там. Вместе с загубленными ими старухами, вместе с нашими сестричками, вместе со своими и нашими. Только не смейтесь, я ещё про Гитлера тогда подумал, но как-то фоном. Он же, получается, тоже сейчас там? Но вот где это — там, никому из стоящих рядом знать было не суждено. Или не время. Один только гложет вопрос — кому из нас теперь хуже? А ещё я никак не мог перестать думать об этой девушке. О её словах. Сколько бы ещё она могла мне рассказать, о скольком мы могли бы поговорить? Я бы узнал её брата, каким он был деловым и смелым, как любил играть в мяч и как мечтал стать авиаконструктором. Она услышала бы про моего, который так любил взять поутру свежий хлеб с парным молоком, а потом идти на сеновал и, сверкая босыми пятками, уплетать всё под палящим летним солнцем. Про него, будущего гениального учёного, с которым мы всю жизнь были вместе и с которым разминулись за день до войны. О том, как он погиб в первый же день под Брестом, а я узнал об этом только в апреле сорок пятого. Говорили бы и о светлой и большой жизни, что ждала нас впереди! Тогда в это верилось больше, чем в полёты в космос, вы мне поверьте! О семьях, о детях, о мирном небе без гула бомбардировщиков и о полях, усеянных пшеницей, а не трупами. О любви. И не хотелось мне в тот момент вспоминать ни о каких ужасах прошедшей войны, ведь теперь она была там, в прошлом, а здесь были только мы — искалеченные, замученные, обезумевшие, но живые мужчины и женщины, с трудом снимавшие с себя эту военную оболочку и готовые жить дальше. Знаете, даже в Берлине, видя вдалеке развевающееся над Рейхстагом красное знамя, я не ощущал такого острого желания жить, как после знакомства с этой девушкой. Так закончилась для меня эта история, да и вся война в целом. С союзниками попрощались по-братски, а дети сами куда-то испарились. Начальство, само собой, акцию эту не оценило! За заслуги доносить не стали, но, как это сейчас называется, «объяснительную» писать заставили. «Ну всё, — говорили. — Сломался Терентьев». С пленными я продолжал работать, но в основном с их документами, а на приговоры меня уже не допускали. Так месяц пролетел, а за этим отправили меня домой лечиться. Товарищи мои по Союзу разъехались, и больше со многими мы не виделись. Перед отъездом думал сходить на могилу, но в последний момент передумал. Первое время спал я плохо: то мать приснится впервые за всю жизнь, то сослуживцы погибшие, то наши девочки. А одной ночью, в поезде, уже когда к Ленинграду подъезжал, и она мне приснилась. Стоит в синем комбинезоне посреди чистого вспаханного поля, согнувшись, потом выпрямляется, пот со лба смахивает и так глубоко-глубоко полной грудью как вздохнёт, что и мне бы так дышать хотелось. Потом повернётся на меня, прям как в фильме, руки в боки и улыбается так по-нашему. И всё, ничего больше. Признаюсь, хотелось тогда, ещё раз чтоб приснилась, ещё раз увидеть эту улыбку. Про управляемые сны слышал всякие глупости, настраивался. Ничего. Раз даже к гадалке ходил, но и из этого ничего путного не вышло. Ну я и сдался. А дальше жизнь-то началась совсем другая, ну а это вашему начальству уже не интересно! Оно, правда, иначе вышло. Сниться не снилась, но воспоминания-то никто не отберёт. Никто, кроме времени. И пусть даже имя её я уже забыл, а вот лицо забыть не смог. Наших многих позабыл, а её никак. Такое спокойное, но живое. В зеркало мельком гляну — а она там: награды на груди блестят, глаза изумрудные щурит и улыбается самыми краешками. Иногда чёлочку поправит, иногда лацкан разгладит. Всё ещё молодая и всё же такая красивая, но так и оставшаяся навсегда в этой строгой военной форме. Оглянусь, так и нет никого. Уж не знаю, мерещится ли, а может, правда приглянулся, да только что ты с этим поделаешь? Так и живём мы, вернувшиеся, за них за всех. И кто знает, долго ли нам осталось до встречи. Я только вот что думаю. Видимо, нужно было мне это тогда. Ну, похороны. По-человечески всё сделать, понимаете? Впервые за столько лет. Я этим будто провёл для себя черту, навсегда отрезавшую меня от всей той ненависти и боли, что пришлось испытать за все эти годы. Черту, за которой для меня начиналась новая жизнь. Словно… вместе с этой девушкой для меня умерла и война. Ох, и уболтал я вас. Ещё чаю?
Примечания:
5 Нравится 8 Отзывы 2 В сборник